bannerbannerbanner
Кружево Парижа

Джорджиа Кауфман
Кружево Парижа

Полная версия

– Томас Фишер был моим лучшим студентом… любимцем. Он попросил меня вам помочь, – сообщил профессор и, взяв пустую тарелку, помолчал. – Боже мой, вы, наверное, голодны. Пойду-ка раздобуду чего-нибудь еще.

Он поспешно встал, отодвигая стул.

– Комната в конце коридора свободна. Оставайтесь, сколько потребуется.

В квартире профессора было полно книг и мало домашнего уюта. Единственными признаками жизни помимо работы были четыре портрета в серебристых рамочках, стоявшие на каминной полке. На первом – снимок двух мальчиков чуть старше десяти лет, закутанных в большие белые в темную полоску шали с бахромой. На втором стояла в пятой позиции девочка лет двенадцати в балетной пачке. На третьем те же трое детей, совсем маленькие, мальчики в костюмах моряков, а девочка в накрахмаленном переднике. Последним был портрет худенькой женщины с короткой стрижкой «боб», модной в тысяча девятьсот двадцатые.

Профессор отвел меня к своему врачу, доктору Остеру, который, осмотрев, велел приходить к нему раз в месяц и отослал на кухню, к жене, попросить ее подать им с гостем кофе, пока они обсудят новости. Выставляя на поднос кофе, сахар, сливки, пирожные, фарфоровые чашки с блюдцами, фрау Остер вытянула из меня всю подноготную. С тех пор, когда я заходила на консультацию, она снабжала меня поношенной детской одеждой и плохо сидящими платьями для беременных, выпрошенных у других пациенток. С ее помощью у меня собралось своего рода приданое.

Каждый день я выходила на прогулку по живописному городку с его аскетичным бенедектинским монастырем и собором в стиле барокко с черными башнями-близнецами, наслаждалась видами на озеро Констанц, простиравшееся внизу в долине, и темной громадой горы Сентис, вздымавшейся среди пологих холмов. Возвращалась я с продуктами и готовила обед и ужин для профессора. Пусть мать не уделяла мне много внимания, зато научила готовить, убирать и не бояться никакой работы.

Горячая домашняя еда профессору пришлась по душе, со временем одежда уже не сидела на нем мешковато, как раньше. Не знаю, заметил ли он в доме какие-то изменения, но я в порыве благодарности мыла и скребла до блеска. Наш союз был странноватым, но мне, юной и неопытной, несказанно повезло. Профессор принял меня, предоставил убежище и едва замечал. Я чувствовала себя в безопасности. По вечерам мы вместе ужинали, потом он перебирался в кресло в гостиной и слушал пластинки или читал, а я рукодельничала.

Платья, переданные мне фрау Остер в аккуратно завернутых пакетах из коричневой бумаги и перевязанных веревочкой, были неизменно велики, и я, сначала осторожно, их ушивала. А потом, после нескольких ночей, что-то произошло. Живот увеличился, и я распускала ушитые раньше платья: путем проб и ошибок научилась сшивать ткань мелкими стежками, штопать, сметывать, сшивать на живую нитку. У меня получались аккуратные плотные швы «назад иголку». Я со страхом распускала подшивку, пока подруга фрау Остер не показала мне, как выполняется «потайной шов». Однажды, кажется на Крещение, я распорола уродливое платье из совершенно роскошного ситца, вытащила из швов нитки и впервые обратила внимание на фасон: на сборки и складки, вытачки и форму – на его основы. И начала понимать, чего можно достичь тщательной кройкой и шитьем. Я превращала бесформенные мешки в элегантные наряды. И попутно, долгими вечерами, размышляла, что делать с ребенком, когда он родится.

До недавнего времени, ma chère, молодые незамужние женщины уходили из дома, чтобы родить внебрачного ребенка, и подбрасывали его в монастырь или в больницу на усыновление, потом тайно возвращались домой, надеясь, что никто не заметил. Матери-одиночки встречались крайне редко и жили во всеобщем презрении.

И все же меня волновала растущая во мне жизнь. Я понимала, с ребенком придется расстаться – так поступали все женщины в моем положении, однако, сидя за шитьем или гуляя по улицам городка, я завидовала другим матерям с детьми. Но, напомнив себе, что беременность была нежелательной, а Шляйха я ненавидела, воспитывать его ребенка я не могла.

Однажды профессор, вернувшись с работы пораньше, застал меня на четвереньках, отмывающей на кухне пол. И для него это стало явным откровением. Он застыл на пороге и чуть ли не закричал:

– Роза, что вы творите? В вашем-то положении!

С трудом оторвав руки от пола, я села на пятки.

– Обычная уборка, как каждый день.

Он шагнул вперед.

– Вы каждый день моете полы? – спросил он уже мягче.

– Ой, только не ходите по мокрому полу, дайте ему просохнуть!

– Я просто хотел чашечку кофе, – ответил он, но повернулся и в задумчивости ушел.

– Сама принесу, дайте только закончить! – крикнула я вслед.

Когда я принесла ему кофе, он неподвижно стоял у камина и гладил фотографии на полке. Раньше я никогда не замечала, чтобы он даже их разглядывал. Когда я вошла, он опустил руки и повернулся ко мне.

– Роза, – отрывисто спросил он, – сколько лет вашим туфлям?

– Ох, года два, кажется, – застигнутая врасплох, ответила я. – Точно, мать так радовалась прошлым летом, что ноги наконец перестали расти и не нужно покупать новую пару.

– Ну, они свое отработали. Извините, что я не обратил внимания. Пора покупать новые.

Я взглянула на туфли. Я чистила их каждый день, но они сильно износились, подошвы сбились, и в дождь ноги промокали. Он, конечно, прав, но денег у меня не было даже на починку.

А профессор дал мне уже столько, что стыдно было просить о большем.

– Да они вроде пока ничего, профессор, – возразила я.

– Чушь, – быстро отмахнулся он. – Я же видел дыры в подошвах.

– Но…

– Никаких «но». Завтра идем за покупками. Я ведь не привык о ком-то заботиться. Этим занималась жена.

Он повернул ко мне фотографию худощавой женщины с темными, коротко стриженными кудрями. Я много раз вытирала пыль с рамочек и гадала, кто это. Мне казалось странным, что он никогда не упоминал ни о ней, ни о детях на других снимках, но я не смела вмешиваться. Я обрадовалась, что он затронул эту тему.

– Ах, – восхитилась я, – какая красавица!

– Да. Была.

Он отошел от камина и уселся в кресло.

Я подошла к фотографиям и стала их рассматривать.

– Это ваши дети? – после долгого молчания спросила я.

– Я приехал сюда, чтобы получить для них визы. Пришлось приехать первому, чтобы привести в порядок документы. А когда вернулся в Лейпциг, нацисты их арестовали.

– Ох, – тяжело вздохнула я, моментально поняв, что это значило.

Сейчас мне странно об этом вспоминать, но в то время я думала, что они погибли от какого-нибудь несчастного случая. Я была молода, жила относительно спокойно в отдаленной деревне, ничего не ведая, и даже понятия не имела о том, что происходит в Германии. Все это придет ко мне позже, станет неизбежным после войны. За свою короткую жизнь я уже хлебнула горя, но мое первое представление о чужих потерях, травмах и страданиях появилось в тишине этой гостиной.

– Поэтому вы не нашли меня сразу. Я снял большой дом для нас всех, и у Томаса оказался тот адрес. Вернувшись, я переехал в меньшую квартиру.

После долгого молчания я отважилась спросить:

– Что с ними случилось?

– Они погибли.

Он уставился на ковер. Я встала перед ним на колени и взяла за руку. Я не могла подобрать слов, не могла постичь всей боли утраты, что значила для него гибель детей. И мало что могла предложить в утешение – только свое присутствие.

Он не выдернул руки, и мы долго еще так сидели.

– Я замкнулся и искал уединения, – наконец признался он, – но, наверное, ангелы послали мне вас. Вас с бесконечным шитьем, уборкой и жизнелюбием.

Я покраснела и отпустила его руку.

– Профессор, чем еще, кроме домашних дел, я могу отблагодарить вас за доброту? – поднимаясь, заметила я.

– Нет, это я должен вас благодарить, – покачал он головой. – И новые туфли вам просто необходимы. Завтра пойдем и купим.

В Бриксене продавали три вида обуви: для работы, для ходьбы по горам и на выход. У меня никогда не было возможности примерить больше двух-трех пар, которые мать считала подходящими. А в Санкт-Галлене женщины примеряли туфли разных фасонов для разных целей, и не только черные или коричневые. Профессора забавлял мой восторг, а еще больше – выбор пары крепких башмаков, а не более элегантной модели – сказывалась практичность официантки. Но даже эти туфли были самыми шикарными из тех, что я когда-либо имела: блестящие, кожаные бежевые с коричневым, с маленькими кожаными шнурками. Я была от них в восторге.

В тот вечер после обеда, когда я варила кофе, профессор вошел в кухню.

– Я купил вам кое-что еще, – вдруг застеснявшись, сообщил он.

– Ой, но туфель уже более чем достаточно, – заметила я.

– Нет, это нечто другое. В магазине я заметил, с каким удивлением на нас смотрели люди. Потому что на вас не было вот этого.

Он протянул небольшую коробочку, завернутую в белую папиросную бумагу. Я взяла ее. Там было что-то твердое и легкое.

– Откройте, – настойчиво попросил он.

Под папиросной бумагой скрывалась маленькая красная коробочка, а в ней – простенькое золотое колечко. Я смущенно посмотрела ему в лицо.

– Наденьте, – велел он, рассеянно массируя шею. – Люди заметят, начнут спрашивать. Многие женщины потеряли мужей на войне. Говорите всем, что вы вдова. Это мой кофе? – Он шагнул вперед. – Я сам отнесу.

* * *

Когда я вышла в город с кольцом на пальце и в новых удобных туфлях, то впервые в жизни почувствовала себя красивой и элегантной. Теперь ко мне вежливо обращались местные дамы, рыночные торговцы предлагали скидки. Профессор получал немного, несмотря на его звание, у него была временная должность, состряпанная из любезности коллегами, и приходилось экономить деньги, которые он давал мне на продукты, но перед улыбкой и тирольским акцентом никто не мог устоять: продавцы снижали цены.

 

Однажды на улице меня остановила молодая женщина, ненамного старше меня, толкавшая коляску с пухлым младенцем. Меховая короткая шубка распахнулась, показав плохо сидящее шерстяное платье, слишком сильно обтягивающее полную грудь.

– Gnädige Frau[10], извините за вопрос, но где вы взяли это платье?

Я вздрогнула от ее вопроса и оглядела платье. Сколько времени я на него потратила, меняя фасон, перекроила его, сместив вихревой зеленый и черный рисунок, но внизу оставила изначальную модную черную плиссированную оборку.

– У фрау Остер, – ответила я. – Она была так добра ко мне.

– Я так и думала. Я от него отказалась, потому что выглядела как капуста. Но на вас – совсем другое дело, смотрится просто изумительно. Сами перешили?

И, не дожидаясь ответа, открыла сумочку.

– Послушайте, я живу здесь.

Она положила визитку в мою корзинку среди овощей и завернутой в газету форели.

– Приходите. У меня столько платьев, которые нужно перешить. Конечно, я заплачу. Всего доброго.

И покатила коляску с ребенком по тротуару.

Я смотрела ей вслед: она была чуть старше меня. Во время той мимолетной встречи она ни на минуту не отпускала коляску. Наклонившись, достала сумку, лежавшую на заботливо подоткнутом одеяле в ножках у ребенка, открыла ее и вынула одной рукой карточку, другой крепко держа коляску. Что бы она ни делала, о чем бы ни думала, главным для нее было материнство. С ребенком ее связывали невидимые узы. Я положила руки на свой круглый тугой живот.

В этот момент отвлеченное понятие беременности стало ощутимой реальностью. До него я не понимала по-настоящему, что в этом разбухшем животе растет ребенок, мое дитя. И кончится война или нет, но через четыре месяца мне неизбежно рожать. Либо я отдам ребенка монахиням, либо стану матерью. Я проводила взглядом женщину с коляской и почувствовала в животе толчок.

Когда женщина исчезла из поля зрения, я достала из корзины визитку, на которой было написано: «Фрау Ида Шуртер». До тех пор я выживала на благотворительности и доброй воле, но понимала, что когда-то придется зарабатывать деньги. Эта уличная встреча открыла передо мной целый мир возможностей. Останься я в Оберфальце, то унаследовала бы ресторан с баром и пошла по стопам матери. Но я ушла и теперь могу сама выбирать свое будущее. Нужно учитывать, что Томас может не выжить в этой войне, не приедет и меня не найдет. Придется самой зарабатывать на жизнь, а что может быть лучше, чем профессия портнихи? Ведь это я умею.

* * *

Визит к фрау Шуртер увенчался успехом. Для начала она попросила меня переделать пару платьев. Первое, сшитое из хлопчатобумажной ткани в цветочек с атласным плетением, я просто изменила так, как она просила. Вторым оказалось темно-серое шерстяное платье. Фасон, ma chère, сказать, что он ей не шел, – значит, ничего не сказать. Я взяла на себя смелость переделать его в такой наряд, чтобы не только подходил ей, но и красил, подчеркивая достоинства фигуры. Увидев платье на вешалке, она скептически поджала губы, но, как только примерила и посмотрелась в зеркало, недоверчивость рассеялась и перешла в восторг. Когда после первого заказа она вложила мне в руку банкноты и монеты, чувство, что я держу деньги, заработанные вполне доступным собственным трудом, ошеломило.

По дороге домой я купила небольшой пакет шоколадных конфет для профессора – первый в жизни подарок. Остаток, не так уж и много, спрятала в носок у себя в комнате. Я и не ожидала, что так обрадуюсь.

День и ночь я сидела, кроя и отделывая, ушивая и распуская, удлиняя и укорачивая, придумывая фасон и подгоняя по фигуре платья ее подруг и их знакомых. Вот такой ускоренный курс кройки и шитья и бизнеса. Владение иголкой оттачивалось с каждым новым заказом, навыки переговоров с заказчиком тоже. Вскоре я купила подержанную швейную машинку. Пришлось немного потренироваться на обрезках ткани и старом платье, но, освоившись, я поняла, что с увеличившимся объемом работы я, как Румпельштильцхен, пряла золотую нить.

Пальцы сами, словно по волшебству, кроили и шили, а за годы работы в баре я научилась общаться с людьми. Я работала, копила и мечтала о собственной швейной мастерской.

Каждый раз, получив деньги, я откладывала на ребенка, на мастерскую и покупала что-нибудь изысканное, шоколад или душистое мыло для профессора. И была счастлива.

У нас с профессором установился негласный распорядок дня. Он проводил утро в Высшем коммерческом училище, потом, придя домой, обедал, спал, вторую половину дня читал, сидя в кресле, или писал за письменным столом.

У меня утро проходило в уборке, стирке, глажке, ходьбе по магазинам и приготовлении обеда. Днем я посещала клиентов, снимая мерки, скалывая детали булавками, делая зарисовки и слушая пожелания, потом возвращалась домой.

Вечера мы коротали вместе: я шила, а он читал. Поняв, как мало я знаю о мире, он стал зачитывать газетные статьи вслух. Пока кроила, скалывала булавками, гладила, строчила платье за платьем, я узнавала о безумиях, кровопролитиях и яростных силах, сталкивающих армии на поле боя.

Однажды вечером профессор заметил, как я вздрогнула.

– Что случилось?

– Ребенок, – поморщилась я. – Толкается.

Иногда в животе порхали бабочки, но иной раз возникали болезненные толчки.

– Ребенок растет, и ему требуется больше места, – встав с кресла, сказал он и протянул руку. – Можно?

Я заколебалась. Мы жили бок о бок, но никогда не прикасались друг к другу, кроме той ночи, когда он рассказал о своей семье.

– Да, – наконец согласилась я.

Он положил руку мне на живот и ждал. Когда ребенок взбрыкнул, он тепло улыбнулся, и я ответила ему улыбкой. Мы словно пересекли невидимую границу.

– Вы решили, что будете делать потом? – обычным тоном, но пристально глядя мне в глаза, спросил он.

– Я коплю деньги, чтобы открыть швейную мастерскую.

Он уставился на меня.

– Понятно. Хороший план. Но я говорю о ребенке.

– Ой, – поняв ошибку, покраснела я. – Еще нет.

Он долго смотрел на меня, потом сказал:

– Не отказывайтесь от него.

Иногда я бросала работу, клала руки на упругий растущий шар, и ждала, что живот вспучится, когда ребенок пошевелится или толкнет меня. Научилась различать, когда он спит, и ждать бурной деятельности, когда ложусь спать я. Ощущение другого существа внутри стало спасением от терзающего одиночества, которое я испытывала, несмотря на… или благодаря атмосфере счастливого дома, которую мы с профессором старательно поддерживали.

Я купила ребенку одежду… просто, чтобы не оставлять его голышом, говорила я себе. Ребенок во мне рос, и мне пришлось отпускать платья, ходить, неуклюже переваливаясь с ноги на ногу, но я так и не решила, куда его отдать.

В редкие минуты отдыха моя рука постоянно лежала на раздутом животе, как бы выражая те чувства, которые я сама еще толком не поняла.

Живот рос, и меня замучила отрыжка от несварения желудка. Я пошла в аптеку и, пока ждала лекарство, антацидное средство, которое фармацевт наливал в стеклянную коричневую бутылочку, наблюдала, как его помощница достала толстый рулон ваты. Развернув его, отмерив и отрезав нужный кусок, она завернула его для покупательницы. Такого рулона я не видела давно, со времен последних месячных.

Фармацевт принесла помощнице бутылочку с лекарством для меня.

– Что-нибудь еще?

Я показала на белый рулон.

– Метр ваты, пожалуйста.

Пригодится вытирать ребенку попку.

Глава 6. Аспирин

Любой шкафчик в ванной – и ты в этом убедишься, стоит только распахнуть зеркальные дверцы, – это линия фронта между нашими поисками молодости и красоты и борьбой с недугами и медленно подкрадывающейся смертью. С возрастом соотношение меняется: радужную палитру лака для ногтей, губной помады, теней для век, тушь для ресниц, румяна, пудру и тональный крем теснят флаконы с лекарствами, тюбики с мазями, баночки и упаковки с таблетками. Ох, ma chère, это медленный марш смерти, победа белых пластиковых аптечных пузырьков над губной помадой, отступление Dior, Lancôme, Chanel и наступление Johnson & Johnson, Pfizer и Procter & Gamble. Однако я не променяла губную помаду, красиво уложенную в черный футляр, на скучные белые пузырьки микстур и химикатов. Они меня еще не одолели.

Некоторые, правда, я все же держу при себе: витамин С, аспирин и пенициллин. Их важность я оценила давным-давно.

Аспирин известен с незапамятных времен. Еще тогда, когда люди ходили в шкурах – я про дубленые и высушенные, отделанные и сшитые, а не просто наброшенные на плечи, – шаманы применяли листья и кору ивы для лечения боли и лихорадки. Гиппократ пользовал ею еще за четыреста лет до нашей эры. Теперь нам известно не только противовоспалительное и обезболивающее действие аспирина, он предотвращает закупорку кровеносных сосудов. Когда мать узнала, что меня изнасиловали, она дала мне аспирин. Жалкая попытка! Разве аспирин облегчил бы боль отцовского предательства, моего унижения или насилия Шляйха, ума не приложу? Похоже, это был символический жест пойманного в ловушку. Мне так и не пришлось поговорить с ней об этом.

* * *

Утром двадцать первого июля 1944 года профессор, взволнованный сообщением по радио о покушении на Гитлера, выскочил из дома купить свежую газету.

В то утро я все делала медленно. Тупая постоянная боль не дала мне как следует выспаться, и я чувствовала себя разбитой. Но до предполагаемой даты родов оставалось несколько недель, и я не беспокоилась. Я очень осторожно несла к мойке фарфоровый розенталевский кофейник, одну из немногих вещей из приданого жены, привезенных профессором из Лейпцига. Когда гестапо разграбило квартиру, его вместе с несколькими другими вещами спас сосед.

Вдруг ниоткуда накатила волна боли. Она ошеломила меня, и я упала на пол, судорожно глотая воздух. Кофейник выскользнул из рук и разбился о кафельный пол. Стоя на четвереньках, я тяжело дышала, наблюдая, как кофейный ручеек бежит между темными зернами и белыми фарфоровыми осколками. Может, так я подсознательно преодолевала страх, но я больше беспокоилась о разбитом кофейнике, чем о себе.

Боль ушла, я собрала осколки в старую газету, чтобы позже показать профессору. Как только я потянулась за тряпкой в мойке, вторая схватка отбросила меня вперед. Я вцепилась в край каменной мойки и судорожно хватала ртом воздух. Когда немного отпустило, по ногам потекла теплая жидкость.

Сейчас трудно поверить, но, прежде чем доползти между схватками до ванной, я опустилась на колени и помыла в кухне пол.

И по крайней мере поняла, что на четвереньках боль переносить легче всего. Я скинула с себя нижнее белье и замочила в тазике. Мне хотелось помыть ноги, прежде чем идти к доктору Остеру, но вскоре поняла, что никуда не дойду. Схватки шли быстрой чередой, не успела я прийти в себя и встать, как нахлынула другая. Я опустилась на корточки на коврике и облокотилась на ванну, тяжело дыша и отдыхая, потом снова хватаясь за ванну при очередной волне боли. Нестерпимо хотелось вытолкнуть из себя ребенка.

Не знаю, сколько я так просидела, пока не услышала голос профессора.

– Роза! Вы здесь?

Ответить я не успела – меня тисками сжала новая схватка.

Пытаясь подавить крик, в полной растерянности зажала рот рукой. Он не должен видеть меня такой. Я была похожа на запыхавшегося дикого зверя. Мне хотелось запереть дверь, но сил хватило только на то, чтобы повернуться.

Его шаги слышались у самой двери ванной. Он постучался, и каждый звук, каждое ощущение будто преувеличивалось, от каждого стука я вздрагивала.

– Роза?

Я застонала.

– Я войду.

– Нет, – взвыла я. – Нет, нельзя!

– Так надо!

Он открыл дверь, оценил происходившее и попятился.

Я услышала, как он звонит доктору Остеру.

Потом вернулся со стаканом воды и чистой тряпочкой вытер мне лоб. Я и не подозревала, что хочу пить, но большими жадными глотками опустошила стакан.

– Знаете ли вы, – сообщил он, словно мы пили чай в кафе, – что в Африке женщины при родах садятся на корточки, и у индейцев тоже.

Стакан, который он прижимал к моим губам, дрожал.

Я хмыкнула.

– А вы держитесь молодцом. Такая смелая.

– Больно, – охнула я.

– Жена говорила, надо потерпеть только один день. Завтра вы об этом забудете.

Когда меня накрыло очередной волной боли, я закричала. Потом немного отлегло, и я фыркнула:

– А вы ей так и поверили?

 

– Она прошла через все это второй раз, – улыбнувшись, заметил он. – Пойду опять позвоню.

Он вышел из комнаты и через минуту с озабоченным видом вернулся.

– Мои сыновья – близнецы, – рассеянно пробормотал он. – Они появились – бац, бац – один за другим. Крохотные, вышли легко, не то что Ирма. Она была крупным ребенком – четыре с половиной кило.

Меня снова пронзила боль, я напряглась и потужилась.

Теперь схватки стали чаще.

– Вот это правильно, – успокоил он, присев передо мной на корточки. – Дышите глубже. Похоже, доктор Остер опоздает. Наверное, помогать придется мне.

Я кивнула. Говорить не могла.

Заручившись моим согласием, он вымыл руки и, достав из шкафа чистое полотенце, опустился передо мной на колени.

Боль перешла на новый уровень. Она стала такой сильной, что я представляла ее переливчатым облаком из крохотных белых и синих ножей, протыкавших внутренности. Та, кто я есть или кем была, отступила на задний план – мое тело стало сосудом для родов, а я сторонним наблюдателем.

Я посмотрела вниз: из меня высовывался наружу розовато-серый округлый купол со светлыми прожилками.

– Роза, осталось чуть-чуть, – подбодрил профессор. – Потужитесь еще два или три раза – и все.

Подоспела следующая схватка. Я кричала и тужилась. Боль сине-белой молнией пронзила меня насквозь. Когда она отступила, я боялась посмотреть вниз: меня будто разорвало пополам.

– Смотрите, да вы почти управились!

Между ног виднелась крохотная головка на белой массе.

– Роза, будете тужиться в следующий раз, ребенок выйдет, и я его поймаю.

Я кивнула, снова приходя в себя.

Боль нахлынула снова, я закричала и напряглась изо всех сил. А когда открыла глаза – все закончилось, и профессор с повлажневшими глазами, улыбаясь во весь рот, держал на руках дитя.

Ребенок закричал.

– Ай, молодец! Как славно! – засмеялся профессор, заворачивая дитя в полотенце. – У него богатырские легкие.

– У него?

– Да, это мальчик, хорошенький. И он, кажется, проголодался.

Профессор вручил мне сверток, и я прижала его к себе. Ребенок был крохотный, розовый и лысый, личико сморщенное от отчаяния или шока, не разобрать.

– Привет, малыш, – умиротворенно сказала я.

И будто в ответ на мой голос он перестал кричать и взглянул на меня.

Профессор смыл кровь с рук и накрыл меня полотенцем.

– Пойду выясню, что случилось с доктором Остером.

Я вглядывалась в крохотное детское личико, боясь обнаружить черты его отца, но увидела только глаза, темно-синие, как летнее небо в горах. Меня захлестнуло волной любви и радости, и в тот момент я поняла.

Ребенок – не ублюдок Шляйха. Он мой сын.

В него влюбилась не только я. Неделю после его рождения профессор не позволял мне ничего делать, только отдыхать и кормить.

– Справлялся же я с этим раньше и теперь смогу, – отклонял он мои протесты, мягко толкая назад в кровать.

Когда бы я ни оставляла спящего ребенка и вставала сварить кофе или принять ванну, то, вернувшись, видела, как профессор смотрит в кроватку, иногда улыбаясь, иногда роняя слезу.

– Послушайте, Роза, – где-то через неделю заметил он, – нельзя же его вечно звать ребенком. Он имеет право на имя.

– Знаю, – вздохнула я, – но это так трудно.

– Но, наверное, есть какие-то мысли?

– Я думала о Томасе.

– Как Томас Фишер?

Он посмотрел на меня, потом на ребенка.

– Значит, Томас…

– Нет-нет, – поспешила объяснить я, – отец не он.

– Не он?

Я никогда не видела посланного Томасом письма, и мне и в голову не приходило, что профессор вообразил, что Томас был отцом ребенка.

Мне хотелось быть честной, но с того болезненного признания Кристль я никому не рассказывала, через что прошла, и теперь боролась сама с собой, чтобы сказать это вслух и открыть неприглядную правду.

– Меня изнасиловал фельдфебель Томаса, – наконец призналась я. – А Томас жалел меня, и мы полюбили друг друга.

Наклонившись, я поцеловала малыша в лоб.

– Я не ожидала, что полюблю ребенка. Но теперь понимаю, что он мой сын, и я не хочу, чтобы тот негодяй портил ему жизнь. Он ему не отец.

– Понятно. Простите, Роза, я даже представить не мог…

Профессор протянул ко мне руки.

– Можно мне?

Я передала ему ребенка.

– Знаете, его не в чем винить. Он невиновен.

И чмокнул ребенка в лысую макушку. Ребенок зашевелился, и он отдал его обратно.

– А как звали ваших отца и деда?

Ребенок почти заснул, но открыл рот и стал всасывать воздух.

Я поднесла его к груди.

– Назову его Лорин.

– Как?

– Лорин. Так зовут герра Майера, почтальона, который помог мне бежать.

– Лорин Кусштатчер. Мне нравится.

Я забыла о своих смутных планах отказаться от Лорина. Профессор продолжал читать мне вслух газеты, война кончилась, и надежда вернулась.

Я все шила и шила, и мои сбережения понемногу росли.

В течение двух лет мы так и жили, счастливее, чем моя семья в Оберфальце. Профессор любил Лорина, и тот платил ему тем же.

В апреле 1946 года профессора пригласили посетить вновь открывшийся Лейпцигский университет. Я боялась, что ему предложат работу, и старалась не думать о том, что это значит для нас с Лорином. Если он согласится, то вернется в Германию, а я останусь в Санкт-Галлене одна.

Вернувшись из Германии, профессор молчал, и только, когда я убрала со стола, проверила, как там Лорин, и пришла в гостиную шить, он отложил газету и внимательно посмотрел на меня.

Я подшивала юбку и так разволновалась, что порвала нитку.

– Я решил отказаться от работы, Роза.

Юбка выскользнула у меня из рук, и я перевела дух, пытаясь не выдать облегчения.

– В Лейпциге вас плохо встретили?

– Да ну, лучше быть не могло, – вздохнул он. – Я им нужен, чтобы восстановить работу факультета, все, разрушенное нацистами и войной. Предложили мне подобрать новый штат преподавателей и сотрудников, хорошую квартиру, щедрую зарплату – все. Но…

Я перевернула юбку и воткнула иголку.

– Но что?

– Но каждый раз, пожимая кому-то руку, с кем-то здороваясь, я размышлял, а что сделал или не сделал этот человек за последние несколько лет. К прошлому не возвращаются.

– Значит, вы останетесь здесь, и я с вами, помогать вам по дому, – заметила я, подтверждая то, что мне хотелось услышать.

Он улыбнулся моему быстрому ответу.

– Вы предпочитаете ничего не менять?

– Ну конечно, – подняла голову я. – А вы?

Помедлив, он грустно покачал головой.

– Нет, я не могу здесь остаться. Не могу жить в крематории.

– Но ведь все произошло в Германии.

– В Европе, – жестко ответил он. – Это не только призраки моих родных, таких миллионы. Я не останусь там, где все это происходило. Мне нужна другая жизнь, чтобы все начать заново.

– И куда вы собрались?

– В Палестину.

– На Святую землю?

Он смотрел, как я подшиваю юбку, и вопреки моему желанию стежки ложились слишком плотно. Я шила платье для беременной подруги фрау Шуртер. Моя жизнь трещала по швам, я была в шоке, но не выпускала из рук иголку.

Он будто зацепился за нитку, и, если хоть чуть за нее потянет, все расползется.

– Когда едете? – отрывисто спросила я.

– Как только все устрою.

Иголка почему-то застряла в ткани, и я никак не могла ее проткнуть.

– Без нас?

– В этом вся загвоздка, – признался он и, как всегда, когда переживал стресс, потер сзади шею. – Я всю дорогу о вас беспокоился. Мне не хотелось бы вас бросать, но никак не придумаю, как взять вас с собой. Вы мне не дочь, и, как бы я ни любил Лорина, он мне не сын.

Он помолчал, моя иголка наконец прошла сквозь ткань, и, хоть пальцы и дрожали, я продолжала шить.

– Вы мне не родственники, но стали моей семьей. Вы все, что у меня осталось в этом мире. И потом, мне пришло в голову, если бы мы поженились, вы могли бы поехать со мной как жена, а Лорин стал бы мне сыном.

Я воткнула иголку в ткань. Он смотрел не на меня, а на газету, потом перевернул ее, встал и, дойдя до камина, коснулся фотографий погибших детей.

– Когда вы сюда приехали, я и не предполагал, что снова полюблю. У меня была семья, и я ее потерял. Мне хотелось высохнуть, как умирают осенние листья, и улететь прочь. Но вы перевернули все. Я вновь ожил.

Раскрасневшись, он смотрел на меня горящими проницательными карими глазами. В Германии он подстриг седую бородку и с правильными острыми чертами лица, наверное, был очень привлекателен в молодости. «Гусиные лапки» и морщинки только подчеркивали его улыбку.

– Я дам вам с Лорином свою фамилию и защиту. Понятно, что я старше вас, но еще не совсем стар. Мы жили бы настоящей семьей.

Кровь отхлынула от моего лица. Не может быть, что он такое говорит? Настоящая семья: муж и жена. Я многим была обязана этому доброму человеку, но выходить за него замуж…

Я заставила себя ответить:

10Любезная госпожа (нем.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru