bannerbannerbanner
Купание в пруду под дождем

Джордж Сондерс
Купание в пруду под дождем

Моим ученикам в Сиракьюсском университете, бывшим, нынешним и будущим.

И в благодарную память о Сьюзен Кэмил.



Иван Иваныч вышел наружу, бросился в воду с шумом и поплыл под дождем, широко взмахивая руками, и от него шли волны, и на волнах качались белые лилии; он доплыл до самой середины плеса и нырнул, и через минуту показался на другом месте и поплыл дальше, и всё нырял, стараясь достать дна. «Ах, боже мой… – повторял он, наслаждаясь. – Ах, боже мой…» Доплыл до мельницы, о чем-то поговорил там с мужиками и повернул назад, и на середине плеса лег, подставляя свое лицо под дождь. Буркин и Алехин уже оделись и собрались уходить, а он всё плавал и нырял.

– Ах, боже мой… – говорил он. – Ах, господи помилуй.

– Будет вам! – крикнул ему Буркин.

– А. П. ЧЕХОВ, «Крыжовник»

George Saunders

A SWIM IN A POND IN THE RAIN:

In Which Four Russians Give a Master Class on Writing, Reading, and Life


Copyright © 2021 by George Saunders

This translation published by arrangement with Random House, an imprint and division of Penguin Random House LLC


© Мартынова Ш., перевод на русский язык, 2022

© ООО «Издательство «Эксмо», 2022

Начинаем

Последние двадцать лет я преподаю в Сиракьюсском университете русский рассказ XIX века. Мои ученики – среди лучших молодых писателей Америки. (В год мы выбираем шесть новых студентов из шестисот-семисот желающих.) Они и без всякой учебы сами по себе замечательные. В последующие три года мы помогаем им достичь того, что я называю их «знаковым пространством», – это пространство, из которого все они смогут писать то, на что способны только они, применив все, что делает их неповторимо ими: свои силы, слабости, одержимости, причуды – всё на свете. На этом уровне хорошее письмо разумеется само собой; цель – помочь ученикам обрести технические средства, которые помогут им дерзко и радостно стать самими собою.

На русском курсе в надежде понять физику формы («Как это вообще устроено?») мы обращаемся к нескольким великим русским авторам и разбираемся, как у них это получалось. Я иногда вот так шучу (и вместе с тем не шучу): мы читаем, чтобы присмотреть себе что-нибудь подходящее да и своровать это.

Несколько лет назад после очередного занятия (скажем, меловая пыль плавала в осеннем воздухе, в углу урчала старомодная отопительная батарея, где-то вдали репетировал духовой оркестр) я осознал, что лучшие мгновения моей жизни, мгновения, когда я по-настоящему чувствовал, что предлагаю миру нечто ценное, случились у меня на этом русском курсе. Рассказы, которые я в нем даю, постоянно со мною в моей работе, они моя высокая планка, и в своих сочинениях я к ней тянусь. (Хочу, чтобы рассказы мои трогали и меняли людей в той же мере, в какой эти русские рассказы тронули и изменили меня.) Столько лет спустя тексты эти – словно старые друзья, друзья, каких я, преподавая курс, представляю все новым группам блистательных молодых писателей.

Вот почему я решил написать эту книгу – чтобы хоть частично собрать на бумаге то, что мы с моими учениками совместно открыли за многие годы, и тем самым предложить скромную версию этого курса вам.


За семестр мы читаем до тридцати рассказов (по два-три за занятие), но для этой книги ограничимся семью. Не подразумеваю, что эти семь рассказов как-то представляют все разнообразие русских писателей (только Чехова, Тургенева, Толстого и Гоголя) – или даже наилучшие рассказы этих авторов. Это просто семь историй, которые я люблю и знаю, как учить на их примере. Если бы передо мной стояла задача влюбить нечитающего человека в малую прозу, эти рассказы я бы предложил в первую очередь. По моему мнению, рассказы эти замечательны и сочинены в эпоху расцвета жанра. Но не все они великолепны в равной мере. Некоторые великолепны, невзирая на те или иные огрехи. Некоторые же великолепны именно благодаря своим огрехам. А некоторые, возможно, требуют того, чтобы в их величии убеждали (и я с удовольствием попробую это сделать). Поговорить же я хочу о жанре рассказа как таковом, и для этой цели выбранные тексты годятся: они просты, ясны и фундаментальны.

Для начинающего писателя чтение русских рассказов того периода подобно изучению Баха для начинающего композитора. Все основополагающие принципы жанра – на виду. Рассказы эти просты, но они трогают. Нам не все равно, что́ в них происходит. Они сочинены так, чтобы испытать нас, вызвать противоречие и возмутить. И замысловато утешить.

Начав читать эти рассказы, в основном тихие, домашние, аполитичные и сочиненные прогрессивными реформаторами в репрессивной культуре под постоянной угрозой цензуры, эту мысль вы, вероятно, сочтете странной, однако это литература сопротивления, возникшая во времена, когда писателя за политические взгляды могли сослать, бросить в тюрьму или казнить. Сопротивление в этих рассказах тихое, не лобовое и, возможно, рождается из са́мой радикальной предпосылки: любой человек достоин внимания, а истоки любой способности к добру или злу во Вселенной можно отыскать, наблюдая за одним-единственным, даже самым неприметным человеком и за тем, как устроен его или ее ум.


Меня учили на инженера в Колорадском горном училище, художественной прозой я занялся поздно и представление о ее задачах имел особое. Однажды летом я получил мощный опыт, читая по ночам «Гроздья гнева» в старом жилом автофургоне на подъездной дорожке возле родительского дома в Амарилло после долгих рабочих часов на нефтяных месторождениях – там я трудился так называемым размотчиком сейсмической косы. Среди моих напарников был некий ветеран вьетнамской войны, время от времени разражавшийся посреди прерий воплями, как диктор в радиорубке («ЭТО В-ВОЙНА, АМАРИЛЛО!»), а также бывший зэк, только-только из тюрьмы, который, что ни утро, пока мы ехали в фургоне на работу, уведомлял меня о все новых и новых извращениях, какие они с его «дамой» опробовали прошедшей ночью, – те образы, как ни прискорбно, до сих пор со мной.

После таких вот рабочих дней я читал Стейнбека, и роман оживал у меня перед глазами. Я видел, что тружусь в некоем продолжении вымышленного мира. Та же Америка несколько десятилетий спустя. Уставал я, уставал и Том Джоуд. Мне казалось, что мною злоупотребляет некая громадная сила, нагребшая себе богатств, – то же казалось и «его преподобию» Кэйси [1]. Меня и моих новых приятелей угнетал левиафан капитализма, как угнетал он тех «оклахомцев», что ехали через тот же «техасский выступ» в 1930-е по пути в Калифорнию. Мы тоже были уродливыми обломками капитализма – неизбежной платой за успех коммерции. Короче говоря, Стейнбек писал о жизни в том ее виде, какой застал ее и я. Он подошел к тем же вопросам, к каким подошел и я, и понял, что они насущны – к этому пониманию пришел и я.

Русские писатели, когда я их открыл для себя несколько лет спустя, подействовали на меня так же. Казалось, они относятся к прозе не как к чему-то декоративному, а как к жизненно необходимому нравственно-этическому инструменту. Когда читаешь этих авторов, они тебя меняют, а мир вокруг словно бы начинает излагать другую, гораздо более интересную историю – историю, в какой можно сыграть значимую роль и где на читателя возложена ответственность.


Мы живем, как вы, вероятно, замечаете, в эпоху вырождения, нас бомбардируют необременительные, поверхностные и стремительно рассеивающиеся сгустки информации, имеющей свои неявные цели. Некоторое время нам предстоит провести в пространстве, где, по умолчанию, считается, что, как писал великий мастер русского рассказа Исаак Бабель, «никакое железо не может войти в человеческое сердце так леденяще, как точка, поставленная вовремя» [2]. Вскоре побываем мы в семи прилежно выстроенных моделях мира, вдохновленных определенным намерением, какое наше время, быть может, не очень-то поддерживает, а именно – задаваться большими вопросами: Как нам тут жить? Что следует ценить? Что вообще такое истина, в конце-то концов, и как ее распознать? Как сохранять покой, когда у одних людей есть всё, а у других – ничего? Как с радостью жить в мире, какой вроде бы хочет, чтобы мы любили других людей, а сам, не церемонясь, рано или поздно разлучает нас с ними, невзирая ни на что?

(Ну вы понимаете, такие вот жизнерадостные – большие вопросы, очень русские по духу.)

Чтобы рассказ смог поставить такого рода вопросы, его нам сперва нужно дочитать. Он должен втянуть нас в себя, заставить двигаться по тексту. А потому задача этой книги – преимущественно диагностическая: если рассказ увлек нас, удержал наше внимание, дал нам почувствовать, что нас тут уважают, – как ему это удалось? Сам я вовсе не критик, не историк литературы, не специалист по русской литературе России. Моя художественная жизнь сосредоточена на попытке научиться писать рассказы, трогающие читателя, какие хочется дочитывать. Себя я считаю скорее эстрадным артистом, нежели ученым. Мой подход к обучению в меньшей мере академический («Воскресение в этом контексте – метафора политической революции, этого стойкого интереса в русском цайтгайсте») и в большей стратегический («Зачем нам вообще повторно приезжать в эту деревню?»).

 

Основной порядок работы я тут предлагаю такой: читаем рассказ, а затем проделываем в уме то упражнение, какое я привел только что. Действительно ли тронуло вас то место, где вы побывали? Сопротивлялись ли вы чему-то – или, может, что-то вас смутило? Случилось ли вам всплакнуть, раздосадоваться, задуматься по-новому? Возникли ли у вас по прочтении стойкие вопросы? Приемлем любой ответ. Раз вы (мой чистосердечный трудяга-читатель) почувствовали в себе такое, оно имеет право на существование. Если рассказ загнал вас в тупик, это достойно упоминания. Вы заскучали или вас все достало? Ценное понимание. Незачем облекать свой отклик литературным языком или выражаться в понятиях «темы», «сюжета» или «развития персонажа» – ничего такого.

Рассказы эти были написаны, разумеется, по-русски. Я предлагаю те переводы на английский, какие подействовали на меня сильнее всего, или в некоторых случаях те, что я раздобыл много лет назад и с тех пор по ним преподаю. Я не читаю и не говорю по-русски, а потому за верность этих переводов подлинникам поручиться не могу (хотя мы об этом немного поразмыслим по ходу дела). Предлагаю подходить к этим рассказам так, будто они изначально были написаны по-английски, понимая, что мы теряем музыку русского языка и те оттенки, зримые в этих текстах русскоязычному читателю. Но даже на английском, лишенные этих красот, они способны подарить нам целые миры.

Главный же вопрос, каким я желаю нам всем задаваться, таков: что мы чувствовали и где мы это чувствовали? (Любая связная интеллектуальная работа начинается с непосредственного отклика.)

После того как вы прочтете очередной рассказ в этой книге, я предложу вам свои соображения в очерке, где представлю свой отзыв, обосную суть рассказа и дам некоторые технические пояснения, почему мы почувствовали то, что почувствовали, именно там, где это случилось.

Должен оговориться: тот или иной очерк мало чем окажется вам полезен, если вы не прочли соответствующий рассказ. Я постарался выстроить книгу так, чтобы вы читали их по горячим следам после рассказов. Для меня это – новая разновидность письма, более техническая, чем обычно. Надеюсь, конечно, что очерки получились развлекательными, однако, пока я писал, на ум мне приходила мысль о «рабочей тетради» – такой, в которой закипит работа, иногда нелегкая, однако трудиться мы будем вместе, с намерением проникнуть в этих рассказах глубже, чем позволяет простое первое прочтение.

Смысл в том, что кропотливый разбор этих рассказов сделает их более доступными нам; это плотное и, я бы сказал, принудительное знакомство с ними поможет понять маневры и инстинктивные движения, в значительной мере составляющие то, что на самом деле и есть писательство, от мига к мигу.


Итак, эта книга – для писателей, но также, надеюсь, и для читателей.

За последние десять лет мне выпала возможность устраивать читки и беседы по всему миру и знакомиться с тысячами увлеченных читателей. Их страсть к литературе (ее видно по их вопросам из зала, по нашим разговорам за раздачей автографов, из дискуссий, складывавшихся в книжных клубах) убедила меня, что в мире жива и действует бескрайняя подспудная сеть блага: она состоит из тех, для кого чтение – сердцевина жизни и кто по собственному опыту знает, что чтение делает их самих просторнее и щедрее, а саму жизнь – интереснее.

Пока писал эту книгу, я держал в памяти как раз этих людей. Из-за их щедрости к моим работам и увлечения литературой, из-за их веры в нее я счел, что мог бы замахнуться здесь пошире – писать сколь угодно технологично, занудно или прямолинейно, если это необходимо, чтобы исследовать истинное устройство творческого процесса.

Изучение того, как мы читаем, равносильно изучению того, как работает ум: как он проверяет то или иное утверждение на истинность, как он ведет себя относительно другого ума (то есть ума автора), отделенного пространством и временем. По сути, мы здесь понаблюдаем за тем, как мы читаем (пытаясь реконструировать то, что мы чувствовали, когда вот сейчас читали). Зачем нам это? Та часть ума, которая читает рассказ, – та же, что читает и окружающий мир: ум способен обманывать нас, но его можно научить точности; он бывает недогружен, и мы делаемся уязвимее перед ленью, непримиримостью и материализмом, но его можно оживить и тем самым преобразиться – стать более деятельными, пытливыми и чуткими читателями действительности.

На протяжении всей книги я буду предлагать вам некоторые модели осмысления рассказов. Ни одна из них не «правильная» и не исчерпывающая. Считайте их риторическими пробными шарами. («А что, если подумать об этом рассказе вот так? Будет ли толк?») Если та или иная модель вам нравится – применяйте. Не нравится – откладывайте в сторону. В буддизме говорят, что наставление – это «палец, указующий на луну». Луна (просветление) есть суть, а указующий палец просто пытается нас к ней направить, но важно не путать палец с луной. Для писателей среди вас, мечтающих однажды сочинить рассказ, подобный тем, какие нам полюбились, в каких мы с наслаждением растворялись и какие ненадолго показались нам более настоящими, чем так называемая действительность, цель («луна») – достичь состояния ума, в котором нам удалось бы сочинить подобный рассказ. Любые семинарские разговоры, теории рассказа и афористичные, остроумные и вдохновляющие девизы – лишь пальцы, указующие на луну: они пытаются показать нам, где оно, то состояние ума. Критерий принятия того или иного перста указующего – «Есть ли от него польза?».

Все дальнейшее я предлагаю именно в этом ключе.

На подводе
Антон Павлович Чехов
1897

По странице за раз
Соображения о рассказе «На подводе»

Много лет назад, разговаривая с Биллом Бьюфордом, тогдашним редактором отдела прозы в «Нью-Йоркере», страдая от череды мучительных редактур и чувствуя себя несколько неуверенно, я попытался нарваться на комплимент.

– Так что же вам все-таки нравится в этом рассказе? – канючил я. Повисла долгая пауза. А следом Билл произнес вот что:

– Ну, я читаю строчку. И мне она нравится… достаточно, чтобы прочитать следующую.

Вот в чем штука – вот в чем вся его эстетика применительно к рассказу, и, вероятно, такова эстетика всего журнала. И это идеально. Рассказ – линейно-временно́е явление. Он развивается и очаровывает нас (или не очаровывает) строка за строкой. Чтобы повествуемое так или иначе подействовало на нас, нам необходимо в него втянуться.

За прошедшие годы это понимание стало для меня очень утешительным. Чтобы писать прозу, не нужны никакие великие теории. Незачем беспокоиться о чем бы то ни было, кроме одного: хватит ли разумному человеку, прочитавшему четвертую строчку, силы толчка, чтобы прочесть и пятую?

Почему мы продолжаем читать рассказ?

Потому что хотим.

А почему мы этого хотим?

Это вопрос на миллион долларов: что заставляет читателя читать дальше?

Существуют ли законы прозы – как существуют законы физики? Вправду ли что-то воздействует лучше, чем что-то другое? Что налаживает связь между читателем и писателем, а что рушит ее?

Как же нам все это узнать?

Можно вот так: проследить за нашим умом – за тем, как он движется от строчки к строчке.

Рассказ (любой рассказ) являет нам свои смыслы быстро, ритмичными импульсами. Мы прочитываем фрагмент, и возникают те или иные предвкушения.

«На крыше семидесятиэтажного дома стоял человек».

Разве не ждете вы в некотором роде, что он сейчас спрыгнет, упадет или же кто-то столкнет его?

Вам понравится, если в рассказе это предвкушение учтут, но не понравится, если рассказ подойдет к этому слишком прямо.

Рассказ можно понимать как попросту череду таких вот предвкушений/развязок.


С нашим первым рассказом – «На подводе» Антона Чехова – я намереваюсь предложить однократное исключение из «основного порядка работы», который я обрисовал во введении, и предложу как подход упражнение, которое я применяю в Сиракьюс.

Вот как оно устроено.

Я буду выдавать вам рассказ по одной странице за раз. Вы читаете эту страницу. Затем оцениваем, где мы очутились. Как прочитанная страница подействовала на нас? Что, прочитав эту страницу, мы узнали такого, чего не знали прежде? Как изменилось наше понимание излагаемого? Чего мы ждем дальше? Если есть охота читать дальше – почему?

Прежде чем приступить, давайте отметим, что сейчас, очевидно, ваш ум относительно рассказа «На подводе» совершенно чистый лист.

На подводе

[1]

В половине девятого утра выехали из города.

Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, но в канавах и в лесу лежал еще снег. Зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно, весна пришла вдруг, но для Марьи Васильевны, которая сидела теперь в телеге, не представляли ничего нового и интересного ни тепло, ни томные, согретые дыханием весны прозрачные леса, ни черные стаи, летавшие в поле над громадными лужами, похожими на озера, ни это небо, чудное, бездонное, куда, кажется, ушел бы с такою радостью. Вот уж тринадцать лет, как она учительницей, и не сочтешь, сколько раз за все эти годы она ездила в город за жалованьем; и была ли весна, как теперь, или осенний вечер с дождем, или зима, – для нее было все равно, и всегда неизменно хотелось одного: поскорее бы доехать.

У нее было такое чувство, как будто она жила в этих краях уже давно-давно, лет сто, и казалось ей, что на всем пути от города до своей школы она знала каждый камень, каждое дерево. Тут было ее прошлое, ее настоящее; и другого будущего она не могла представить себе, как только школа, дорога в город и обратно, и опять школа, и опять дорога…

Теперь ум у вас уже не совсем чистый лист.

Как изменилось состояние вашего ума?

Сиди мы с вами в классе, чего мне бы хотелось, вы бы мне рассказали. Я же прошу вас немножко побыть в тишине и сравнить эти два состояния ума: пустое, восприимчивое до того, как вы начали читать, и то, каким оно сделалось теперь.

Не торопясь, ответьте вот на эти вопросы:


1. Не глядя в текст, вкратце перескажите, что вы успели узнать. Постарайтесь уложиться в одну-две фразы.

2. Что вам стало любопытно?

3. Куда, как вам кажется, рассказ поведет дальше?


Каков бы ни был ваш ответ, с этим Чехову предстоит работать дальше. Уже этой первой страницей он зародил некоторые предвкушения и вопросы. Остаток рассказа вы сочтете осмысленным и связным в той мере, в какой он отзывается на эти предвкушения и вопросы (или «учитывает их», или «использует»).

Автор, задавая первый импульс своему рассказу, подобен жонглеру, подбрасывающему в воздух булавы. Весь остальной рассказ – уловление этих булав. В любой точке рассказа булавы находятся в воздухе, и мы это чувствуем. Без этого никак. Если не чувствуем, значит, в рассказе не из чего извлечь его смысл.

Можно было бы сказать, что на этой странице путь этого рассказа сузился. Перед тем как вы начали читать, возможности были неисчерпаемы (рассказ мог быть о чем угодно), а теперь мы уже читаем в некотором роде «о чем-то».

О чем же он пока для вас?

То, «о чем» рассказ, следует искать в любопытстве, которое он в нас будит, а это любопытство – разновидность небезразличия.

Итак: что вам в этом рассказе уже небезразлично?

Марья Васильевна.

Теперь вот что: каково оно на вкус, это небезразличие? Как и где именно вам стало не все равно?

С первой же строки мы узнаём, что некие неназываемые «они» выезжают из города рано поутру.

«Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, но в канавах и в лесу лежал еще снег. Зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно, весна пришла вдруг, но для Марьи Васильевны, которая сидела теперь в телеге, не представляли ничего нового и интересного ни тепло, ни томные, согретые дыханием весны прозрачные леса, ни черные стаи, летавшие в поле…»

Я выделил полужирным шрифтом два союза «но», чтобы подчеркнуть, что мы видим два варианта одной и той же последовательности: «Условия для счастья есть, но счастья нет». Солнце сильно греет, но в канавах лежит еще снег. Зима была еще так недавно, но это не представляет ничего нового и интересного… и мы уже ждем знакомства с тем, для кого все это вот так, нисколько не утешенные тем, что закончилась эта долгая русская зима.

Еще до того, как в рассказе появляется человек [3], слышно подразумеваемое напряжение между двумя элементами в голосе рассказчика: один сообщает нам о приятном (небо «чу́дное» и «бездонное»), а другой этому приятному противится. (Совсем другой был бы рассказ, начнись он так: «Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, и пусть в канавах и в лесу лежал еще снег, не было в том беды: зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно и теперь сгинула».)

 

На середине второго абзаца выясняется, что противящийся элемент в голосе рассказчика относится к некой Марье Васильевне – весной нисколько не вдохновленная, она возникает, поименованная, на подводе.

Из всех людей на свете Чехов выбрал усадить в эту телегу бессчастную женщину, противящуюся чарам весны. Рассказ этот мог быть о женщине счастливой (только что помолвленной, скажем, или только что выздоровевшей – или просто счастливой по натуре), однако Чехов решил сделать Марью Васильевну несчастной.

Затем он сделал ее несчастной вполне определенно и по определенной причине: она преподает в школе уже тринадцать лет, в город каталась вот так, «не сочтешь, сколько раз», и ей это опостылело, живет «в этих краях» лет сто, знает каждый камень и дерево на этом пути. Но хуже всего то, что другого будущего она себе представить не может.

Рассказ мог быть о человеке, несчастном от любовной неудачи, или из-за смертельного диагноза, или потому, что несчастен с самого рождения. Но Чехов решил сделать Марью Васильевну несчастной из-за однообразия ее жизни.

Из тумана любой-возможной-истории начинает возникать вполне конкретная женщина.


Можно было бы сказать, что три прочитанных абзаца послужили большей конкретизации.

Так называемая характеристика персонажа складывается из вот такой возрастающей конкретизации. Писатель задается вопросом: «Что это вообще за человек такой?» – и отвечает последовательностью фактов, из которых складывается сужающаяся тропка: одни возможности отпадают, другие выходят на первый план.

По мере создания персонажа возрастает потенциал того, что мы именуем сюжетом. (Хотя мне это слово не очень нравится, давайте заменим его на «плодотворное действие».)

По мере создания персонажа возрастает потенциал плодотворного действия.

Если рассказ начинается со слов: «Жил-был мальчик, и он боялся воды», – мы ожидаем скорого появления в тексте пруда, речки, океана, водопада, ванны или цунами. Если персонаж говорит: «Я отродясь ничего не боялся», – мы, вероятно, не возразим и против появления льва. Если персонаж живет в неизбывном страхе позора, мы более-менее понимаем, что́ с ним должно бы случиться. Так же и с тем, кому любы только деньги, или с тем, кто, по его признанию, никогда толком не верил в дружбу, – или заявляет, что так устал от жизни, как она складывается, что и вообразить себе не может другую.

Когда в рассказе еще совсем ничего не произошло (до того, как вы начали его читать), не было ничего такого, что желало бы случиться.

А теперь вот есть Марья Васильевна, она несчастна, и рассказу неймется.

Рассказ сообщил о ней: «Она несчастна и другой жизни себе не представляет».

И нам кажется, что рассказ изготовился сказать что-то вот такое: «Ну, это мы еще посмотрим».

Застряв здесь на некое, как вам, вероятно, кажется, непомерно долгое время в конце первой страницы одиннадцатистраничного рассказа, мы с вами оказались в интересном месте [4]. Рассказ задвигался. Первая же страница радикально сузила диапазон возможных задач: рассказ отныне обязан решать (использовать, применять) эти задачи и никакие другие.

Будь вы писателем, что бы вы предприняли дальше?

Вам как читателю что хотелось бы теперь узнать?

[2]

О том прошлом, какое было до ее поступления в учительницы, она уже отвыкла вспоминать – и почти все забыла. Когда-то были у нее отец и мать; жили в Москве около Красных ворот, в большой квартире, но от всей этой жизни осталось в памяти что-то смутное и расплывчатое, точно сон. Отец умер, когда ей было десять лет, потом скоро умерла мать… Был брат офицер, сначала переписывались, потом брат перестал отвечать на письма, отвык. От прежних вещей сохранилась только фотография матери, но от сырости в школе она потускнела, и теперь ничего не видно, кроме волос и бровей.

Когда отъехали версты три, старик Семен, который правил лошадью, обернулся и сказал:

– А в городе чиновника одного забрали. Отправили. Будто, идет слух, в Москве с немцами городского голову Алексеева убивал.

– Кто это тебе сказал?

– В трактире Ивана Ионова в газетах читали.

И опять замолчали надолго. Марья Васильевна думала о своей школе, о том, что скоро экзамен и она представит четырех мальчиков и одну девочку. И как раз, пока она думала об экзаменах, ее обогнал помещик Ханов, в коляске четверкой, тот самый, который в прошлом году экзаменовал у нее школу. Поравнявшись, он узнал ее и поклонился.

– Здравствуйте! – сказал он. – Домой изволите ехать?

Итак, я завершил предыдущую часть вопросом о том, что вы бы хотели узнать далее.

Сам я бы хотел узнать вот что: как Марью Васильевну угораздило оказаться здесь, в такой вот дрянной жизни?

Чехов отвечает на этот вопрос первым же абзацем на стр. 2: Марья Васильевна здесь потому, что пришлось. Она выросла в Москве, в большой квартире, в родной семье. Но затем родителей не стало, с единственным братом связь прервалась, и теперь Марья Васильевна одна на белом свете.

Вот так «угораздить» человека могло бы, родись он здесь, в захолустье, или же если этот человек – молодая идеалистка, приверженная просветительству на селе, порвавшая со своим консервативным городским женихом и сбежавшая в провинцию. Но Марья Васильевна оказалась здесь вот так: родители умерли и ее вынудила финансовая необходимость.

От семьи же сохранилась лишь эта печальная фотография, на которой от матери остались лишь волосы и брови.

Стало быть, жизнь у Марьи Васильевны не только однообразная, но и одинокая.


Рассуждая о художественной прозе, мы склонны употреблять понятия «тема», «сюжет», «развитие персонажей» и «структура». Как писателю мне это никогда не казалось всерьез полезным. (Замечание «Тема нехороша» никаких подсказок не дает, как не дает их и «Надо бы поработать над сюжетом».) Эти понятия – пустые величины, и если они нас подавляют и закупоривают, как это обычно бывает, возможно, стоит отодвинуть их в сторонку и поискать более полезный способ осмыслять то, что эти пустые величины собой подменяют.

Здесь Чехов дает нам возможность переосмыслить пугающее понятие «структура».

Структуру можно мыслить себе попросту как организационную схему, позволяющую рассказу ответить на вопрос, каким рассказ подтолкнул читателя задаться.

Я, в конце стр. 1: «Бедная Марья Васильевна. Мне уже вроде бы не все равно. Как же ее угораздило?»

Рассказ, в первом же абзаце на стр. 2: «Ну, не повезло человеку».

Можно помыслить структуру как перекличку. Вопрос, естественно, возникает из самого́ рассказа, а затем рассказ – весьма услужливо – отвечает. Чтобы обустроить крепкую структуру, нужно просто отдавать себе отчет, какой вопрос мы подталкиваем читателя задать, и затем на этот вопрос ответить.

(Видите?

Структура – это просто.

Ха-ха-ха.)


С первой же строки этого рассказа («В половине девятого утра выехали из города»), что в телеге Марья Васильевна не одна. На середине стр. 2 мы узнаём, что с нею «старик Семен», и ждем, когда у Семена появятся какие-нибудь характеристики. («Кто ты, Семен, и что ты в этом рассказе делаешь?») Если Семен ответит: «Я здесь, чтобы править подводой», – нам этого не хватит. Любой из миллиона крестьян мог бы править подводой. Мы ожидаем узнать, почему Чехов выбрал именно этого крестьянина.

Пока рассказ сообщил нам, что он приблизительно вот о чем: он о женщине, которая несчастна из-за однообразия своей жизни, навязанной необходимостью. Семен, внезапно появившись, волей-неволей становится частью этого рассказа, а значит, ему предстоит не просто править подводой да обозревать окрестности. Он должен как-то действовать в этом конкретном рассказе – в рассказе, где есть (скучающая, бессчастная) Марья Васильевна.

И что же мы узнаём о Семене?

Немногое – пока. Он стар, он правит подводой (Марья Васильевна сидит позади него, соображаем мы). Излагает ей кое-какие новости: городской голова убит. Судя по отклику Марьи Васильевны («Кто это тебе сказал?»), она Семена осуждает и на него досадует (не склонна верить ему). Семен слышал, как это вычитали вслух из газеты, в трактире. (Это подразумевает, что сам он читать не умеет.) И хотя Марья Васильевна настроена скептически, сведения у Семена верны: в 1893 году Николай Александрович Алексеев, московский городской голова, действительно был застрелен в здании городской управы неким сумасшедшим.

Как на это реагирует Марья Васильевна? Возвращается мыслями к своей школе.

Пока мы не понимаем, куда автор клонит, но в уме потихоньку складываем узнанное в папки «Семен, всякое о нем» и «Марья Васильевна, всякое о ней». С учетом предельной экономичности жанра мы предполагаем, что собранное в тех папках окажется позднее плодотворным.


В предпоследнем абзаце на этой странице раздумья Марьи Васильевны о ее учениках и грядущих экзаменах прерываются, когда их телегу «обогнал помещик Ханов, в коляске четверкой, тот самый, который в прошлом году экзаменовал у нее школу».

1По переводу Н. Волжиной. – Здесь и далее примечания переводчика, кроме оговоренных особо.
2Из рассказа «Гюи де Мопассан», цикл «Одесские рассказы» (1923–1924).
3В переводе на английский, приведенном у автора, первый абзац текста выглядит так: «They drove out of the town at half past eight in the morning. The paved road was dry, a splendid April sun was shedding warmth, but there was still snow in the ditches and in the woods. Winter, evil, dark, long, had ended so recently; spring had arrived suddenly; but neither the warmth nor the languid, transparent woods, warmed by the breath of spring, nor the black flocks flying in the fields over huge puddles that were like lakes, nor this marvelous, immeasurably deep sky, into which it seemed that one would plunge with such joy, offered anything new and interesting to Marya Vasilyevna, who was sitting in the cart. She had been teaching school for thirteen years, and in the course of all those years she had gone to the town for her salary countless times; and whether it was spring, as now, or a rainy autumn evening, or winter, it was all the same to her, and what she always, invariably, longed for was to reach her destination as soon as possible». (Список англоязычных основных источников см. в конце книги)
4Такова особенность этого упражнения в постраничном чтении: чем лучше рассказ, тем любопытнее читателю выяснить, что произойдет дальше, – и тем сильнее досаждает это упражнение. – Примечание автора.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru