Пройдя в открытую дверь в углу клуатра[7], я поднялся по крытой лестнице на лоджию, подгоняемый долго копившейся внутренней энергией. Наверху мое внимание привлекла блеклая фреска с изображением Благовещения, но я не стал задерживаться. Сидевшая у входа в библиотеку охранница порылась в моем рюкзачке и показала жестом, что я могу пройти.
Знаменитый вестибюль Лаврентийской библиотеки, построенный пять веков назад, оказался намного меньше, чем я себе представлял, но это было не важно. Все, что я увидел – величественная лестница работы Микеланджело; она заполняла вестибюль и была похожа на живое, дышащее существо. То было движение, застывшее в камне – мне даже представилось, что он когда-то выплескивался сюда в жидком виде, как волны расплавленной лавы, и постепенно затвердевал, образуя ступени.
Центральная лестница была перекрыта, поэтому я свернул на малую боковую и стал подниматься – медленно, ступенька за ступенькой, как будто двигался по ним не только вверх, но и в прошлое.
Передо мной простерлась библиотека, длинная и прямоугольная, она внушала почтение и благоговение. Стараясь шагать только по ковру, покрывавшему изящный мозаичный пол, я пошел по центральному проходу, оглядывая кессонный деревянный потолок и витражные окна, заливавшие теплым солнечным светом деревянные церковные скамьи. В памяти всплыло детское впечатление: я сижу на такой же скамье, зажатый между матерью и отцом, и всякий раз, когда отец повторяет слова молитвы, меня окатывает его обычным утренним пивным перегаром, и мне хочется куда-нибудь убежать.
Потом до меня вдруг дошло, что скамейки огорожены сигнальной лентой, и кроме меня в библиотеке нет ни одного посетителя. За секундной растерянностью последовала паника: разве может дневник храниться здесь, в этом мавзолее? Здесь вообще бывают читатели? Может быть, Кватрокки все это выдумал?
Я повернул назад и обратился к молодой женщине, сидевшей за столиком у входа.
– Scusami…[8] – это слово прозвучало неожиданно громко, эхом отозвавшись в пустом помещении. – Как мне… заказать книги… документы?
– Здесь? – она поджала губы. – Это невозможно. Это памятник культуры. Больше не действующая библиотека.
– Что? С каких пор?
– Давно уже. Моя мама сюда ходила, но это было тридцать лет назад.
– Нет, этого не может быть… Я приехал издалека… – собравшись с мыслями, я открыл рюкзак и достал «пермессо» и рекомендательное письмо. – Но у меня есть… это.
Служащая пробежала взглядом документы.
– Все в порядке.
– Да? Как? Если библиотека закрыта…
– Devi calmati, signore. Успокойтесь, – она ласково похлопала меня по руке. – Вам нужна научная библиотека. Это рядом. Спросите у охранницы на улице.
Я глотнул воздуха, какое-то время осмысливал ее слова, затем поблагодарил, развернулся и ринулся вниз по парадной лестнице Микеланджело, на сей раз практически бегом.
Охранница у входа внимательно прочитала письмо, а затем указала на тяжелую деревянную дверь с узором из гвоздей, шляпки которых напоминали застрявшие пули. Рядом с дверью висела потертая металлическая табличка «Medicea Laurenziana Studios», а также современный цифровой замок и звонок, который я с силой нажал.
Дверь мне открыла женщина лет сорока пяти, одетая в веселенькое цветастое платье. Больше в ней ничего веселого не было: короткая стрижка, поджатые губы, висящие на шейной цепочке очки, которые она подняла к глазам, чтобы изучить мои документы. Затем она молча вернула их мне и пропустила в приемную. Там она забрала у меня рюкзак и жестом предложила пройти через рамочный металлоискатель.
После тревожного сигнала я выложил из кармана ключи и мелочь в ее требовательно выставленную ладонь. Затем еще раз прошел через рамку.
Металлоискатель заверещал снова. Женщина сделала знак, чтобы я подождал, и вернулась с седобородым мужчиной в мешковатом шерстяном жилете. Тот, стараясь не встречаться со мной взглядом, охлопал меня со всех сторон: грудь, спину, бока, ноги с внешней и внутренней стороны, у самого паха.
Суровая дама вынула из моего рюкзачка мобильник, показала его мне, а другой рукой указала на табличку на стене: Niente Telefono. Niente Fotos[9].
– Это останется у меня, – сообщила она. – Возьмете, когда будете уходить.
Телефон отправился в проволочную корзинку на столе, а охранница продолжила рыться в моем рюкзаке. Найдя коробочку леденцов, она принялась осматривать ее так внимательно, словно это была бомба.
– Карамелла, – объяснил я. – Конфетки, понимаете?
– Mangiare nella biblioteca e’ vietato![10] – прогавкала она в ответ.
Я поклялся ничего не есть и машинально перекрестился (остаточный тик строгого католического воспитания). Она посмотрела на меня, прищурившись. Я пригладил волосы за ушами, жалея, что не постригся и не нашел времени побриться. Я снова ощущал себя школьником, которому директор вот-вот скажет: ты отстранен от занятий.
Женщина достала из рюкзака мой ноутбук, отложила его в сторону и наткнулась на пакетик «Джолли Ранчерс»[11]. «Mangiare vietato!»[12] – повторила она и бросила пакетик в проволочную корзинку. Затем она сунула ноутбук обратно, вернула мне рюкзак, еще раз пристально посмотрела на меня и произнесла несколько слов по-итальянски, обращаясь к обыскавшему меня мужчине, словно я не мог ее понять. А сказала она: «Проводите его в читальный зал, но присмотрите за ним».
Седобородый провел меня через маленькую комнату, в которой имелись: картотечный каталог во всю стену, деревянный стол со стеклянной столешницей, уставленный книгами, и большой шипящий радиатор. За ней оказался собственно читальный зал для научных работников: ярко освещенная комната средних размеров, вдоль стен которой тянулись полки с книгами, а посредине стоял длинный стол. Две библиотекарши, сидевшие за столиками поодаль, подняли на меня глаза. Бородач тоже оказался библиотекарем. Он сказал, что его зовут Рикардо, и вообще, скрывшись с глаз строгой начальницы на входе, стал гораздо обходительнее. Приглушенным голосом он сообщил, что длинный стол предназначен для таких научных сотрудников, как я, и что я могу заказывать любые книги и материалы у сидящей здесь старшей библиотекарши, а затем представил меня ей.
Та подняла очки на лоб, застенчиво-кокетливо кивнула и протянула руку; ногти у нее были выкрашены в ярко-розовый цвет. Это была очень привлекательная женщина лет пятидесяти, узкий свитер соблазнительно обтягивал ее фигуру. Гортанным хрипловатым шепотом она спросила, откуда я приехал, и когда я ответил, что из Нью-Йорка, сообщила, что никогда там не была, но хотела бы съездить. Я ответил на своем лучшем итальянском, что если она соберется к нам, то я с удовольствием ей все покажу. Женщина улыбнулась, бросила взгляд в сторону приемной и попросила простить, если «Муссолини» на входе доставила мне какие-то неудобства. Старшую библиотекаршу звали Кьяра, и она изъявила готовность оказать мне любую помощь. Потом она чуть повернула голову в сторону соседнего столика.
– А это Беатрис, – произнесла она, – иль мио ассистенте.
Ассистентка, молодая женщина лет двадцати, в толстых очках и мешковатом свитере, подняла голову, быстро и неуверенно улыбнулась мне и тут же вернулась к работе.
Кьяра вручила мне бланк запроса, который я заполнил в точности как советовал Кватрокки: Гульермо, Мастера Высокого Возрождения. Библиотекарша внимательно прочитала запрос и передала его Рикардо. Когда тот, прихватив с собой сеточную тележку для книг, удалился в хранилище, Кьяра продолжила интервью: бывал ли я раньше в Италии? есть ли у меня здесь друзья или родственники? надолго ли я приехал? После чего она предложила мне устраиваться поудобнее за длинным столом – где больше нравится – и провожала взглядом, пока я шел к своему месту. Место я выбрал так, чтобы сидеть лицом к ней, но как можно дальше. Мне почему-то хотелось спрятаться – желательно, ото всех.
Устроиться поудобнее не получилось, хоть я и попытался: мне вот-вот предстояло узнать, существует ли этот дневник на самом деле, и эта мысль держала меня в тревожном напряжении.
В зал вошли двое мужчин и сели на другом конце стола: обоим за тридцать, оба в очках, один с коротко подстриженной бородой, другой с усами, эспаньолкой и «хвостиком» на затылке.
Чтобы чем-то занять себя, я достал ноутбук и включил вилку в одну из розеток на столе. Потом откинулся на спинку стула, непроизвольно начал барабанить ногтями по столешнице – и тут же перестал: звук получился гулким, и все в комнате оглянулись на меня. Я виновато улыбнулся им, потом закрыл глаза и вспомнил свой домашний «алтарь» в Бауэри, годы напряженного расследования этой истории вокруг прадедушкиной кражи – теории без выводов, вопросы без ответов. Услышав звук приближающейся тележки, я открыл глаза и увидел, что Рикардо везет в мою сторону длинную плоскую коробку из белого картона. Он выложил коробку на стол передо мной и откатил тележку в сторону.
Несколько секунд я смотрел на нее, затем дотронулся, как будто не веря, что она настоящая. Потом поднял крышку.
В коробке лежала стопка картонных папок, надписанных аккуратным почерком: «Высокое Возрождение во Флоренции», «Раннее Возрождение в Сиене», «Заметки по маньеризму». Несомненно, Гульермо был очень обстоятельным исследователем. Я вынул из коробки одну папку, вторую, третью, четвертую… стопка папок на столе все росла. Выложив еще несколько, я увидел ее – синюю тетрадь, перетянутую грубым шпагатом. Я судорожно вдохнул и украдкой поглядел перед собой, затем вбок: Кьяра изучала какие-то документы, Беатрис сортировала карточки в каталоге, а оба читателя, обложившись книгами, печатали что-то у себя в ноутбуках.
Я поставил крышку коробки на одну из библиотечных подставок для книг, закрывшись ей, как щитом. По бокам от него я воздвиг небольшое укрепление из папок, изо всех сил стараясь, чтобы эти действия казались непреднамеренными. После этого я вынул из коробки тетрадь и развязал бечевку. Обложка истрепалась, и я перевернул ее, как мог, осторожно. Бумага была не разлинованной и немного пожелтела.
Внизу первой страницы я увидел подпись, сделанную карандашом, аккуратным мелким почерком: Винченцо Перуджа.
Потянувшись к своему рюкзаку, я достал отксерокопированный образец подписи прадеда, сделанной на обороте полицейской фотографии. Приложив образец к тетрадной странице, я сравнил его с почерком в дневнике. Почерк был одинаковым.
Под подписью Перуджи тем же мелким почерком были выведены слова: La mia storia.[13]
«Non ho dormito in molte notti…»
Я не спал много ночей.
Матрас тонкий. Переворачиваясь, я каждый раз чувствую каменный пол. В камере очень холодно. Штукатурка на стенах отсырела. Тюрьма не отапливается. Одеяло у меня потертое и колючее. Я хожу туда-сюда, чтобы согреться. И считаю шаги. Шаги делаю маленькие, ступня к ступне. Шесть шагов в ширину. Девять в длину.
Умывальника здесь нет. Туалета нет. Раз в неделю можно помыться в душе. Одно окошко с решеткой. На самом деле никакое это не окно. Оно выходит в узкий коридор, откуда охранники наблюдают за нами. Единственная отрада – ежедневная прогулка во внутреннем дворе. Туда тоже солнце не осмеливается заглядывать.
Я вспоминаю суд, и мне становится стыдно. Я спорил с судьей, с прокурором и даже со своим адвокатом. Прикидывался сумасшедшим страдальцем. Патриотом, так сказать. Но какой из меня патриот.
Приговор вынесли мягкий. Год и три месяца. Я заслуживал более строгого наказания.
Каждый день я получаю подарки. Сигареты. Вино. Продукты. Приходят письма от женщин, которые признаются мне в любви! Но самый драгоценный подарок – это тетрадь и карандаши, которые дал один сжалившийся охранник. Если бы Симона видела меня сейчас, сочла бы она меня глупцом? Я сижу в тюрьме, а те два мерзавца на воле. Я думаю о них днем и ночью. Как получить с них то, что мне причитается. Как поквитаться.
Я стараюсь сдерживать дрожь, когда пишу. Чтобы не дрожал карандаш.
Закрывая глаза, я вижу нашу квартирку на улице Рампоно. Вижу, как поднимаюсь по старым деревянным ступенькам и открываю дверь. Меня встречает Симона. Мне становится так грустно и тоскливо, что слезы текут из глаз.
Но надо решить, с чего начать. Как объяснить, почему моя жизнь пошла под откос.
Можно сказать, что началось все с хорошей новости.
– Ах, Винсент, Винсент, я так счастлива, – Симона кружилась вокруг их «постели». Постель состояла из лежащего на полу матраса, покрытого двумя рваными шерстяными одеялами, поверх которых красовались три вышитые подушки – она купила их на огромном рынке Ле-Аль. Причем удачно купила; она вообще была приметливой и постоянно искала недорогие способы украсить их унылое жилище. Ее глаза блестели, густые светлые волосы вихрем кружились вокруг прекрасного овального лица.
Винченцо смотрел, как она кружится, и ему казалось, что душа у него словно раскрывается – его до сих пор удивляло, что эта умная и нежная красавица отдала предпочтение ему, хотя при желании могла заполучить любого мужчину в Париже. Ее свободное, слегка приталенное платье – единственная уступка ее нынешнему положению – поднялось, приоткрыв краешек нижней юбки и туго зашнурованные ботильоны. Ботильонам было уже три года, но на Симоне все казалось модным. Свои грубые черные чулки она носила как на улице, так и дома. В этом году декабрь в Париже выдался серый и мрачный, и в их старом шестиэтажном доме было холодно, как на какой-нибудь сибирской заставе.
Симона игриво дернула Винченцо за куртку.
– Радуйся, я настаиваю! – воскликнула она и снова начала кружиться, но сразу же остановилась, задохнувшись.
Винченцо обнял ее за талию, но она отстранилась, словно хотела сказать «не нужно меня держать, я не упаду», и все же руку он не убрал.
– Все хорошо, – заверила она.
– Милая, отдохни, пожалуйста.
– Нет, со мной все в порядке. – Она надула алые губки, затем изобразила улыбку и добавила. – Эта выставка – как раз то, о чем ты так долго мечтал.
– Да, – ответил он и честно попытался порадоваться, но что-то мешало. Вместо облегчения он чувствовал себя так, словно какой-то узел затянулся внутри.
– Le Salon de la Nationale![14] – в голосе Симоны звучала гордость. – Лучшие произведения парижского искусства, и как раз в его двадцатую годовщину, это важнее и значительнее, чем в другие годы! Говорят, что Роден будет выставляться. Представь себе, Винсент, твои картины рядом с бронзовыми шедеврами Родена!
Он кивнул, позволив себе немножко погордиться.
– Ах, Винсент, это же так чудесно! – произнесла она, все еще тяжело дыша.
– Симона, сядь, пожалуйста.
– Да я просто закружилась, глупости. Со мной все хорошо.
Винченцо посматривал на нее, пока открывал коробку «La Paz», вытряхивал щепотку табака на бумажку и скручивал большим и указательным пальцами тоненький цилиндрик. Взгляд на сигарету вызвал в его памяти слова Поля Сезанна о видении конусов, сфер и цилиндров в природных объектах – слова, которые Пикассо и Брак, и даже его старый друг Макс Жакоб, воспринимали всерьез.
– Эти кубисты… – произнес он, словно выплюнув последнее слово.
– О, Винсент, пожалуйста, только не сейчас, – Симона строго посмотрела на него. – Ты должен быть счастлив! Я настаиваю!
Он вздохнул, пытаясь осмыслить и прочувствовать тот факт, что две его картины в этом сезоне войдут в экспозицию крупнейшей парижской выставки.
– А что, огонь потух? – спросил он, чтобы переменить тему, и скрылся в другой комнате, их единственной другой комнате, которую Симона превратила в сказочный мир, разрисовав стены ветвями плюща и винограда в стиле китайских свитков.
Мисс Стайн[15], побывав у них в гостях, назвала эту роспись любопытной и забавной, хотя поначалу думала, что это работа Винченцо. С Симоной она общалась мало, и во время их последнего визита на улицу Флерюс 27 та была поручена ее жуткой подруге с крючковатым носом, мисс Токлас, которая всегда разговаривала с женами. Это было почти год назад. Их обычные походы по выставкам и студиям становились все реже, потому что Винченцо делался все более замкнутым, даже озлобленным, но Симона надеялась, что после выставки все переменится.
Она остановила Винченцо, собиравшегося подкинуть в печь поленьев.
– Не трать дрова. Пойдем погуляем. Такое событие нужно отпраздновать!
Она крепко обняла его за шею и поцеловала в щеку.
Ему хотелось сказать: «А где мы возьмем денег?» Его скудное жалованье уходило на книги, краски и кисти, а остаток они откладывали для будущего ребенка.
– Будем веселиться, и все! – топнула ногой Симона. – Не смейте спорить со мной сегодня, месье Перуджа!
– Я и не спорю, – ответил он. Да и как бы он посмел? Симона никогда ни на что не жаловалась: ни на холод, ни на общий санузел в коридоре, ни на безденежье. Мог ли он отказать ей в маленьком празднике?
Он посмотрел на ее прелестное лицо, слегка располневшее из-за беременности, и выдавил из себя улыбку. Подумать только, скоро он станет отцом. Но беспокойство не отпускало. С прошлой зимы у Симоны тянулась чреда недомоганий и заболеваний, она постоянно кашляла и простужалась вплоть до воспаления легких. Хотя сейчас она просто сияла от счастья.
– Хорошо, – сказал он, шагая между стопками книг. Многие страницы в них были загнуты и исписаны пометками – результат его неизбывного стремления компенсировать отсутствие официального образования. – Мне надо кое-что рассказать тебе о том, что я делал сегодня в Лувре.
– Расскажи!
– Не сейчас, – поддразнил он ее. – За ужином скажу.
Симона за пару минут заколола волосы под своей шляпкой-клош и надела толстый свитер, который уже сидел на ней в обтяжку.
– Пойдем. – Она протянула мужу изящную руку.
На улице Винченцо обнял Симону за плечи, и она прижалась к нему сбоку. Он почувствовал гордость и слабую надежду. Может быть, эта выставка поможет продать хоть несколько картин, им ведь так нужны деньги. Да, заверил он себя, все наладится. Он заметил, что Симона засунула руки под свитер, придерживая ими увеличившийся живот. Ему все еще не верилось, что у них скоро будет ребенок.
Они пересекли канал Сен-Мартен. «Построен Наполеоном», – сообщил Винченцо: голова его была забита множеством прочитанных фактов. Затем они взобрались на один из холмов, по которым проходит улица Бельвиль, и остановились, чтобы полюбоваться сверху видом на город, украшенный газовыми фонарями вперемежку с новыми электрическими лампочками, похожими на раскаленных светлячков.
– Здесь всегда так красиво. – Симона выдохнула вместе со словами легкое облачко пара.
Винченцо промолчал; Париж не был его родиной и не стал ему домом. Он так и не прижился здесь и в отсутствие Симоны все время чувствовал себя приезжим. Едва они вышли из своего бедного «цыганского» района, запах подкисшего козьего молока и мусора сменился чистым холодным воздухом, приправленным ароматом каштанов – их продавали на каждом углу в маленьких бумажных пакетиках, которые Винченцо иногда приносил домой. Он запивал каштаны холодным белым вином и называл это ужином.
Когда Симона устала, они сели в один из новых моторных омнибусов и поехали на площадь Вогезов, окруженную прекрасными домами и особняками, в которых, как заметил Винченцо, когда-то заходили кардинал Ришелье, Виктор Гюго, куртизанки и королевы. Однажды, думал Винченцо, они купят себе такой же роскошный дом. Симона, женщина, которую он несказанно любил, этого заслуживала.
Улица Риволи была запружена транспортом – новые автомобили и такси вытесняли лошадиные упряжки – и они выбрались из омнибуса и пошли вдоль реки, где было потише. Деревья стояли голыми: серые стволы, тонкие ветки. Буксир тащил по реке баржу, над которой с пронзительными криками кружила стая морских птиц. Налетел ветер, он растрепал густые черные волосы Винченцо и принялся задирать широкую юбку Симоны, которую та старалась придержать.
– Любимая, ты не замерзла? – спросил Винченцо, которого все время беспокоило хрупкое здоровье жены.
– Нет! – ответила она, совладав, наконец, с юбкой и улыбаясь. – У меня все в полном порядке!
Он понимал: Симона не признается, что озябла, чтобы не испортить этой прогулки вдвоем. Он улыбнулся ей – Винченцо так редко это делал в последнее время – и поцеловал в лоб. Они пошли дальше, обсуждая, где бы поесть. Симона предложила одно кафе, Винченцо – другое, подешевле. Потом он вдруг заявил:
– Мы поужинаем в «Чудесной рыбалке»!
– Что? – Симона даже остановилась и повернулась к нему. – Со мной сейчас действительно Винченцо Перуджа – мужчина, который не жалуется на отсутствие денег, только когда спит?
– Неправда, я никогда не сплю, – парировал он, и сказал при этом правду, но сказал ее смеясь, и Симона подхватила этот смех. – У нас ведь праздник, кутить – так кутить!
Он крепче обнял ее за плечи, и они пошли мимо статуи Генриха Четвертого, где остров Сите резко обрывался, через небольшой прибрежный парк. Поодаль на реке буксир выпускал в небо клубы дыма: все в серых и черно-белых тонах, как у Эдуарда Мане, которым Симона восхищалась и даже подражала ему в своих картинах.
Сразу за парком располагался ресторан с видом на Сену. Внутри было уютно и шумно, пахло морепродуктами и табачным дымом.
– Устрицы, – провозгласил Винченцо, когда они, по его настоянию, уселись за столик у окна. – И бутылку вашего лучшего «мюскаде».
Официант выгнул бровь.
– Какие-то проблемы? – Винченцо хмуро посмотрел на него, разглаживая свой поношенный пиджак.
– Нет, месье, – ответил тот и поспешно удалился.
– Ты видела, как он на меня посмотрел? Так, как будто мне здесь не место, как будто я бродяга или преступник какой-нибудь!
– Успокойся, – попросила Симона. – Не порть наш праздник. Ничего не было.
– Ничего? Он посмотрел на меня так, словно я какой-нибудь нищий, который пришел ограбить этот его пафосный ресторан!
– Винсент, пожалуйста, не сейчас.
Винченцо смиренно склонил голову. Тогда Симона приподняла его подбородок своей изящной рукой и сообщила:
– Я сижу с самым умным и красивым мужчиной в этом зале.
– Самым умным?
– А кто больше всех читает ученых книжек? Хотя звание самого красивого тебя, похоже, больше устраивает? – продолжала она. – А скоро ты станешь самым успешным!
Винченцо невольно улыбнулся.
Принесли устриц, Винченцо и Симона выжали на них лимон и стали неторопливо есть, прихлебывая соленую воду из раковин. Они допили бутылку вина, и Винченцо, возможно, немного захмелев, заказал еще одну, чтобы выпить ее с pommes de terre à l’huile, запеченным в масле картофелем, и теплым хрустящим хлебом.
– Так что ты хотел рассказать мне о своей сегодняшней работе? – спросила Симона.
– Ну, ты же знаешь Гастона Тикола, который руководит у нас отделом реставрации, этого тирана и негодяя, который все время назы-вает меня «иммигрантом» и помыкает, гоняет меня туда-сюда… – Винченцо тяжело вздохнул. – Не обращай внимания. Я хотел сказать, что сегодня он поручил мне закрыть некоторые картины стеклом.
– Закрыть стеклом? Но их же будет невозможно рассмотреть из-за бликов…
– Возможно, но в музее решили, что сохранность шедевров важнее. Да и не в этом дело. Интереснее то, какие картины будут убраны под стекло и с какой картиной мне сегодня пришлось работать.
Симона наклонилась над столом, огни свечей отражались в ее глазах, придавая им золотистый оттенок.
– С какой же?
Винченцо несколько секунд помедлил. Ему доставляло удовольствие выражение любопытства на лице любимой.
– Угадай, – предложил он, широко улыбаясь – это случалось так редко, что Симона приняла игру и задумалась, постукивая пальчиком по губам.
– «Аллегория» Курбе?
– Да нет, это слишком большая картина, чтобы закрывать ее стеклом, ты же знаешь. – Улыбка сошла с его лица, а подслеповатый левый глаз сердито прищурился.
– Ой, ну, не смотри на меня так, – попросила Симона.
Ему стало стыдно за свою несдержанность по отношению к этой замечательной женщине, но ему хотелось подать свою историю так, чтобы заинтриговать Симону и донести до нее тот трепет, который он испытал.
– Сделай еще одну попытку.
– Может, тот ужасный Тициан в Квадратном салоне?
– Теплее, теплее…
– Говори же! – дотянувшись через стол, Симона игриво шлепнула его по руке.
– Не кто иной, как сама мадонна Леонардо.
– Нет! – она широко раскрыла глаза. – Не может быть!
– Да! Я держал ее в руках.
– «Мону Лизу»! Врешь!
– Вот так держал, у самого лица, – Винченцо показал пальцами один сантиметр. – Я мог рассмотреть все детали – горы и тропинки, тщательно прописанные волосы, даже трещинки на лаке.
Глаза Симоны распахнулись еще шире.
– Ну, и как, Винсент? Что ты чувствовал?
Этот вопрос застал его врасплох. Что он чувствовал? Волнение? Да. Возбуждение? Безусловно. Хотя спустя несколько месяцев он признается себе, что уже в тот момент почувствовал зависть – зависть к Леонардо, создавшему то, что ему самому никогда не удастся, нечто совершенное во всех отношениях – и желание навсегда удалить его творение из этого мира.
– Могу я увидеть ее? – спросила Симона.
– Конечно. Ты можешь в любой день прийти на это унылое кладбище искусства и поглазеть на эту картину, как и все остальные.
– Ах, Винсент, как ты можешь такое говорить. Ведь когда-нибудь и твои работы, а может, и мои, окажутся на таком же кладбище. Но я имела в виду, когда ты в следующий раз возьмешь картину в руки, могу ли я прийти и посмотреть на нее в твоих руках?
– Тикола никогда этого не позволит.
– Ну, тогда у меня есть идея получше. Принеси мне картину на дом, и я повешу ее над нашей постелью!
Симона рассмеялась, и Винченцо посмеялся в ответ, но про себя подумал, что принес бы картину домой, если бы мог. Ради этой женщины он готов был сделать все что угодно, вообще, буквально.
Когда они, покончив с ужином, допивали сладкий кофе со сливками, Симона сказала: «Ах, Винсент, это было прекрасно» – и он согласился с ней. Хотя, несмотря на все выпитое и съеденное, ощущал какую-то пустоту внутри.
После ужина они гуляли в саду Тюильри, возле фонтана, где была отключена вода, и прямоугольных клумб, на которых не было цветов. Винченцо обнимал Симону, и она делала вид, что ей тепло, а он притворялся, что сыт и доволен, хотя чувство странного опустошения не отступало.
Заметив, что Симона дрожит, он настоял, чтобы домой они поехали на омнибусе, невзирая на расходы. И потом, уже после того, как они позанимались любовью, он лежал на матрасе, держа руку у нее на животе, и смотрел, как она спит, осторожно укрыв ее шерстяным одеялом до самого подбородка – даже в тот момент, когда он восхищался красотой этой принадлежавшей ему прекрасной женщины, он чувствовал ту пустоту в душе. И позже, когда он так и не смог заснуть и встал, чтобы пройтись по комнате, расписанной зеленым виноградом и плющом, и посмотреть в окно на освещенный луной недостроенный купол новой церкви Сакре-Кер, он чувствовал все ту же пустоту.
Он достал из стопки книг стихи Бодлера «Цветы зла» и прочел строфу о смерти и разложении. Дрожащими руками он быстро вернул книгу на место, хотя слова поэта остались в его мыслях незатухающим эхом.
Утром Симона проснулась простуженной и чувствовала себя так плохо, что не пошла на свою работу в галантерейный магазин. Винченцо перед уходом заварил полный чайник чая и подбросил в печь побольше дров, чтобы ей было тепло, пока он трудится в музее.
На прощанье он поцеловал Симону – и в этот момент вновь почувствовал, даже сильнее, чем раньше, ощущение пустоты, хотя все еще не мог понять, чем оно вызвано.
Лишь спустя несколько месяцев он понял, в чем дело, но к тому времени было уже слишком поздно.