Сообщение первое. Вторник, 8:52. Кто-нибудь дома? Алло? Это папа. Если вы дома, возьмите трубку. Я только что звонил в офис, но там никто не подходит. Тут что-то случилось. Я в порядке. Но всех просят оставаться на местах и ждать пожарных. Уверен, что ничего страшного. Я позвоню позже, как только пойму, что к чему. Просто хотел сказать, что жив и чтобы вы не волновались. Скоро позвоню.
Кроме этого, от него было еще четыре сообщения: одно в 9:12, одно в 9:31, одно в 9:46 и одно в 10:04. Я прослушал их раз, потом другой, а потом, не дав мне времени осознать не только того, что я должен делать, но что я должен думать, что чувствовать, – зазвонил телефон.
Было 10:22:27.
Я посмотрел на определитель номера и увидел, что это был он.
Моему нерожденному сыну: я не всегда был нем, когда-то я говорил, и говорил, и говорил, и говорил, рта не мог закрыть, безмолвие одолело меня, как рак, это случилось вскоре после моего приезда в Америку, в кафе, я хотел сказать официантке: «Вы сейчас подали мне этот нож совсем как…», но я не смог закончить предложения, ее имя не произнеслось, я еще раз попробовал, оно опять не произнеслось, она была закупорена во мне, как странно, подумал я, как неловко, как горько, как грустно, я достал из кармана ручку и написал на салфетке «Анна», это повторилось два дня спустя, и еще через день, ни о чем, кроме как о ней, я говорить не хотел, это стало происходить регулярно, когда под рукой не оказывалось ручки, я писал ее имя в воздухе, «Анна» – от конца к началу и справа налево, – чтобы собеседник мог прочитать, а говоря по телефону, набирал цифры – 2, 6, 6, 2, – чтобы он услышал то, что сам я был не в состоянии произнести. «И» было следующим словом, которое я потерял, возможно потому, что оно всегда присоседивалось к ее имени, такое коротенькое словечко, такая невосполнимая утрата, вместо него теперь приходилось говорить «амперсанд»[15], ужасно нелепо, а какой выход: «Будьте добры, кофе амперсанд что-нибудь сладкое», – кто согласится на это по своей воле. Слово «хочу» я потерял одним из первых, из чего вовсе не следует, что я перестал хотеть, хотел я даже сильнее, чем прежде, просто мои желания больше нечем было выразить, вместо «хочу» я стал говорить «жажду», «Я жажду две булочки», – говорил я продавцу, но это было не совсем то, смысл моих намерений начал уплывать от меня, как листья, слетевшие с дерева в реку, я был деревом, мир был рекой. Я потерял «ко мне» на вечерней прогулке с собаками, я потерял «славно», пока цирюльник разворачивал меня лицом к зеркалу, я потерял «стыд» – существительное и одновременно сразу все производные от него, вот уж действительно стыдоба. Я потерял «носить», потерял вещи, которые носил: «ежедневник», «карандаш», «карманную мелочь», «бумажник», – я даже «потеря» потерял. Со временем в моем арсенале осталось всего несколько слов, если мне делали приятное, я говорил: «То, что предшествует «пожалуйста», проголодавшись, я показывал себе на живот и говорил: «Я прямо противоположен сытости», я потерял «да», но сохранил «нет», поэтому на вопрос: «Вы Томас?», отвечал «Не нет», но потом потерял и «нет», я пошел к татуировщику и попросил его написать ДА на ладони моей левой руки и НЕТ на моей правой ладони, ну, что сказать, сказкой свою жизнь я бы после этого не назвал, но она стала сносной, потирая руки в разгар зимы, я согреваюсь от трения ДА о НЕТ, аплодируя, я выражаю восторг путем объединения и разделения ДА и НЕТ, я говорю «книга», раскрывая сдвинутые вместе ладони, каждая моя книга – зыбкий баланс между ДА и НЕТ, даже эта, моя последняя, особенно эта. Рвет ли мне это сердце, еще бы, каждую секунду каждого дня на столько кусочков, что, кажется, их уже не составить вместе, разве мог я подумать, что стану молчаливым, тем более – немым, я вообще о многом не задумывался, все изменилось, клин между мной и моей способностью радоваться был вколочен не миром, не бомбами и горящими зданиями, а мной самим, моими мыслями, раковой опухолью моего нежелания что-либо забыть, блаженно ли неведение, я не знаю, но как же мучительно размышлять, и вот скажи мне, что дали мне мои размышления, в какие божественные дали завели? Я думаю, и думаю, и думаю, мои мысли миллион раз уводили меня прочь от радости, но ни разу к ней не приблизили. «Я» было последним словом, которое я еще мог произносить вслух, что ужасно, а какой выход, я бродил по улицам, повторяя: «Я, я, я, я». «Налить тебе чашечку кофе, Томас?» – «Я». – «И что-нибудь сладкое?» – «Я». – «Как тебе эта погодка?» – «Я». – «Ты какой-то расстроенный. Что-нибудь не так?» Мне хотелось сказать: «Конечно», мне хотелось спросить: «А разве что-нибудь так?» Мне хотелось разорвать узелок, распустить шарф моей немоты и начать все снова, начать все с чистого листа, но вместо этого я говорил: «Я». Я знаю, что не одинок в своей болезни, вон сколько на улице стариков, и некоторые из них просто причитают: «А-яй-яй-яй», а другие причитают, потому что цепляются за свое последнее слово, за «я», они его повторяют в отчаянии, это не жалоба, это молитва, а потом я потерял «я», и немота стала полной. Я начал всюду носить с собой пустые тетради, вроде этой, и записывал в них то, что не мог сказать, отсюда все и пошло, если мне хотелось купить две булочки в булочной, я открывал тетрадь на чистом листе, писал: «Дайте две булочки» и показывал продавцу, если мне требовалась помощь, я писал «Помогите», если что-то меня смешило, я писал «Ха-ха-ха!», а вместо того чтобы петь под душем, я писал слова своих любимых песен, от чернил вода становилась синей, или красной, или зеленой, музыка стекала у меня по ногам, в конце каждого дня я укладывался с тетрадью в постель и перечитывал страницы собственной жизни:
Дайте две булочки
От сладкого я еще никогда не отказывался
Извините, но мельче у меня нет
Start spreading the news…[16]
То, что обычно, пожалуйста
Спасибо, но я и так скоро лопну
Точно не скажу, но уже поздно
Помогите
Ха-ха-ха!
То, что чистые листы заканчивались раньше, чем истекал день, было в порядке вещей, поэтому, когда требовалось заговорить с кем-нибудь на улице, или в булочной, или на автобусной остановке, единственное, что мне оставалось, – пролистнуть тетрадь от конца к началу и найти запись, которую уместно было бы пустить в оборот по второму разу, если кто-нибудь спрашивал меня: «Как самочувствие?», для ответа вполне могло сгодиться «То, что обычно, пожалуйста» или «От сладкого я еще никогда не отказывался», когда мой единственный друг мистер Рихтер предложил: «А не попробовать ли тебе вновь заняться скульптурой? Чем ты рискуешь?», я порылся в исписанной тетради и нашел где-то посередине: «Точно не скажу, но уже поздно». Я извел сотни тетрадей, тысячи, они заполонили собой квартиру, я использовал их вместо дверных упоров и пресс-папье, я складывал их в стопки, когда не на что было встать, чтобы до чего-нибудь дотянуться, я подсовывал их под ножки шатких столов, мастерил из них поддоны и кормушки, выравнивал ими птичьи клетки и прихлопывал насекомых, у коих вымаливал прощение, я никогда не думал, что записываю что-то особенное, только необходимое, я мог вырвать страницу – «Извините, но мельче у меня нет», – чтобы вытереть грязь, а мог выпотрошить весь день, чтобы завернуть запасные лампочки, помню, как однажды мы с мистером Рих-
тером провели вечер в зоопарке Центрального парка, я пришел, нагруженный провизией для зверей, только тот, кто сам никогда не был зверем, мог придумать таблички, запрещающие их кормить, мистер Рихтер рассказал анекдот, я бросил гамбургер львам, от его хохота задребезжали клетки, звери разбрелись по углам, мы хохотали и хохотали, вместе и по отдельности, безмолвно и во весь голос, мы задались целью забыть все, что никак не удавалось забыть, создать новый мир в пустоте, раз ничего, кроме пустоты, от прежнего мира не осталось, это был один из лучших дней моей жизни, день, когда я просто проживал жизнь и совсем не думал о ней. В том же году, но позднее, когда снег уже припорашивал нижние ступени крыльца, когда утро превратилось в вечер, застав меня на тахте под спудом всего, что было безвозвратно потеряно, я развел огонь, пустив свой смех на растопку: «Ха-ха-ха!», «Ха-ха-ха!», «Ха-ха-ха!», «Ха-ха-ха!» Когда мы встретились с твоей матерью, все слова уже были в прошлом, только это и сделало наш брак возможным, ей ничего не пришлось обо мне узнать. Мы встретились в кафетерии Колумбийской булочной на Бродвее, до Нью-Йорка мы оба добрались одинокими, сломленными и в смятении, я сидел в углу, вмешивая сливки в кофе, круг за кругом – эдакая крошечная вселенная, было много свободных столиков, но она подсела за мой. «Ты все потерял, – сказала она, точно у нас на двоих была одна тайна, – это сразу видно». Будь я другим человеком в другом мире, я бы поступил как-нибудь иначе, но я оставался собой, и мир оставался миром, поэтому я промолчал. «Это ничего, – прошептала она, ее рот возле самого моего уха. – Я тоже. Ты бы это наверняка заметил, даже если бы я села вон там. Мы ведь не как итальянцы. У нас все на лбу написано. Видишь, как они смотрят. Вряд ли ведь знают, что мы все потеряли, но чувствуют – что-то не так». Она была одновременно и деревом, и рекой, струившейся мимо дерева. «Есть вещи и похуже, – сказала она. – Хуже, чем быть, как мы. Согласись: мыто хоть живы». Я увидел, что эти слова она бы предпочла взять обратно, но течение было слишком сильным. «А зато погода сегодня на сто долларов, давно собираюсь сказать». Я еще помешал кофе. «Но я слышала, к вечеру запаршивит. Во всяком случае, так ведущий по радио сказал». Я пожал плечами. Я не знал, что значит «запаршивит». «Я тут собиралась за тунцом забежать в A&P[17]. Купоны вырезала из утреннего «Поста»[18]. Пять банок по цене трех. Это ж почти задаром! Так-то я тунца не люблю. У меня от него, откровенно говоря, живот крутит. Но за такую цену!» – она старалась меня рассмешить, но я только пожал плечами и помешал кофе. «Прямо не знаю, как быть, – сказала она. – Погода на сто долларов, а по радио говорят, что к вечеру запаршивит, так может, мне лучше в парк сходить, хотя я на солнце сгораю в два счета. И еще ладно бы я тунца себе на ужин покупала, а то ведь нет, правильно? Я его вообще есть не собиралась, если быть откровенной. У меня от него живот крутит, откровенно говоря. Так что никакой спешки по части консервов. А вот погода точно долго не продержится. Она никогда долго не держится. Если хочешь знать, мне мой врач вообще рекомендовал прогулки. У меня глаза паршивят, и он говорит, что я слишком мало гуляю и что если бы я гуляла побольше, а боялась поменьше…» Она протягивала ко мне руку, которую я не знал, как взять, и поэтому поломал ей пальцы своим молчанием, она сказала: «Ты со мной общаться не хочешь, да?» Я достал тетрадь из своего рюкзака и открыл ее на чистой странице, предпоследней от конца. «Я не говорю, – написал я. – Прости». Она посмотрела на листок, потом на меня, потом опять на листок, она закрыла глаза руками и разрыдалась, слезы просачивались у нее между пальцев, собирались в крошечных перемычках, она рыдала, и рыдала, и рыдала, салфеток нигде поблизости не было, и поэтому я вырвал из тетради страницу – «Я не говорю. Прости» – и стал вытирать ей щеки, мой ответ и мое извинение потекли по ее лицу, как тушь, она взяла ручку из моих рук и написала на следующей чистой странице, на последней:
Пожалуйста, женись на мне
Я отлистнул назад и показал на «Ха-ха-ха!». Она перелистнула вперед и показала на «Пожалуйста, женись на мне». Я отлистнул назад и показал на «Извините, но мельче у меня нет». Она перелистнула вперед и показала на «Пожалуйста, женись на мне». Я отлистнул назад и показал на «Точно не скажу, но уже поздно». Она перелистнула вперед и показала на «Пожалуйста, женись на мне», только на этот раз надавила на «Пожалуйста» пальцем, точно хотела удержать страницу на месте, или положить конец разговору, или прорваться сквозь слово к тому, что по-настоящему пыталась сказать. Я подумал о жизни, о своей жизни – замешательства, крошечные совпадения, тени будильников на ночных столиках. Я подумал о своих ничтожных победах и обо всем, что было разрушено на моих глазах, я плескался в море норковых шуб на постели родителей, развлекавших внизу гостей, я потерял единственного человека, с которым мог бы разделить свою единственную жизнь, я оставил нетронутыми тысячи тонн мрамора, я мог бы высвободить из них скульптуры, я мог бы высвободить из мрамора и себя. Я познал радость, хотя ее было слишком мало, но разве радости бывает достаточно? Конец страданий не оправдывает страданий, потому-то у страданий и не бывает конца, во что я превратился, подумал я, ну и дурак, какой глупый и ограниченный, какой никчемный, какой нищий и жалкий, какой беспомощный. Даже мои домашние животные не знают своих имен, что я после этого за человек? Я приподнял ее палец, как иголку проигрывателя, и стал перелистывать тетрадь назад, страницу за страницей:
Помогите
А браслет, в котором мама была на похоронах, я изготовил так: я преобразовал последнее папино сообщение на автоответчике в азбуку Морзе и использовал небесно-голубой бисер для тишины, темно-бордовый – для пауз между буквами, фиолетовый – для пауз между словами, а длинные и короткие участки лески между бусинами – для длинных и коротких гудков, которые вообще-то называются импульсами, кажется, или типа того. Папа бы точно знал. Я провозился с браслетом девять часов и сначала хотел подарить его Сонни – бомжу, которого иногда вижу у входа в «Альянс Франсез»[19], потому что у меня из-за него гири на сердце, или, может быть, Линди – опрятной старушке, которая водит бесплатные экскурсии по Музею естественной истории, чтобы стать для нее особенным, или просто кому-нибудь в инвалидной коляске. Но вместо этого я подарил его маме. Она сказала, что лучшего подарка в жизни не получала. Я спросил, лучше ли он, чем сдобное цунами, которое я ей подарил в период моего увлечения сдобными метеорологическими явлениями. Она сказала: «Их нельзя сравнивать». Я спросил, любит ли она Рона. Она сказала: «Рон – замечательный человек», что было ответом на вопрос, который я не задавал. Поэтому я спросил снова. «Истинно или ложно: ты любишь Рона». Она провела рукой с обручальным кольцом по своим волосам и сказала: «Оскар, Рон мой друг». Мне хотелось спросить, трахается ли она со своим другом, и если бы она сказала «да», я бы убежал, а если бы она сказала «нет», я бы спросил, занимаются ли они глубоким петтингом, про который я знаю. Мне хотелось сказать, что ей еще рано играть в скрэбл. Или смотреться в зеркало. Или включать музыку громче, чем очень тихо. Это нечестно по отношению к папе и нечестно по отношению ко мне. Но все это я запрятал поглубже. Я изготовил для нее еще несколько украшений из морзянки папиных сообщений – цепочку на шею, цепочку на щиколотку, сережки-висюльки, обруч для волос, – но браслет был точно самым красивым, возможно, потому, что я его изготовил последним, и из-за этого он был мне особенно дорог. «Мам?» – «Что?» – «Ничего».
Даже спустя год мне по-прежнему жутко трудно делать некоторые вещи – типа принимать душ (почему-то) и ездить на лифте (само собой). Есть целая куча вещей, которые меня напрягают, типа подвесные мосты, микробы, самолеты, салют, арабы в метро (хоть я и не расист), арабы в ресторанах, кафе и других общественных местах, строительные леса, решетки водостоков и сабвеев, оставленные сумки, обувь, люди с усами, дым, узлы, высокие здания, тюрбаны. Часто у меня такое чувство, будто я в центре огромного черного океана или в открытом космосе, но не как когда балдеешь. Просто все становится запредельно далеким. Хуже всего по ночам. Я начал изобретать разные вещи и потом не смог остановиться, как бобры, про которых я знаю. Люди думают, что бобры подпиливают деревья, чтобы строить плотины, а на самом деле из-за того, что у них зубы всю жизнь растут, и если бы они их постоянно не стачивали, подпиливая деревья, то зубы постепенно врастали бы им в морды, и тогда бы бобрам конец. Так было и с моим мозгом.
Как-то ночью после целого гуголплекса изобретений я зашел в папину кладовку. Когда-то мы с ним там боролись по греко-римски и рассказывали уморительные анекдоты, а однажды привесили маятник к потолку и разложили костяшки домино на полу по кругу, чтобы доказать, что Земля вертится. Но после его смерти я туда ни разу не заходил. Мама и Рон были в гостиной – слушали слишком громкую музыку и играли в настольные игры. Мама не скучала по папе. Я взялся за ручку двери, но не сразу ее повернул.
В отличие от гроба, в котором папы не было, в кладовке он был. И хоть прошло уже больше года, там по-прежнему пахло бритьем. Я потрогал его белые майки. Я потрогал его крутейшие наручные часы, которые он никогда не носил, и запасные шнурки от его кроссовок, которые никогда больше не побегут вокруг резервуара. Я обследовал карманы всех его пиджаков (нашел чек за такси, обертку мини-«Крэкла»[20] и визитку какого-то поставщика алмазов). Я влез в его тапочки. Я посмотрелся в его металлический рожок для обуви. В среднем, чтобы заснуть, человеку требуется не больше семи минут, а я не могу уснуть часами, но гирь на моем сердце стало поменьше, когда я оказался среди его вещей и потрогал то, до чего он дотрагивался, и поправил вешалки, чтобы ровнее висели, хотя это уже не имело значения.
Его смокинг висел на стуле, на который он обычно садился, когда завязывал шнурки, и я подумал: Странно. Почему он не висит вместе с другими костюмами? Может, в свой последний вечер он вернулся с какой-нибудь пафосной вечеринки? Но тогда почему, раздевшись, он не повесил его на место? Может, собирался сдать в чистку? Но я не помнил пафосной вечеринки. Я помнил, как он укладывал меня спать, и как кто-то говорил по-гречески на коротких волнах радиоприемника, и историю про Шестой округ. Если бы больше ничего странного я не заметил, я бы не напрягся из-за смокинга. Но я кучу всего заметил.
На полке, на самом верху, стояла зыкинская синяя ваза. Зачем ставить зыкинскую синюю вазу под самый потолок? Дотянуться до нее, само собой, я не смог, поэтому придвинул стул со смокингом, а потом сходил в комнату за собранием сочинений Шекспира, которое мне подарила бабушка, когда узнала, что я буду Йориком, и перетаскал его в кладовку по четыре трагедии за раз, пока не получилась солидная стопка. Я на все это встал, и вроде было нормально. В первую секунду. Но когда я уже почти коснулся вазы, трагедии закачались, и еще этот смокинг запредельно отвлекал, ну а дальше все было уже на полу, включая меня и включая вазу, которая кокнулась. «Это не я!» – крикнул я, но они не услышали, потому что музыка играла слишком громко и тусовка там шла по полной. Я застегнулся на все «молнии» внутри самого себя, но не потому, что ударился, и не потому, что что-то разбил, а потому, что там шла тусовка. Хоть я и знал, что не стоит, я наставил себе синяк.
Я решил все убрать и тогда заметил еще одну подозрительность. Среди осколков лежал маленький конверт размером с карточку для беспроводного Интернета. Ты чё? Я открыл его, и внутри оказался ключ. Ты чё, ты чё? Он был странной формы и, само собой, открывал что-нибудь жутко важное, потому что был толще и короче, чем обычный ключ. Я терялся в догадках: короткий толстый ключ в маленьком конверте в синей вазе на верхней полке его кладовки.
Мое первое решение было логичным, потому что я решил быть суперскрытным и проверить этот ключ во всех замочных скважинах в квартире. Я знал, что он не от входной двери, потому что ключ от входной двери я ношу на шее на веревочке, чтобы попадать домой, когда никого нет дома, и он совсем другой. Для скрытности я пошел на цыпочках и проверил, не отопрет ли этот ключ дверь в ванную, и разные двери в спальне, и ящички маминого комода. Я проверил, не отопрет ли он конторку на кухне, за которой папа выписывал чеки, или шкаф рядом с бельевым шкафом, в котором я любил прятаться, когда мы играли в прятки, или мамину шкатулку с драгоценностями. Но он никуда не подходил.
В ту ночь, лежа в кровати, я изобрел специальную дренажную систему, которая одним концом будет подведена под каждую подушку в Нью-Йорке, а другим соединена с резервуаром. Где бы люди ни заплакали перед сном, слезы всегда будут стекать в одно место, а утром метеоролог сообщит, возрос или опустился уровень воды в резервуаре слез, и всем будет ясно, сколько гирь у ньюйоркцев на сердце. А когда случится что-нибудь действительно ужасное – типа нейтронная бомба или даже атака с применением биологического оружия, – заработает жутко громкая сирена, и все бросятся в Центральный парк, чтобы обкладывать резервуар мешками с песком.
Ладно.
На следующее утро я сказал маме, что не могу пойти в школу, потому что заболел. Я соврал первый раз в жизни. Она положила ладонь на мой лоб и сказала: «Да, ты немного горячий». Я сказал: «Я померил температуру – у меня сорок два». Я соврал во второй раз. Она повернулась ко мне спиной и попросила помочь ей с «молнией» на платье, которую, вообще-то, могла застегнуть и сама, но знала, что я это обожаю. Она сказала: «У меня весь день совещания, но, если понадобится, бабушка может зайти в любую минуту, а я буду звонить каждый час». Я сказал: «Если я не подхожу, значит, заснул или в туалете». Она сказала: «Лучше подходи».
Стоило ей уйти, как я тут же оделся и пошел вниз. Стэн подметал тротуар перед домом. Я попробовал пройти мимо, чтобы он не заметил, но он заметил. «А по виду не скажешь, что заболел», – сказал он, смахивая охапку листьев с тротуара на мостовую. Я сказал: «Это внутренняя болезнь». Он спросил: «И куда же наш больной направляется?» Я сказал: «В аптеку на Восемьдесят четвертой улице, купить сосулек от кашля». Ложь № 3. На самом деле я пошел в мастерскую «Фрейзер и сыновья», в которой ремонт замков, на Семьдесят девятой.
«Опять за запасными ключами?» – спросил Уолт. Я ответил на его хай-файв, достал ключ и спросил, что он мне может про него рассказать. «Это от какого-то ящичка», – сказал он, держа его перед лицом и рассматривая поверх очков. «Даже, пожалуй, сейфа. Это ясно по форме». Он указал на панель с крючками на стене мастерской, где висела куча разных ключей. «Видишь, эти совсем другие. Твой значительно толще. Его труднее сломать». Я провел рукой по всем ключам на стене, до которых смог дотянуться, и от этого мне почему-то стало спокойнее. «Но вряд ли от встроенного сейфа. Что-нибудь не слишком большое. И наверняка переносное. Может быть, даже касса. Старого образца. Или какой-нибудь допотопный генератор». Тут я немного раскололся, хотя и знаю, что нет ничего смешного, когда человек – дегенератор. «Это старый ключ, – сказал он. – Ему лет двадцать, а то и все тридцать». – «Откуда вы знаете?» – «Я про ключи все знаю». – «Клево». – «Многие сейфы теперь вообще без ключей». – «Как это?» – «Ключами уже почти никто не пользуется». – «Я пользуюсь», – сказал я и показал ему ключ от нашей квартиры. «Я знаю, что ты пользуешься, – сказал он. – Но таких, как ты, скоро совсем не останется. Сегодня все замки электронные. Открываются дистанционно. Или распознают отпечаток пальца». – «Но это же круто». – «Мне ключи больше нравятся». Я задумался на минуту, а потом у меня возникли гири на сердце. «Если таких, как я, скоро не останется, что же будет с вашим бизнесом?» – «Придется перепрофилироваться, – сказал он. – Как магазин пишущих машинок. Пока мы нужны, а скоро станем достопримечательностью». – «Может, вам открыть другой бизнес?» – «Мне этот нравится».
Я сказал: «У меня вопрос, но он совсем про другое». Он сказал: «Валяй». – «Валять?» – «Валяй. Не стесняйся. Задавай». «Вы Фрейзер или вы сын?» – «Строго говоря, внук. Эту мастерскую открыл еще мой дед». – «Клево». – «Но, выходит, что я и сын, потому что пока был жив отец, всеми делами здесь ведал он. И я же, пожалуй, Фрейзер, потому что летом со мной вместе работает мой сын».
Я сказал: «У меня еще вопрос». – «Валяй». – «Вы думаете, я смогу узнать, кто изготовил этот ключ?» – «Его кто угодно мог изготовить». – «Вообще-то я другое хотел спросить: как мне найти замок, который он открывает?» – «Только методом тыка. Пробуй открывать им разные замки. А понадобится запасной ключик – я тебе его всегда сделаю». – «Мне может понадобиться гуголплекс запасных ключей». – «Гуголплекс?» – «Гугол в степени гугол». – «Гугол?» – «Это единица с сотней нолей». Он положил руку мне на плечо и сказал: «Тебе нужен всего один замок». Я изо всех сил удлинился вверх, и положил руку ему на плечо, и сказал: «Ага».
Когда я уходил, он спросил: «А что это ты не в школе?» Моя реакция была мгновенной: «Сегодня день рождения доктора Мартина Лютера Кинга-младшего[21]». Ложь № 4. «Это же, вроде, в январе». – «Так раньше было». Ложь № 5.
Когда я возвратился домой, Стэн сказал: «Вам письмо!»
Дорогой Оск!
Здорово, дружище! Спасибо за славное письмецо и пуленепробиваемые барабанные палочки, которые, надеюсь, мне не понадобятся! Скажу откровенно, у меня никогда не было желания давать уроки…
Надеюсь, тебе понравится эта майка, на которой я без твоего разрешения рискнул поставить автограф.
Твой друг, Ринго
Майка мне не просто понравилась. Я от нее заторчал! Хотя она, к сожалению, не была белой, поэтому носить ее я не мог.
Я заламинировал письмо Ринго и прикнопил его к стене. Затем я полазил в Интернете и нарыл кучу полезной информации про замки в Нью-Йорке. Например, что в нем 319 отделений связи и 207 352 абонентных ящика. В каждом ящике, само собой, есть замок. Я также узнал, что в Нью-Йорке около 70 571 гостиничного номера, и в большинстве из них имеется основной замок, замок в ванной, замок в шкафу и замок на мини-баре. Я не знал, что такое мини-бар, поэтому позвонил в отель «Плаза», про который знал, что он знаменитый, и поинтересовался. После этого я уже знал, что такое мини-бар. В Нью-Йорке более 300 000 автомобилей, не считая 12 187 такси и 4425 автобусов. Еще я вспомнил, что в метро, которым я раньше пользовался, у проводников есть ключи, чтобы открывать и закрывать двери, – значит, эти замки тоже следовало учесть. В Нью-Йорке живет более 9 миллионов человек (каждые 50 секунд в Нью-Йорке кто-то рождается), и все они где-нибудь проживают, а в большинстве квартир – два замка на входной двери, и, по крайней мере, в некоторых – замки на дверях в ванную, и, может быть, в другие комнаты и, само собой, на комодах и шкатулках с драгоценностями. Помимо этого есть офисы, и художественные студии, и склады, и банки с сейфами, и ворота в частные сады, и автостоянки. Я прикинул, что если сложить все – от велосипедных замков и щеколд на чердаке до защелок на коробках для запонок, – то на каждого жителя Нью-Йорка приходится, в среднем, по 18 замков, а это значит, что всего в Нью-Йорке около 162 миллионов замков, а это до фигищи.
«Квартира Шеллов… Привет, мам… Немного полегче, но пока еще плохо… Нет… Угу… Угу… Наверное… Я закажу в индийском… Ну и что… О’кей… Угу… Буду… Я знаю… Я знаю… Пока».
Я засек время и установил, что на отпирание замка у меня ушло 3 секунды. Затем я подсчитал, что если каждые 50 секунд в Нью-Йорке рождается ребенок, а на каждого жителя приходится по 18 замков, то значит, каждые 2,777 секунды в Нью-Йорке прибавляется по замку. Таким образом, даже если бы я ничего больше не делал, а только отпирал замки, я бы все равно отставал на 0,333 замка в секунду. И это если не переходить от замка к замку, не есть и не спать, что было самым легким «если», потому что я и так не спал. Мне нужен был план получше.
В ту ночь я надел свои белые перчатки, подошел к мусорной корзине в папиной кладовке и открыл пакет, в который ссыпал осколки вазы. Я надеялся отыскать еще один ключ – тот, который подтолкнул бы меня к разгадке. Надо было быть жутко осторожным, чтобы не повредить вещественные доказательства, не попасться маме, не порезаться и при этом найти конверт из-под ключа. Только теперь я увидел то, на что опытный сыщик первым делом обратил бы внимание: на обратной стороне конверта было написано слово «Black»[22]. От злости, что не заметил его сразу, я наставил себе небольшой синяк. Папин почерк выглядел странно. Он выглядел небрежно, как если бы папа писал второпях, или разговаривая по телефону, или просто думая о чем-то другом. Интересно, о чем он думал?
Я порыскал в «Гугле» и обнаружил, что ни у одной из компаний, производящих сейфы, в названии нет слова «Black». Это меня немного огорчило, потому что лишало логического объяснения, которое всегда самое лучшее, хотя, к счастью, не единственное. Затем я обнаружил, что в каждом штате нашей страны и почти во всех странах мира есть место под названием Black. Например, во Франции есть место под названием Noir. Но кому от этого легче. Я еще немного порыскал, хотя знал, что будет только хуже, но уже не мог остановиться. Я распечатал несколько попавшихся по ходу фоток (акула, нападающая на девочку; какой-то человек, идущий по канату между башнями-близнецами; та актриса, которой делает минет ее нормальный бойфренд; солдат, которого обезглавливают в Ираке; пустая стена, на которой раньше висела знаменитая украденная картина) и добавил их ко «Всякой всячине, которая со мной приключилась», – это мой альбом, в который я собираю все, что со мной приключается.
На следующее утро я сказал маме, что опять не смогу пойти в школу. Она спросила, что на этот раз. Я сказал: «То же, что всегда». – «Куксишься?» – «Грущу». – «О папе?» – «Обо всем». Она присела ко мне на кровать, хотя я знал, что она торопится. «Что тебя огорчает?» Я начал загибать пальцы: «Мясные и молочные продукты у нас в холодильнике, кулачные разборки, аварии на дорогах, Ларри…» – «Кто такой Ларри?» – «Бездомный у Музея естественной истории. Он еще всегда говорит: «Честное слово, на еду», когда просит денег». Она повернулась ко мне спиной, и я застегнул «молнию» на ее платье, продолжая перечислять: «То, что ты не знаешь, кто такой Ларри, хотя наверняка видела его сто тысяч раз, то, что Бакминстер только спит, ест и ходит в туалет без всякого raison d'être, уродливый коротышка без шеи, который проверяет билеты на входе в кинотеатр IMAX, то, что солнце рано или поздно взорвется, то, что каждый год на свой день рождения я обязательно получаю в подарок хотя бы одну вещь, которая у меня уже есть, бедняки, которые жиреют, потому что едят жирную еду, потому что она дешевле…» Здесь у меня закончились пальцы, хотя я был еще в самом начале списка, а мне хотелось сделать его подлиннее, потому что я знал, что она не уйдет, пока я не остановлюсь. «…Домашние животные, то, что у меня есть домашнее животное, ночные кошмары, «Майкрософт Виндоуз», старики, которые целыми днями сидят одни, потому что про них все забыли, а им неудобно попросить, чтобы про них вспомнили, секреты, телефоны с крутящимся диском, то, что китайские официантки улыбаются, даже когда им не смешно, и еще, что китайцы владеют мексиканскими ресторанами, а мексиканцы китайскими – никогда, зеркала, кассетники, то, что со мной никто не хочет дружить в школе, бабушкины купоны, вещехранилища, люди, которые не знают про Интернет, плохой почерк, красивые песни, то, что через пятьдесят лет на земле не будет людей…» – «Кто сказал, что через пятьдесят лет не будет людей?» Я спросил: «Ты оптимист или пессимист?» Она посмотрела на часы и сказала: «Я настроена оптимистично». – «Тогда у меня для тебя плохие новости, потому что люди уничтожат друг друга при первой возможности, а это скоро». – «А почему тебе грустно от красивых песен?» – «В них все неправда». – «Так уж и все?» – «Красота и правда несовместны». Она улыбнулась, но не особенно радостно, и сказала: «Ты звучишь, совсем как папа».