Jonathan Safran Foer «EXTREMELY LOUD AND INCREDIBLY CLOSE»
Copyright © 2007 by Jonathan Safran Foer
© Арканов В., перевод на русский язык, 2013
© Издание на русском языке «Издательство «Эксмо», 2013
Николь, воплощающей мое представление о прекрасном
Что бы придумать с чайником? Что если бы его носик открывался и закрывался под напором пара и был бы тогда как рот: он мог бы насвистывать зыкинские мелодии, или декламировать Шекспира, или раскалываться со мной за компанию? Я мог бы изобрести чайник, читающий голосом папы, чтобы наконец-то заснуть, или даже набор чайников, подпевающих вместо хора в Yellow Submarine – это песня «Битлз», что значит «жучки», а я жучков обожаю, потому что энтомология – один из моих raisons d'être, а это – французское выражение, которое я знаю. Или еще одна фишка: я мог бы научить анус разговаривать, когда пержу. А если б захотел отмочить жуткую пенку, то научил бы его говорить «Не я!» во время запредельно ядерных залпов. А если б я дал запредельно ядерный залп в Зеркальном зале, который в Версале, который рядом с Парижем, который, само собой, во Франции, то мой анус мог бы сказать: «Ce n'êtais pas moi!»
Что бы придумать с микрофончиками? Что, если бы мы их проглатывали и они воспроизводили бы бой наших сердец в мини-динамиках из карманов наших комбинезонов? Катишься вечером по улице на скейтборде и слышишь сердцебиение всех, а все слышат твое, по принципу гидролокатора. Одно непонятно: интересно, станут ли наши сердца биться синхронно, по типу того, как у женщин, которые живут вместе, месячные происходят синхронно, о чем я знаю, хотя, по правде, не хочу знать. Полный улет – и только в одном отделении больницы, где рожают детей, будет стоять звон, как от хрустальной люстры на моторной яхте, потому что дети не успеют сразу синхронизировать свое сердцебиение. А на финише нью-йоркского марафона будет грохотать, как на войне.
И еще: сколько раз бывает, когда надо аварийно эвакуироваться, а своих крыльев у людей нет, во всяком случае пока, а что если придумать спасательный жилет из птичьего корма?
Ладно.
Мое первое занятие джиу-джитсу состоялось три с половиной месяца назад. Самообороной я жутко заинтересовался по понятным причинам, а мама решила, что мне будет полезна еще одна физическая нагрузка в дополнение к тамбуриниванью, поэтому мое первое занятие джиу-джитсу состоялось три с половиной месяца назад. В группе было четырнадцать детей, и на всех – клевенькие белые робы. Мы порепетировали поклоны, а потом сели по-турецки, а потом Сенсей Марк попросил меня подойти. «Ударь меня между ног», – сказал он. Я закомплексовал. «Excusezmoi?» – сказал я. Он расставил ноги и сказал: «Я хочу, чтобы ты изо всех сил врезал мне между ног». Он опустил руки по бокам, сделал глубокий вдох и закрыл глаза, – это убедило меня, что он не шутит. «Бабай», – сказал я, но про себя подумал: Ты чё? Он сказал: «Давай, боец. Лиши меня потомства». – «Лишить вас потомства?» Глаза он не открыл, но здорово раскололся, а потом сказал: «У тебя все равно не получится. Зато вы сможете посмотреть, как хорошо подготовленное тело способно амортизировать удар. А теперь бей». Я сказал: «Я пацифист», а поскольку большинство моих сверстников не знают значения этого слова, обернулся и сообщил остальным: «Я считаю, что лишать людей потомства – неправильно. В принципе». Сенсей Марк сказал: «Могу я задать тебе вопрос?» Я обернулся к нему и сказал: ««Могу я задать тебе вопрос?» – это уже вопрос». Он сказал: «Разве ты не мечтаешь о том, чтобы стать мастером джиу-джитсу?» «Нет», – сказал я, хотя о том, чтобы возглавить ювелирный бизнес нашей семьи, я тоже перестал мечтать. Он сказал: «А хочешь знать, когда ученик джиу-джитсу становится мастером джиу-джитсу?» «Я все хочу знать», – сказал я, хотя и это уже неправда. Он сказал: «Ученик джиу-джитсу становится мастером джиу-джитсу, когда лишает своего мастера потомства». Я сказал: «Обалдеть». Мое последнее занятие джиу-джитсу состоялось три с половиной месяца назад.
Как же мне сейчас не хватает моего тамбурина, потому что даже после всего у меня на сердце остались гири, а на нем сыграешь – и гири кажутся легче. Мой самый коронный номер на тамбурине – «Полет шмеля» композитора Николая Римского-Корсакова, его же я закачал и на свой мобильник, который у меня после смерти папы. Это довольно удивительно, что я исполняю «Полет шмеля», потому что в некоторых местах там надо бить запредельно быстро, а мне это пока жутко трудно, потому что у меня еще запястья недоразвиты. Рон предложил мне купить установку из пяти барабанов. Деньгами, само собой, любовь не купишь, но я, на всякий случай, спросил, будут ли на ней тарелки Zildjian. Он сказал: «Все, что захочешь», а потом взял с моего стола йо-йо и начал «прогуливать пса»[1]. Я знал, что он хотел подружиться, но разозлился запредельно. «Йо-йо moi!» – сказал я, отбирая у него йо-йо. Но по правде мне хотелось ему сказать: «Ты мне не папа и никогда им не будешь».
Прикольно, да, как число покойников растет, а размер земли не меняется, и значит ли это, что скоро в нее вообще никого не похоронишь, потому что кончится место? На мое девятилетие в прошлом году бабушка подарила мне подписку на National Geographic[2], который она называет «Национальная география». Еще она подарила мне белый пиджак, потому что я ношу только белое, но он оказался великоват, так что его надолго хватит. Еще она подарила мне дедушкин фотик, который мне нравится по двум причинам. Я спросил, почему он не забрал его с собой, когда от нее ушел. Она сказала: «Может, ему хотелось, чтобы он достался тебе». Я сказал: «Но мне тогда было минус тридцать лет». Она сказала: «Все равно». Короче, самое крутое, что я вычитал в National Geographic, это что число людей, живущих сейчас на земле, больше, чем число умерших за всю историю человечества. Другими словами, если все одновременно захотят сыграть «Гамлета», кому-то придется ждать, потому что черепов на всех не хватит!
Что если придумать небоскребы для покойников и строить их вглубь? Они могли бы располагаться прямо под небоскребами для живых, которые строят ввысь. Людей можно было бы хоронить на ста этажах под землей, и мир мертвых оказался бы прямо под миром живых. Иногда я думаю, было бы прикольно, если бы небоскребы сами ездили вверх и вниз, а лифты стояли бы на месте. Хотите вы, допустим, подняться на девяносто пятый этаж, нажимаете на кнопку 95, и к вам подъезжает девяносто пятый этаж. Это может жутко пригодиться, потому что если вы на девяносто пятом этаже, а самолет врезался ниже, здание само опустит вас на землю, и никто не пострадает, даже если спасательный жилет из птичьего корма вы забыли в этот день дома.
Я всего два раза в жизни был в лимузине. Первый раз был ужасный, хотя сам лимузин был прекрасный. Дома мне не разрешают смотреть телек, и в лимузинах тоже не разрешают, но все-таки было клево, что там оказался телек. Я спросил, не можем ли мы проехать мимо школы, чтобы Тюбик и Минч посмотрели на меня в лимузине. Мама сказала, что школа не по пути и что нам нельзя опоздать на кладбище. «Почему нельзя?» – спросил я, что, по-моему, было хорошим вопросом, потому что, если вдуматься, то действительно – почему нельзя? Хоть сейчас это уже не так, раньше я был атеистом, то есть не верил в вещи, не доказанные наукой. Я считал, что, когда ты умер, – ты полностью мертв, и ничего не чувствуешь, и сны тебе не снятся. И не то чтобы теперь я поверил в вещи, не доказанные наукой, – вовсе нет. Просто теперь я верю, что это жутко сложные вещи. И потом, по-любому, – это ж не так, как если бы мы его по-настоящему хоронили.
Хотя я очень старался, чтобы меня это недоставало, меня стало доставать, что бабушка постоянно меня трогает, поэтому я перелез на переднее сиденье и стал тыкать водителя в плечо, пока он на меня не покосился. «Какова. Твоя. Функция», – спросил я его голосом Стивена Хокинга[3].
«Чего-чего?» – «Он хочет познакомиться», – сказала бабушка с заднего сиденья. Он протянул мне свою визитку.
ДЖЕРАЛЬД ТОМПСОН
Лучезарный Лимузин
обслуживает пять
муниципальных округов
(212) 570-7249
Я дал ему свою визитку и произнес: «Приветствую. Джеральд. Я. Оскар». Он спросил, почему я так разговариваю. Я сказал: «Центральный процессор Оскара – искусственная нейронная сеть. Это обучающийся компьютер. Чем больше он вступает в контакт с людьми, тем больше он познает». Джеральд сказал: «О» и потом добавил «Кей». Трудно было понять, понравился я ему или нет, поэтому я сказал: «У вас темные очки на сто долларов». Он сказал: «Сто семьдесят пять». – «Вы много ругательств знаете?» – «Кое-какие знаю». – «Мне не разрешают ругаться». – «Облом». – «Что значит «облом»? – «Досада». – «Вы знаете «какашка»?» – «А это разве не ругательство?» – «Нет, если сказать задом наперед – «акшакак». – «Вот оно что». – «Упож енм ижилоп, акшакак». Джеральд затряс головой и немного раскололся, но не по-плохому, то есть не надо мной. «Мне даже «кисонька» нельзя говорить, если только речь не идет о настоящей кошке[4]. Клевые перчатки для вождения». – «Спасибо». А потом я кое о чем подумал и поэтому сказал: «Между прочим, если сделать жутко длинные лимузины, то тогда водители вообще не понадобятся. Люди будут заходить в них сзади, проходить по салону и выходить спереди – и как раз там, куда хотели попасть. В данном случае – на кладбище». – «А я бы целыми днями смотрел бейсбол». Я похлопал его по плечу и сказал: «Если заглянуть в словарь на слово «оборжацца», там будет ваша фотография».
На заднем сиденье мама сжимала что-то внутри своей сумочки. Я это заключил, потому что видел на ее руке мускулы. Бабушка вязала белые варежки, раз белые – значит, для меня, хотя было еще не холодно. Мне хотелось спросить у мамы, что она сжимает и почему она это прячет. Помню, как я подумал, что даже если буду умирать от гипотермии, ни за что на свете не надену эти варежки.
«Если на то пошло, – сказал я Джеральду, – можно изготовить запредельно длинный лимузин, чтобы задняя дверца была напротив маминой ПЗ, а передняя – у входа в твой мавзолей, лимузин длиною в жизнь». Джеральд сказал: «Да, но если у всех будет по такому лимузину, никто никогда ни с кем не встретится, правильно?» Я сказал: «Ну и?»
Мама все сжимала, бабушка все вязала, а я сказал Джеральду: «Встречаются на парижской улице две курицы», – мне хотелось, чтобы он по-настоящему раскололся, потому что, если бы у меня получилось по-настоящему его расколоть, гири на сердце стали бы чуть-чуть полегче. Он ничего не сказал, может, просто потому, что не услышал, поэтому я сказал: «Я сказал: на парижской улице встречаются две курицы». – «А?» – «Одна нормальная, а у другой две головы и восемь крыльев. И та, которая нормальная, говорит: Bonjour, ma tante». – «Ну и что?» – «Это шутка такая. Рассказывать следующую или вы тоже ma tante?» Он посмотрел на бабушку в зеркальце и сказал: «Что он говорит?» Она сказала: «Его дедушка любил животных больше, чем людей». Я сказал: «Дошло? Мутант?»
Я перелез назад, потому что вести одновременно разговор и машину небезопасно, особенно на хайвее, где мы как раз и находились. Бабушка опять принялась меня трогать, что меня доставало, хоть я этого и не хотел. Мама сказала: «Лапуль», и я сказал: «Oui», и она сказала: «Это ты дал запасной ключ от нашей квартиры почтальону?» Тогда меня удивило, что она вдруг затеяла этот разговор, потому что он вообще ни к чему не имел отношения, но теперь я думаю, что ей просто нужно было заговорить о чем-нибудь неочевидном. «Не почтальону, а почтальонше». Она кивнула, но как-то рассеянно, и спросила, давал ли я ключ почтальонше. Я кивнул утвердительно, потому что никогда не обманывал ее до всего происшедшего. Мне было незачем. «С какой стати?» – спросила она. Ну, я и сказал: «Стэн…» А она сказала: «Кто?» А я сказал: «Стэн, наш швейцар. Иногда он уходит пить кофе, и тогда некому принимать бандероли, а я хочу быть уверенным, что не пропущу ни одной, ну, я и подумал: если у Алиши…» – «У кого?» – «Это почтальонша. Если у нее будет наш ключ, она сможет заносить посылки прямо в квартиру». – «Ключи существуют не для того, чтобы раздавать их посторонним». – «К счастью, Алиша не посторонняя». – «У нас в квартире много ценных вещей». – «Я знаю. Некоторые – просто суперценные». – «Иногда люди, о которых думаешь хорошо, на поверку оказываются не такими хорошими, понимаешь? А вдруг она украдет что-нибудь из твоих вещей?» – «Не украдет». – «А вдруг?» – «Ну, не украдет она». – «Обрати внимание: ключ от своей квартиры она тебе почему-то не предложила». Было ясно, что она на меня сердится, но я не понимал, за что. Я не сделал ничего плохого. А если и сделал, то не знал, что именно. И уж, конечно, не нарочно.
Я переместился на бабушкину половину лимузина и сказал маме: «Зачем мне ключ от ее квартиры?» Ей было ясно, что я застегиваюсь на все «молнии» внутри самого себя, а мне было ясно, что она меня ни капельки не любит. Я знал правду, и правда состояла в том, что если бы она могла выбирать, то мы бы сейчас направлялись на мои похороны. Я посмотрел на люк лимузина и представил, как выглядел мир до изобретения потолков, отчего у меня возник вопрос: что правильнее – считать, что у пещеры нет потолка или что там нет ничего, кроме потолка? «В другой раз, пожалуйста, спрашивай сначала у меня, договорились?» – «Не сердись», – сказал я и, перегнувшись через бабушку, пощелкал замком на дверце. «Я не сержусь», – сказала она. «Ни капельки?» – «Нет». – «Ты меня не разлюбила?» Сейчас был явно не самый подходящий момент, чтобы сообщить ей про запасные ключи, которые я заказал для разносчика пиццы из «Пиццы хат», и для служащего UPS[5], и еще для группы ребят из «Гринписа», чтобы они могли оставлять мне статьи про ламантинов и других животных, находящихся под угрозой исчезновения, пока Стэн заправляется кофе. «Я тебя еще никогда так сильно не любила».
«Мам?» – «Да». – «Есть вопрос». – «Слушаю». – «Что ты сжимаешь в сумочке?» Она вынула руку и разжала кулак, и там было пусто. «На автомате», – сказала она.
Несмотря на запредельно грустный день, она была ну очень красивая. Я искал способ как-нибудь ей об этом сказать, но все мои способы выглядели дурацкими и неправильными. На ней был браслет, который я для нее изготовил, и от этого я себя чувствовал на сто долларов. Я люблю изготавливать для нее украшения, потому что это ее радует, а радовать ее – еще один из моих raisons d'être.
Сейчас это уже не так, но очень долгое время я мечтал о дне, когда смогу возглавить ювелирный бизнес нашей семьи. Папа мне постоянно говорил, что я слишком умен для розничной торговли. Я никогда не мог этого понять, потому что он был умнее меня, а значит, если я был слишком умен для розничной торговли, то он был тем более слишком умен для розничной торговли. Я сказал ему об этом. «Во-первых, – сказал он, – я не умнее тебя, а просто больше знаю, поскольку я старше. Родители всегда знают больше детей, зато дети всегда умнее родителей». – «Если только ребенок не дегенератор», – сказал я. На это ему нечего было возразить. «Ты сказал «во-первых», а что во-вторых?» – «Во-вторых, если я такой умный, то что я делаю в розничной торговле?» – «Верно», – сказал я. Но тут же кое-что сообразил: «Погоди, ведь наш ювелирный бизнес не мог бы быть семейным, если бы никто в семье им не занимался?» Он сказал: «Конечно, мог бы. Просто им владела бы другая семья». Я спросил: «А как же наша семья? Открыла бы новый бизнес?» Он сказал: «Мы бы нашли себе занятие». Я думал об этом в мой второй раз в лимузине, когда мы с жильцом ехали выкапывать пустой папин гроб.
Крутейшая игра, в которую мы с папой иногда играли по воскресеньям, называлась «Разведывательная экспедиция». Иногда «Разведывательные экспедиции» были жутко простые, как когда он сказал, чтобы я принес ему что-нибудь из каждого десятилетия двадцатого века (я проявил сообразительность и принес камень), а иногда запредельно сложные и могли тянуться неделями. В нашу последнюю экспедицию, которая так и не кончилась, он дал мне карту Центрального парка. Я сказал: «И?» Он сказал: «Что «и»?» Я сказал: «Подскажи ключ». Он сказал: «Кто сказал, что он есть?» – «Ключ всегда есть». – «Это наукой не доказано». – «Значит, никакого ключа?» Он сказал: «Если только отсутствие ключа не ключ». – «Отсутствие ключа – это ключ?» Он пожал плечами, как будто понятия не имел, о чем я его спрашиваю. Я это обожал.
Я ходил по парку весь день, надеясь найти какой-нибудь намек на какую-нибудь подсказку, но это было типа «найди то – не знаю что». Я подходил к незнакомым людям и спрашивал у них, потому что иногда папа устраивал «Разведывательные экспедиции» с таким расчетом, чтобы мне приходилось заговаривать с незнакомыми. Но все, к кому я подходил, были типа Ты чё? Я надеялся найти ключ у резервуара[6]. Прочел все объявления на всех фонарных столбах и деревьях. Изучил описания животных в зоопарке. Я даже упросил пускателей воздушных змеев смотать лески, чтобы обследовать змеев вблизи, хотя и понимал, что шансов немного. Но с папой никогда не известно. Я не нашел ни одной подсказки, прямо хоть плачь, если только отсутствие подсказок не было ключом. Могло ли отсутствие подсказок быть ключом?
В тот вечер мы заказали на ужин глютен Генерала Цао[7], и я обратил внимание на то, что папа ест вилкой, хотя он прекрасно умеет палочками. «Погоди!» – сказал я и встал. Я указал на его вилку. «Эта вилка – ключ?» Он пожал плечами, из чего я заключил, что вилка – важнейший ключ. Я подумал: Вилка, вилка. Я побежал в свою лабораторию и извлек из коробки в шкафу металлодетектор. Поскольку вечером мне не разрешают находиться в парке одному, со мной пошла бабушка. Я начал от входа на Восемьдесят шестой улице и стал двигаться жутко ровными линиями, как если бы был одним из тех мексиканцев, которые стригут лужайку: мне важно было ничего не пропустить. Я знал, что должны гудеть насекомые, потому что было лето, но я их не слышал, потому что был в наушниках. Я был один на один с металлом под землей.
Каждый раз, когда гудки учащались, я просил бабушку посветить на землю фонариком. Затем я надевал белые перчатки, вынимал лопатку из своего набора и копал, но жутко осторожно. Как только я находил какой-нибудь предмет, я брал кисточку и смахивал с него землю, как настоящий археолог. Хоть в тот вечер мне удалось обследовать лишь маленький участок парка, я отрыл квотер[8], и несколько скрепок, и что-то похожее на цепочку от лампы, за которую дергают, чтобы зажечь свет, и магнит на холодильник в форме суши, про которые я знаю, хотя лучше бы не знал. Я сложил все вещественные доказательства в пакет и пометил на карте место, где они были найдены.
Придя домой, я изучил вещественные доказательства в моей лаборатории под микроскопом, каждое в отдельности: погнутая столовая ложка, несколько винтиков, ржавые ножницы, игрушечная машинка, ручка, кольцо для ключей, сломанные очки кого-то с запредельно фиговым зрением…
Я принес это папе, который читал «Нью-Йорк Таймс» за столом на кухне, помечая ошибки красной ручкой. «Вот что я нашел», – сказал я, сталкивая мою кисоньку со стола подносом с вещественными доказательствами. Папа заглянул в него и кивнул. Я спросил: «Ну и?» Он пожал плечами, как будто понятия не имел, о чем я говорю, и уткнулся в газету. «Скажи хотя бы, тепло или холодно». Бакминстер замурлыкал, а папа снова пожал плечами. «Как же я узнаю, что прав, если ты мне ничего не подсказываешь?» Он обвел в кружочки какие-то слова в статье и сказал: «К проблеме можно подойти и иначе: как ты узнаешь, что неправ?»
Он встал, чтобы налить себе воды, а я изучил его пометки в газете, потому что с папой никогда не известно. Статья была про то, как исчезла одна девушка и как все считали, что ее убил конгрессмен, который с ней трахался. Через пару месяцев ее тело нашли в Рок Крик парке, который в Вашингтоне, но к тому времени многое изменилось, и про нее все забыли, кроме ее родителей.
заявлении, прочитанном сотням собравшихся представителей прессы в импровизированном медиацентре на задворках их дома, отец мисс Леви снова выразил непоколебимую уверенность в том, что его дочь найдут. «Мы не непрекратим поиск, пока не будем иметь достаточных оснований прекратить поиск, то есть до возвращения Чандры». В ходе последовавшей за этим краткой сессии вопросов и ответов корреспондент газеты El Pais попросил г-на Леви уточнить, имел ли он в виду любое возвращение или только благополучное. От избытка чувств г-н Леви был не в состоянии ответить, и микрофон взял его адвокат. «Мы продолжаем надеяться и молимся о благополучии Чандры, и мы сделаем все, от нас
Это не была ошибка! Это была подсказка мне!
В следующие три дня я ходил в парк каждый вечер. Я отрыл заколку для волос, и рулон пенсов, и чертежную кнопку, и вешалку, и девятивольтовую батарейку, и складной нож Swiss Army, и миниатюрную рамку, и бирку собаки по кличке Турбо, и квадратик алюминиевой фольги, и колечко, и лезвие бритвы, и жутко старые карманные часы, остановившиеся в 5:37 (только я не знал, утра или вечера). Но я по-прежнему не мог сообразить, что все это значит. Чем больше вещей я находил, тем меньше понимал.
Я разложил карту на столе в гостиной и придавил ее концы баночками V8[9]. Точки, которыми я помечал места своих находок, были похожи на звезды галактики. Я соединил их, как астролог, и сощурился, как китаец, и увидел, что получилось слово «хрупкий». Хрупкий. К чему бы оно могло относиться? К Центральному парку? К природе? К вещам, которые я нашел? Чертежную кнопку хрупкой не назовешь. А погнутую столовую ложку? Я все стер и соединил точки по-другому, чтобы получилось «дверь». Хрупкий? Дверь? Потом я вспомнил про porte, а это тоже дверь, только, само собой, по-французски. Я все стер и соединил точки так, чтобы получилось porte. Тут мне было озарение, что точки можно соединить в «киборг», и в «утконос», и в «сиськи», и даже в «Оскар», если жутко закосить под китайца. Я мог соединять их, как хочу, а значит, был ничуть не ближе к разгадке. А теперь мне уже никогда не узнать, что я искал. И это еще одна причина, из-за которой у меня бессонница.
Ладно.
Мне не разрешают смотреть телек, зато разрешают брать напрокат документальные фильмы, одобренные для моего возраста, а читать я могу все, что захочу. Моя любимая книга – «Краткая история времени»[10], хотя я ее еще не закончил, потому что там запредельно сложная математика, а мама не помогает. Больше всего мне нравится начало первой главы, там, где Стивен Хокинг рассказывает об известном ученом, который читал лекцию про то, как Земля вращается вокруг Солнца, а Солнце вращается вокруг Солнечной системы, и все такое. Потом женщина из последних рядов подняла руку и сказала: «Все, что вы тут нам наговорили, – чепуха. На самом деле мир – это плоская тарелка, которая стоит на спине гигантской черепахи». Тогда ученый спросил ее, на чем стоит черепаха. И она сказала: «Черепаха – на другой черепахе, та на третьей, и так до самого низа!»
Я обожаю эту историю, потому что она показывает, до чего люди бывают невежественными. И еще потому, что я обожаю черепах.
Через несколько недель после наихудшего дня я стал писать кучу писем. Не знаю, почему, но это было почти единственное занятие, от которого гири на сердце казались чуточку легче. Что странно, вместо обычных марок я зачем-то наклеивал на конверты марки из моей коллекции, включая ценные, и теперь думаю, что просто хотел избавиться от вещей. Первым делом я написал Стивену Хокингу. Я наклеил на его конверт марку с изображением Александра Грэхема Белла[11].
Уважаемый Стивен Хокинг!
Можно я буду вашим протеже?
Спасибо, Оскар Шелл
Я думал, он не ответит, потому что он исключительный человек, а я самый обыкновенный. Но однажды я вернулся домой из школы, и Стэн протянул мне конверт со словами: «Вам письмо!» голосом из «Америки онлайн»[12], которому я его научил. Я пробежал 105 ступеней до нашей квартиры, и влетел в свою лабораторию, и залез в кладовку, и включил карманный фонарик, и вскрыл конверт. Письмо, само собой, было напечатано, потому что Стивен Хокинг не может пользоваться руками, потому что он болен боковым амеотрофическим склерозом, о чем мне известно, к сожалению.
Спасибо за Ваше письмо. Ввиду огромного количества получаемой корреспонденции я не в состоянии вести личную переписку. Но знайте, что я прочитываю и сохраняю все письма в надежде, что когда-нибудь смогу ответить на каждое так, как автор того заслуживает. До той поры
искренне Ваш, Стивен Хокинг
Я позвонил маме на мобильник. «Оскар?» – «Еще не было гудков, а ты уже ответила». – «Все в порядке?» – «Мне необходим ламинатор». – «Ламинатор?» – «Есть одна запредельно важная вещь, которую надо сохранить».
Папа всегда укладывал меня спать, и рассказывал крутейшие истории, и мы вместе читали «Нью-Йорк Таймс», а иногда он насвистывал I am the Walrus[13], потому что это его любимая песня, хоть он так и не смог объяснить, о чем она, что обидно. Что было круто, так это как он всегда находил ошибки в статьях, которые мы читали. Иногда это были грамматические ошибки, иногда ошибки по географии или по фактам, а иногда статья просто не давала полной картины. Я обожал, что мой папа умнее целой «Нью-Йорк Таймс», и что можно чувствовать щекой волосы под майкой на его груди, и что он всегда пахнет бритьем, даже в конце дня. Рядом с ним мой мозг успокаивался. Мне ничего не нужно было изобретать.
Когда в тот вечер папа укладывал меня спать – в вечер накануне наихудшего дня, – я спросил, правда ли, что мир – это плоская тарелка, которая стоит на спине гигантской черепахи. «Ты это всерьез?» – «Нет, ну а почему тогда Земля остается на месте, а не падает сквозь галактику?» – «Неужели этого мальчика зовут Оскар? Не украл ли его мозг инопланетный пришелец для каких-нибудь экспериментов?» Я сказал: «Мы не верим в инопланетян». Он сказал: «Земля падает сквозь галактику. И ты, старина, об этом знаешь. Она постоянно падает в направлении Солнца. В этом и состоит движение по орбите». Тогда я сказал: «Само собой, но зачем тогда гравитация?» Он сказал: «Что значит: зачем гравитация?» – «С какой целью?» – «Кто сказал, что должна быть цель?» – «Никто, в сущности». – «Это был риторический вопрос». – «Что это значит?» – «Это значит, я задал его не для того, чтобы получить ответ, а для того, чтобы подчеркнуть свою мысль». – «Какую мысль?» – «Что не во всем обязательно должна быть цель». – «Но если нет цели, зачем тогда вообще существует галактика?» – «Потому что этому благоприятствуют обстоятельства». – «А почему тогда я твой сын?» – «Потому что мы с мамой занимались любовью, и один из моих сперматозоидов оплодотворил одну из ее яйцеклеток». – «Я щас срыгну». – «А я-то думал, ты взрослый». – «Нет, чего я не понимаю, так это почему мы существуем? Не как, а почему». Я наблюдал, как светлячки его мыслей движутся по орбите вокруг его головы. Он сказал: «Мы существуем, потому что мы существуем». – «Ты чё?» – «Мы можем сколько угодно воображать галактики, не похожие на нашу, но иных у нас нет».
Я понял, что он пытается сказать, и не стал спорить, но и не согласился. Даже когда ты атеист, это еще не значит, что тебе не может хотеться, чтобы у вещей была цель.
Я включил свой коротковолновый приемник, и папа помог мне настроиться на волну, где кто-то говорил по-гречески, что было клево. Мы ни слова не понимали, но лежали, глядя в потолок, обклеенный светящимися созвездиями, и слушали. «Твой дед говорил по-гречески», – сказал он. «В смысле, говорит», – сказал я. «Именно. Только не с нами». – «Может, мы как раз его сейчас и слушаем». Газетная страница укрывала нас, как одеяло. На ней было фото теннисиста на спине, который, кажется, выиграл, хотя было непонятно, обрадован он или огорчен.
«Пап?» – «Ау?» – «Можешь что-нибудь рассказать?» – «Легко». – «Только интересное». – «То есть не как обычно». – «Ага». Я придвинулся запредельно близко к нему, так что нос уткнулся в его подмышку. «И ты не будешь меня перебивать?» – «Я постараюсь». – «Потому что иначе трудно рассказывать». – «И достает». – «И достает».
Больше всего я обожал тишину за миг до начала.
«В давние времена был в Нью-Йорке Шестой муниципальный округ». – «Что такое округ?» – «Кто-то обещал не перебивать». – «Да, но как же я пойму твою историю, если не знаю, что такое округ?» – «Это все равно что район. Или несколько районов». – «Но если был шестой, то какие пять остались?» – «Манхэттен, само собой, Бруклин, Квинс, Статен Айленд и Бронкс». – «А я бывал где-нибудь, кроме Манхэттена?» – «Ну, начинается». – «Мне просто интересно». – «Пару лет назад мы с тобой ходили в зоопарк в Бронксе. Помнишь?» – «Нет». – «И еще мы ездили в Бруклин смотреть на розы в ботаническом саду». – «А в Квинсе я когда-нибудь бывал?» – «Сомневаюсь». – «А в Статен Айленде?» – «Нет». – «А Шестой округ по правде был?» – «Ты же не даешь мне рассказать». – «Больше не перебиваю. Честное слово».
Когда рассказ кончился, мы снова включили радио и нашли кого-то, кто говорил по-французски. Это было особенно клево, потому что напомнило мне про каникулы, с которых мы недавно вернулись, хотя мне так хотелось, чтобы они никогда не кончились. Потом папа спросил, не уснул ли я. Я сказал, что уснул, потому что знал, что он не любит уходить, пока я не усну, а мне не хотелось, чтобы завтра утром он пошел на работу невыспавшимся. Он поцеловал меня в лоб и пожелал спокойной ночи, и потом я его помню уже в дверях.
«Пап?» – «Что, старина?» – «Ничего».
В следующий раз я услышал его голос, когда было уже завтра и я вернулся домой из школы. Из-за всего происшедшего нас отпустили раньше. Я вообще не напрягся, потому что мама с папой работали в другой части города, а бабушка, само собой, на работу не ходила, так что никому из тех, кого я любил, ничего не угрожало.
Я знаю, что пришел домой ровно в 10:18, потому что у меня привычка все время посматривать на наручные часы. В квартире было как-то слишком пусто и тихо. По дороге на кухню я успел изобрести такой тумблер на входной двери, который бы запускал здоровенное колесо со спицами в гостиной, а оно бы, вращаясь, задевало металлические зубья, свисающие с потолка, и получалась бы красивая мелодия, вроде Fixing a hole или I want to tell you[14], и вся квартира была бы как одна громаднейшая музыкальная шкатулка.
Несколько секунд я гладил Бакминстера, чтобы показать ему, как я его обожаю, а потом проверил автоответчик. Тогда у меня еще не было мобильника, а перед уходом из школы Тюбик обещал позвонить и сказать, идти ли мне в парк смотреть на его скейтбордистские трюки или мы пойдем смотреть «Плейбой» в магазин, где в проходах не видно, какой журнал ты листаешь, что мне, вообще-то, не очень хотелось, но все-таки.