Государственные деятели были исполнены мрачных предчувствий относительно того, что ждет их страны, но жители Берлина, Вены, Парижа, Санкт-Петербурга и Лондона встретили объявление войны с огромным энтузиазмом. Улицы столиц и других городов заполнили люди – кругом звучали патриотические выкрики и песни. Посол Франции в Российской империи Морис Палеолог, вернувшись с площади перед Зимним дворцом, записал свои впечатления. «Собралась огромная толпа с флагами, лозунгами, иконами и портретами царя. На балконе появился император. Вся толпа разом опустилась на колени и запела национальный гимн. В тот момент для тысяч коленопреклоненных людей помазанник Божий был военным, политическим и религиозным лидером своего народа, абсолютным властителем их душ и тел»[101]. Это произошло 2 августа. Днем раньше такая же толпа собралась на Одеонплац в Мюнхене, столице немецкого королевства Бавария, чтобы услышать указ о мобилизации. В толпе был и Адольф Гитлер. Впоследствии руководитель Третьего рейха напишет: «Я нисколько не стыдился того, что был захвачен всеобщим энтузиазмом… встал на колени и от всего сердца поблагодарил небеса за то, что мне довелось жить в такое время»[102]. В Берлине с балкона своего дворца к взволнованным людям обратился кайзер, одетый в армейскую полевую форму: «Для Германии настал судьбоносный час. Окружающие нас со всех сторон завистники вынуждают нас защищаться. Нам пришлось взять в руки меч… Я призываю вас всех идти в церковь, преклонить там колени и молиться Господу, чтобы Он помог нашей доблестной армии»[103]. В берлинском соборе огромная толпа декламировала псалмы царя Давида, а в синагоге на Ораниенштрассе раввин молился о победе.
5 августа, на следующий день после того, как Британия объявила войну Германии, сцены ликования можно было увидеть в Лондоне. В Париже люди собирались на вокзалах, чтобы проводить мобилизованных резервистов. Вот как об этом вспоминал французский пехотный офицер:
В шесть часов утра, даже не подав сигнала, поезд медленно тронулся с места. В этот момент совершенно неожиданно, словно взметнувшееся от тлеющих углей пламя, из тысяч глоток вырвалась «Марсельеза». Все мужчины стояли у окон вагонов и махали фуражками. Люди на перронах и в соседних поездах махали в ответ… Толпы народа собирались на каждой станции, у каждого шлагбаума, у каждого окна. Отовсюду слышались крики: «Да здравствует Франция! Да здравствует армия!» Люди махали платками и шляпами. Женщины посылали воздушные поцелуи и осыпали наш состав цветами. Молодые люди кричали в ответ: «До свидания! До скорой встречи!»[104]
Большинству резервистов повестка присоединиться к тем, кто был уже в пути, придет совсем скоро. Те, кого еще не призвали, приводили свои дела в порядок. Во многих армиях день перед назначенным сроком призыва считался свободным – можно было попрощаться с родными, друзьями и товарищами по работе.
На сборных пунктах было очень оживленно. Вот как описывает это знаменитый британский историк Ричард Кобб:
Совершенно незнакомые люди перебрасывались фразами, которые на первый взгляд могли бы показаться странными, но собеседники прекрасно понимали друг друга. Все они словно стали вдруг персонажами «Алисы в Стране чудес» – игральными картами, днями недели или датами какого-то особого календаря. «Ты в какой день? – спрашивал кто-нибудь и, не дожидаясь ответа, словно утверждая свое превосходство, гордо ронял: – Я сегодня». Тот, к кому он обращался, явно был обескуражен: «Я на девятый». (Не повезло бедняге – пропустит самое интересное, ведь к тому времени все закончится.) Стоявший рядом с ним спешил сообщить: «Мне не придется ждать слишком долго – я на третий». – «А я на одиннадцатый…» (Этот точно до Берлина не доберется)[105].
Немецкий офицер запаса, оказавшийся в это время по делам в Антверпене, описывал процедуру призыва более прозаично. Согласно мобилизационному предписанию ему надлежало явиться в ближайшую артиллерийскую часть на второй день после объявления мобилизации.
Когда 3 августа я добрался до Бремена, семья меня уже оплакивала. Они думали, что я расстрелян бельгийцами. <…> 4 августа я был призван в армию и приписан к 18-му резервному полку полевой артиллерии, формировавшемуся в Беренфельде близ Гамбурга, приблизительно в 120 километрах от моего родного дома. Никого из родственников к зданию, где нас собрали, не подпустили. Как только представилась возможность, я передал семье записку. На перроне штатских тоже не было, только представители Красного Креста – они раздавали всем желающим сигареты и сласти. В военном эшелоне я встретил друзей по гребному и теннисному клубу, чему очень обрадовался. <…> 6 августа нам выдали полевую форму. Я такую никогда не носил – серо-зеленая, с тусклыми пуговицами. Выдали и каски, обтянутые серой тканью, чтобы не блестели на солнце, а также высокие сапоги для верховой езды, коричневые и очень тяжелые… Все солдаты и большинство офицеров, как и я, оказались резервистами, но командир был из кадровых. <…> Почти все унтер-офицеры тоже кадровые. А лошади, как и мы, резервисты. Как выяснилось, большинство лошадей в стране стояло на учете, и их владельцы – спортсмены, фермеры и т. д. – обязывались регулярно сообщать о них, чтобы армия в случае необходимости могла быстро пополнить кавалерию и хозяйственные службы[106].
В первую неделю августа по всей Европе действительно были мобилизованы сотни тысяч лошадей. Даже в Британии их рекрутировали 165 000 – для кавалерии и в качестве тягловой силы для артиллерии и обозов. Австрийская армия мобилизовала 600 000 лошадей, немецкая 750 000, а русская – в ее состав входили 24 кавалерийские дивизии – больше 1 000 000[107]. В том, что касалось лошадей, армии 1914 года мало чем отличались от наполеоновской. По расчетам штабных офицеров, на каждых трех солдат должна была приходиться одна лошадь. Вальтер Блюм, резервист 12-го Бранденбургского гренадерского полка, писал, что при мобилизации из Штутгарта взял для своих двух лошадей не меньше багажа, чем для себя: «…мой чемодан, мой коричневый вещмешок и два ящика упряжи… со специальными красными отметками «Военный груз. Срочно». Все это было заранее отправлено поездом в Мец, на границу с Францией.
Поезда запомнились всем, кто отправлялся в это время на войну. Железнодорожный отдел немецкого Генерального штаба составил на период мобилизации расписание движения 11 000 поездов, и со 2 по 18 августа по мосту «Гогенцоллерн» через Рейн прошли 2150 составов, по 54 вагона в каждом[108]. Главные железнодорожные компании Франции – Nord, Est, Ouest, PLM, POM – с мая 1912 года имели мобилизационный план на 7000 составов. Многие из них еще до начала войны переместили к узлам погрузки.
Пассажиры, прибывавшие [в Париж] из Мелёна, видели необычную картину – скопление пустых составов без локомотивов, зачастую смешанных, составленных из вагонов разных компаний, вперемешку пассажирских и товарных. На многих были надписи мелом… Они стояли на запасных путях всю дорогу от столицы департамента Сена и Марна практически до Лионского вокзала. Не менее удивительная картина открывалась взору пассажиров, подъезжающих к Северному вокзалу, – на запасных путях скопилось несколько сотен неподвижных локомотивов[109].
Без дела поезда стояли недолго. Вскоре они тронулись с места, заполненные сотнями тысяч молодых людей. Составы шли к границе со скоростью от 15 до 30 километров в час, нередко надолго останавливаясь. Многие подготовленные к их приему приграничные станции представляли собой сонные деревни, где в мирное время платформы были слишком велики для тоненького ручейка пассажиров. Фотографии, сделанные в начале августа 1914 года, – одно из самых сильных из дошедших до нас свидетельств тех событий: надписи мелом на вагонах – Ausflug nach Paris и À Berlin, в окнах – восторженные молодые лица над расстегнутыми воротниками мундиров. Снимки черно-белые, а мундиры были цвета хаки, серые, грязно-зеленые и темно-синие.
Это был месяц сбора урожая, и лица сияли на ярком солнце – улыбки, гримасы безмолвных криков, неуловимо хорошее настроение, освобождение от рутины. Отъезд в действующую армию везде воспринимался как праздник. Жены и возлюбленные в длинных юбках и белых блузках, взявшись под руки, шли на вокзалы за колоннами своих мужчин, четко печатающих шаг. Немцы отправлялись на войну с цветами в дулах винтовок или между верхними пуговицами мундиров. Французы маршировали сомкнутыми рядами, немного горбясь под тяжестью громадных ранцев, прокладывая себе дорогу среди наводнивших улицы толп. Одна из фотографий Парижа той первой недели августа запечатлела младшего командира, который пятясь шел впереди своего подразделения и, словно дирижер, размахивал руками, помогая держать строй на булыжниках мостовой. И немцам, и французам не терпелось оказаться на фронте и прицелиться из оружия[110]. Невидимый оркестр, по всей видимости, играл марш. «Походную песню» или «Самбра и Мёз»?.. У русских впереди колонн шли священники с иконами, а австрийцы славили Франца Иосифа – монарх был символом единства их пока еще многонациональной империи. Во всех странах мобилизация вызвала смятение – общество перестраивалось на военный лад. Самой подготовленной к войне оказалась британская армия. Она могла развернуться очень быстро. Вот что писал 5 августа Х. В. Соейр из 1-й пехотной бригады, формировавшейся в Колчестере: «Казармы уже заполнены резервистами, хотя многие еще в гражданской одежде, и они продолжают прибывать почти с каждым поездом. Форму, ботинки и амуницию выдают без промедления, заминки случаются редко. Мне запомнился один мужчина, наверняка весивший больше ста килограммов… Резервистам, оставившим уютные дома и хорошую работу, было тяжело привыкать к новым реалиям жизни, в частности к грубому обмундированию и тяжелой обуви»[111].
Гражданскую одежду резервисты отправляли родным посылками. Один из них, по фамилии Шоу, впоследствии писал: «Я упаковывал свой темно-зеленый костюм и вдруг подумал, что, возможно, мне уже никогда не придется его надеть…»[112]
Лейтенант Эдвард Спирс из 11-го гусарского полка, прибывший в Париж в порядке обмена офицерами британской и французской армий, отправился в Военное министерство в своей новой форме – брюках и мундире цвета хаки. «Какой вы смешной! Словно птица, извалявшаяся в пыли…» – не удержалась от шутки консьержка на входе. Лейтенант, впрочем, решил, что удивление женщины вызвал не столько его мундир, сколько галстук. Этот предмет туалета французы считали на войне неуместным, а британцы себя без него уже не представляли ни при каких обстоятельствах[113]. Они ввели галстук в гардероб офицеров после Англо-бурской войны, а французы с переменами медлили. Экспериментов с военной формой было много, и дебаты по поводу того, какой она должна быть в ХХ веке (!), велись жаркие, но в начале войны 1914 года французские солдаты и офицеры были одеты так же, как в 1870-м, и почти так же, как при Наполеоне. Карабинеры тяжелой кавалерии все еще носили медные шлемы с плюмажами, а в некоторых подразделениях оставались кирасы времен битвы при Ватерлоо. Легкая кавалерия по-прежнему была облачена в доломаны со шнурами и ментики. Это не говоря уж об алых рейтузах… Зуавы – представители элитных частей легкой пехоты французских колониальных войск – воевали в турецких шароварах (тоже красных), коротких куртках и фесках. Пехотинцы носили брюки (опять же красные!), заправленные в высокие ботинки, и длинные серые кители. Все шили из шерсти, и это вкупе с неудобством устаревших мундиров, а также с тем, что замаскироваться в них не было никакой возможности, стало дополнительным испытанием в сражениях солнечной осени 1914 года. По части маскировки задуматься следовало и другим армиям: спахи – солдаты турецкой тяжелой кавалерии – таскали за собой широкие красные плащи, да и британские солдаты полка королевских африканских стрелков щеголяли в голубых мундирах[114]. Капитану Вальтеру Блюму при первой встрече британцы показались одетыми в серо-коричневые костюмы для гольфа[115], но если бы он видел подразделения шотландских стрелков… Немногие из них сменили килты на брюки – они остались клетчатыми, но от споррана – сумки с мехом – не отказался никто.
Австрийская кавалерия оправилась на войну в таких же допотопных мундирах, как и французы, только пехоту успели переодеть в практичную серую форму. А вот русские оказались на высоте. Их военной формой стали гимнастерки – хлопчатобумажные рубахи оливкового цвета, скроенные по образцу рубашек поло, только с воротником-стойкой и длинными рукавами. Были, правда, и элементы с национальным колоритом, вроде кубанок у легкой кавалерии. Немцы, как и британцы, решительно порвали с прошлым. Вся их армия была одета в мундиры цвета хаки. При этом в соответствии с древней традицией каждый род войск имел полевой вариант парадной формы.
Знаками различия подразделений почти во всех армиях служили галуны, петлицы и нашивки. Например, австрийцы для петлиц традиционно использовали десять оттенков красного цвета, в том числе мареновый, вишневый, пурпурный, карминовый, алый и бордовый, а также шесть оттенков зеленого и три желтого.
Пехотинцам, в какой бы форме они ни были, приходилось носить с собой тяжелое снаряжение: винтовку, весящую 4 килограмма, штык, малую лопатку, подсумок с патронами, фляжку с водой, ранец или вещевой мешок со сменой обмундирования, неприкосновенным запасом провизии, котелком, кружкой и ложкой, а также так называемым пакетом первой помощи. Британцы, наученные длинными переходами во время Англо-бурской войны, внедрили «научную» систему брезентовых ремней, предназначенную для максимально равномерного распределения веса по корпусу, однако нагрузка на плечи и поясницу все равно была большой. Немцы отдавали предпочтение жестким ранцам – кожу для них не выделывали, поэтому они, кроме всего прочего, не промокали. Французы складывали всю свою амуницию в своеобразную пирамиду – le chargement de campagne[116], на вершине которой располагался котелок. В конце августа отблески света от этих котелков позволят молодому немецкому лейтенанту Эрвину Роммелю обнаружить противника, спрятавшегося на поле пшеницы[117]… Русские солдаты, у которых кроме гимнастерок были и шинели, делали из них скатки и несли их через плечо.
Независимо от того, как распределялась амуниция пехотинца, весила она немало, и нести ее приходилось долго, преодолевая расчетные 20 километров в день в жестких, неудобных, подбитых гвоздями ботинках – англичане, немцы и французы называли их dice-boxes, brodequins и Bluchers соответственно. До тех пор пока ботинки не разносятся, это была сущая мука. В августе 1914 года ноги были не менее важным средством передвижения, чем поезда, причем ноги не только людей, но и лошадей – в 1914 году в составе пехотной дивизии их насчитывалось более 5000. Люди стирали подошвы в кровь, а лошади теряли подковы. Характерное позвякивание, свидетельствующее о потерянном гвозде, предупреждало кавалериста о том, что нужно найти кузницу, если завтра он не хочет отстать от колонны. Такой же звук из-под копыт коренника угрожал тому, что встанет вся упряжка.
Итак, после выгрузки в местах сосредоточения кавалерия, артиллерия и пехота разворачивались на марше. Солдат следовало кормить. Нужно было вести разведку и при встрече с врагом поддерживать пехоту артиллерийским огнем. Дивизии на марше растягивались на 20 километров, и выносливость лошадей – они тянули полевые кухни, а также повозки с боеприпасами – учитывалась наряду с выносливостью пехоты во время этого противостояния по быстроте развертывания войск[118].
Направлений противостояния было три. Французы двигались на северо-восток от пунктов выгрузки – Седана, Монмеди, Туля, Нанси, Бельфора – к границе 1870 года. Британский экспедиционный корпус, который начал высадку в Булони 14 августа, направлялся на юго-восток к Ле-Като у границы с Бельгией. Это были короткие переходы. Немцы спланировали длинные маршруты, сначала на запад, а затем на юг, на Шалон, Эперне, Компьень, Абвиль и Париж. Армии генерала фон Клюка на правом фланге предстояло пройти 320 километров от места выгрузки в Ахене до столицы Франции.
Однако путь к Парижу преграждали Льеж, Намюр и другие бельгийские города-крепости. Все они стояли на реках, и немецкой армии, чтобы попасть на территорию Франции, нужно было форсировать эти водные преграды. Маленькая Бельгия, ставшая вследствие промышленной революции и колонизации Конго одной из самых процветающих стран Европы, не жалела средств на фортификационные и инженерные сооружения, несмотря на то что ее нейтралитет был гарантирован великими державами. Крепостные форты в Льеже и Намюре, охранявшие переправы через Мёз, были самыми современными на континенте. Построенные в период с 1888 по 1892 год по проекту военного инженера генерала Анри Бриальмона, они должны были выдержать обстрел из самых тяжелых орудий того времени, 210-миллиметровых. Каждая крепость представляла собой замкнутое сооружение длиной 40 километров с несколькими фортами, расположенными на таком расстоянии, чтобы защитить от нападения сам город и поддерживать друг друга огнем артиллерии. В Льеже в 12 фортах комплекса размещались 400 орудий калибра 150 миллиметров и меньше. Гарнизон составлял 40 000 человек. Это были артиллеристы и так называемые интервальные войска. При угрозе вторжения они должны были проложить траншеи от форта к форту и сдерживать противника, пытающегося прорвать укрепления.
Мысль о бельгийских твердынях не давала покоя Шлифену и его преемнику на должности начальника немецкого Генерального штаба. Крепости действительно были очень мощными, с подземными сооружениями, да к тому же окружены глубокими, почти трехметровыми, рвами. Атака пехоты результата бы не дала. Толстые стены нужно было разрушить прицельным огнем артиллерии, причем быстро, поскольку задержка при форсировании Мёза угрожала выполнению всего плана Шлифена. Ко времени его отставки в 1906 году тяжелых орудий, способных на это, еще не было, но к 1909-му один из заводов Круппа выпустил первую 420-миллиметровую гаубицу. Такие орудия могли разрушить бельгийские железобетонные укрепления. Через год австрийская «Шкода» разработала пушку калибра 305 миллиметров и вскоре запустила ее в производство. У этого орудия было существенное достоинство – его можно было разбирать и перевозить стволы, станки и лафеты на автомобилях туда, куда нужно. Гаубицы Круппа в первоначальном варианте предполагалось транспортировать по железной дороге и устанавливать в конце специально построенного подъездного пути на бетонной платформе. До создания модели, перевозимой автомобильным транспортом, Австрия одолжила Германии несколько 305-миллиметровых орудий. К августу 1914 года было изготовлено пять гаубиц Круппа, перевозимых по железной дороге, и две новые, которые можно было грузить на автомобили[119].
Так или иначе, Льеж надо было брать. Эта задача считалась столь важной и срочной, что согласно немецкому плану для ее решения выделялась специальная оперативная группа 2-й армии. Командовал этими войсками генерал Отто фон Эммих, и развертывались они поблизости от Ахена и Эйпена, у северной части узкого коридора бельгийской территории между Голландией и Люксембургом. Независимый Люксембург, строго соблюдавший нейтралитет, планировалось захватить в ходе общего немецкого наступления через несколько дней после удара, нанесенного группой Эммиха. На взятие Льежа отводилось 48 часов. Немцы предполагали, что бельгийская армия не сможет сопротивляться их вторжению, а если и сможет, то ее удастся быстро подавить.
Эти ожидания не оправдались. Бельгийские монархи при восшествии на престол давали присягу защищать свою страну. По конституции во время войны король становился и главнокомандующим. Кроме того, правящий страной Альберт I также являлся премьер-министром и как глава правительства был наделен исполнительной властью. Умный, волевой и благородный, бельгийский король был скромен в личной жизни и очень популярен во всех слоях общества. Конечно, Альберт знал, что еще в 1904 году Леопольду II, его дяде, кайзер пытался предъявить ультиматум: «Вы должны сделать выбор. Либо вы с нами, либо против нас». Потом, уже во время его правления, в 1913 году в Потсдаме произошло то же самое. Немцы тогда сказали бельгийскому военному атташе, что война неизбежна и ждать ее недолго: слабый должен присоединиться к сильному[120]. Альберт был твердо намерен соблюдать нейтралитет на основании международного договора 1839 года, который провозгласил право Бельгии оставаться нейтральной и не заключать военные пакты ни с какой иностранной державой[121]. В 1912 году он уже отверг предложение Британии о помощи в случае вторжения немцев.
Если бы Бельгия его приняла, это поставило бы под угрозу международные гарантии ее независимости. Тем не менее предложение британцев, а также понимание того, что Франции повторить его не позволила лишь дипломатическая осторожность, заставили бельгийский Генеральный штаб подумать о реалиях национальной обороны. Вторжение в страну британцев или французов – несмотря на необходимость оказать сопротивление – большой опасности не представляло. Оно не угрожало независимости Бельгии ни в краткосрочном плане, ни в перспективе. А вот немецкая агрессия ставила целью не только использование территории суверенной страны для развития наступления, но и, вполне возможно, претензию на бельгийские ресурсы для военных нужд Германии и подчинение своему военному командованию для продолжения военных действий. Таким образом, начиная с 1911 года бельгийские политики и военачальники серьезно пересматривали политику своей страны. «Брюссель больше всего беспокоили три вопроса: как разработать военную стратегию, которая защитит Бельгию от уничтожения, как добиться того, чтобы государство-гарант не втянуло Бельгию в войну против ее воли, и как обеспечить вывод приглашенных для защиты иностранных войск. Постепенно, на протяжении нескольких месяцев и после жарких споров, ответы на эти вопросы были получены. Бельгийский Генеральный штаб планировал дать отпор любому нарушению суверенитета страны. В то же время командование надеялось ограничить военные действия небольшой территорией, возможно своей провинцией Люксембург, граничащей с герцогством. Другими словами, Бельгия решила сопротивляться, стремясь не утратить целостность и нейтралитет»[122].
Безусловно, на деле все было не так просто, как на картах и на бумаге. Всеобщую воинскую повинность в Бельгии ввели только в 1912 году, после пересмотра стратегии, и к 1914-му эффект от нее был еще невелик. Бельгийская армия модернизировалась медленно. Кавалеристы по-прежнему носили мундиры XIX века, но пехотинцев уже переодели в новую форму. Остались лишь шляпы с перьями да меховые шапки у гренадеров. Пулеметов было мало. Почти вся артиллерия сосредоточилась в крепостях Льежа и Намюра, а также в более старых фортификационных сооружениях Антверпена. Армия по численности уступала Garde Civique, городской милиции, появившейся в Бельгии еще во время Тридцатилетней войны. Накануне Первой мировой дух патриотизма в стране был высок. Бельгийская армия считалась храброй, но то, что стране удастся ограничить боевые действия по защите своего суверенитета маленьким регионом на востоке, являлось не более чем иллюзией.
Тем не менее в начале войны бельгийские солдаты попытались воплотить в жизнь стратегию своего Генерального штаба. Немецкий ультиматум, в котором содержались ложные утверждения о намерении Франции использовать территорию Бельгии и заявлялось о праве Германии принять превентивные меры, нарушив бельгийский суверенитет, был вручен вечером в воскресенье 2 августа. На ответ отводилось 12 часов. Два часа спустя король Альберт собрал заседание кабинета министров, главой которого являлся. Совещание затянулось до рассвета. Прозвучали разные мнения. Начальник Генерального штаба генерал Селлье де Моранвиль предложил отступить за реку Вельпе. Его заместитель генерал де Рикель, наоборот, потребовал атаковать немецкие войска и отбросить их назад. Эта фантазия была отвергнута, как и пораженческая позиция де Моранвиля. Обращаться к Франции и Британии, на чью помощь можно было рассчитывать, не получив от них гарантии независимости страны, король не хотел. В конечном счете приняли компромиссное решение. Бельгия не будет просить помощи у своих потенциальных союзников до тех пор, пока не нарушена ее территориальная целостность, но ультиматум Германии отвергнет. Ответ Бельгии военный историк Альбертини называет самым благородным документом, составленным за все время кризиса 1914 года. Заканчивался он выражением решимости «…дать отпор любому посягательству на права [Бельгии] всеми имеющимися в ее распоряжении средствами»[123].
Ответ был доставлен в немецкое дипломатическое представительство 3 августа в семь часов утра, и вскоре его получили в Берлине. Немцам хотелось верить, что бельгийцы ограничатся лишь демонстрацией силы, чтобы подтвердить свой нейтралитет, а затем дадут им пройти. Вечером того же дня кайзер направил Альберту I, который принадлежал к дому Гогенцоллернов-Зигмарингеров и, значит, приходился ему дальним родственником, личное послание, в котором заявлял о своих самых дружеских намерениях, а вторжение, которое должно было вот-вот начаться, объяснял требованием момента[124]. Получив письмо от Вильгельма II, бельгийский король впервые за два напряженных дня позволил себе раздраженное восклицание: «За кого он меня принимает?!» Альберт немедленно распорядился разрушить мосты через Мёз у Льежа, а также уничтожить железнодорожные мосты и тоннели на границе с Люксембургом[125]. Следующий приказ был командующему крепостью Льежа генералу Жерару Леману – вместе с гарнизоном до конца удерживать позиции, которые им доверили защищать.
Леман, профессиональный солдат, воспитанный в традициях XXI столетия, 30 лет жизни преподавал в бельгийском военном училище и одно время являлся военным советником короля. Честь для него была важнее жизни, а храбрость и обостренное чувство долга этого генерала давно стали легендами. Мёз, который Леману приказали оборонять, река могучая. Недаром традиционный марш французской армии назывался «Самбра и Мёз» – две эти водные артерии стали барьером, в 1792 году остановившим наступление вторгшихся во Францию прусско-австрийских войск. У Льежа река протекает по узкому и очень глубокому ущелью, и форсировать под огнем противника ее невозможно. Это вскоре и предстояло узнать Эммиху. Его соединения вошли на территорию Бельгии ранним утром 4 августа. Вперед были высланы кавалерийские отряды – немцы распространяли среди местного населения листовки с уверениями, что у них нет агрессивных намерений. Эти посланцы попали под огонь бельгийской кавалерии и солдат на мотоциклетах, что не предвещало основной группе ничего хорошего. Подойдя к Льежу, немцы увидели, что мосты выше и ниже города разрушены, несмотря на предупреждения, что подобные действия будут считаться враждебными. Эммих предположил, что это дело рук местных жителей. В немецкой армии прекрасно помнили о «войне без правил», которую вели партизаны во время их вторжения во Францию в 1870-м. Сами они героизировали Freischittze (вольных стрелков), которые во время Наполеоновских войн подняли в Пруссии восстание против Бонапарта, но теперь считали, что в случае неповиновения оккупационные силы имеют право обращаться с гражданским населением как с бунтовщиками и карать тех, кто оказывает сопротивление, – вплоть до массовых казней и коллективной ответственности[126]. Как показали последующие исследования, в 1914 году в Бельгии партизан, или франтиреров (francs-tireurs), практически не было. Правительство, исполненное решимости защищаться всеми законными средствами, которые имелись в его распоряжении, сумело довести до сведения своих граждан бесполезность и опасность стихийного противостояния немецкому вторжению. Были напечатаны объявления, призывающие избегать «любого повода для репрессивных мер, ведущих к кровопролитию, грабежам или массовым убийствам мирного населения»[127]. Имелся и призыв к гражданам сдать огнестрельное оружие местным властям. В некоторых населенных пунктах службы охраны порядка восприняли предупреждение настолько серьезно, что сотрудники сложили все табельное оружие в зданиях муниципалитета[128].
Отсутствие сопротивления агрессоров не смягчило. Немцы расстреливали мирных граждан и жгли их дома, целые деревни. Они яростно отрицали эти бесчинства – впоследствии убедительно доказанные, – когда вести о них стали появляться в газетах нейтральных стран. Расстреливали и священнослужителей – возможно, немецкие офицеры знали, что в 1793 году в католической Бретани именно священники возглавили сопротивление французской революционной армии. То, что впоследствии было названо изнасилованием Бельгии, не служило никакой военной цели и нанесло Германии непоправимый ущерб, особенно в Соединенных Штатах, где репутация кайзера и его правительства с самого начала была запятнана сообщениями о массовых казнях и других бесчинствах. Немцы сразу показали себя варварами, попиравшими все нормы международного права, морали и исторически сложившиеся обычаи войны. 4 августа, в первый день наступления группы Эммиха на крепости на реке Мёз, его солдаты расстреляли в Варсаже шестерых заложников и сожгли дотла деревню Батис. «Наше наступление на Бельгию действительно сопровождается жестокими мерами, – писал 5 августа Мольтке, – но мы боремся за свое существование, и все, кто стоит у нас на пути, должны пенять на себя»[129]. Дальше все стало еще хуже. За первые три недели немцы устроили массовые экзекуции в нескольких маленьких бельгийских городках – Анденне, Тамине и Динане. В Анденне были убиты 211 человек, в Тамине – 384, в Динане – 612. Жертвами стали не только мужчины, но и женщины, а также дети… В Тамине заложников собрали на площади и расстреляли, а раненых добили штыками. И если во время Второй мировой войны эти варварские акции проводили специальные зондеркоманды, то в 1914 году в Бельгии мирных жителей расстреливали обычные солдаты. В Анденне это, например, сделали резервисты одного из самых прославленных подразделений прусской армии – гвардейского пехотного полка[130].
Самые жестокие бесчинства начались 25 августа в Лёвене. Этот маленький университетский городок, «бельгийский Оксфорд», был настоящей сокровищницей архитектуры фламандской готики и Ренессанса, живописи, старинных рукописей и книг. Оккупанты, которых было 10 000 человек, вероятно, приняли ночное передвижение собственных подразделений за наступление противника. Немцы начали стрелять в предполагаемых врагов, а затем стали поджигать дома, где якобы засели франтиреры. В результате трехдневных поджогов и грабежей 209 гражданских лиц были убиты и 42 000 насильно вывезены из города, разрушены 1100 зданий и сгорела дотла университетская библиотека – 230 000 книг[131]. Весь мир был глубоко возмущен войной Германии против культуры, но не сама Германия. Ученые и интеллектуалы империи встали в первые ряды тех, кто апеллировал к патриотизму, обвиняя в развязывании войны русских варваров, британских обывателей и французских декадентов, поставивших своей целью уничтожение великой немецкой цивилизации. Еще до событий в Лёвене, 11 августа, профессор фон Гарнак, директор Прусской королевской библиотеки в Берлине, заявил: «…монгольская цивилизация московитов не смогла перенести свет XVIII века, не говоря уж о XIX, и теперь, в XX столетии, она вышла из-под контроля и угрожает нам»[132]. Немцы были одержимы идеей «света». Их пропуском в европейскую культуру были такие фигуры эпохи Просвещения XVIII века, как Лессинг, Кант и Гете, просивший на смертном одре «больше света». Да, Просвещение стало основой огромного вклада Германии в философию, историю и классические науки в XIX столетии. Образованные тевтонцы оскорбились, что немцев считают сжигателями книг. Самым обидным для них было возмущение, доносившееся из мировых центров науки и культуры: американские и европейские университеты осудили зверства немцев и в 25 странах сформировали комитеты по сбору денег и книг для восстановления библиотеки в Лёвене[133]. Немецкие ученые и писатели в ответ опубликовали обращение к миру культуры, подписанное выдающимися деятелями науки, в частности Максом Планком и Вильгельмом Рентгеном, в котором поддерживалась гипотеза о франтирерах, заявлялось о праве на ответные действия и утверждалось, что, если бы не доблестные немецкие солдаты, культура Германии давно была бы уничтожена[134].