– Папа, я так хочу все изведать!
Это великолепно самоуверенное желание не вызвало у Феликса улыбки, оно показалось ему бесконечно трогательным. Разве юность могла стремиться к чему-либо меньшему, стоя в самом сердце весны?.. И, глядя на ее лицо, поднятое к ночному небу, на полураскрытые губы и лунный луч, дрожавший на ее белой шее, он ответил:
– Все придет в свое время, моя радость!
Подумать, что и для нее наступит конец, как и для всех других, и она так и не успеет изведать почти ничего, открыв разве только себя да частицу бога в своей душе! Но ей он, конечно, не мог этого сказать.
– Я хочу чувствовать. Неужели еще не пора?
Сколько миллионов молодых существ во всем мире посылают к звездам эту молитву, которая кружит и несется ввысь, чтобы потом упасть на землю! Ему было нечего ответить.
– Еще успеешь, Недда.
– Но, папа, на свете столько всего, столько людей, причин, столько… жизни, а я ничего не знаю. И если что-нибудь и узнаешь, то, по-моему, только во сне.
– Ну что до этого, дитя мое, то я ничем! от тебя не отличаюсь. Как же помочь таким, как мы с тобой?
Она снова взяла его под руку.
– Не смейся надо мной!
– Избави бог! Я говорю серьезно. Ты узнаешь жизнь гораздо быстрее меня. Для тебя она – все еще народная песня; для меня – уже Штраус и тому подобная пресыщенная музыка. Вариации, которые разыгрываются у меня в мозгу… Да разве я не променял бы их на те мелодии, которые звучат в твоем сердце?..
– У меня не звучит ничего. Мне, видно, не из чего создавать эти мелодии. Возьми меня с собой к Тодам, папа!
– А почему бы и нет? Хотя…
В этой весенней ночи – Феликс это чувствовал – что-то крылось; оно лежало за этой тихой, лунной тьмой, затаив дух, полное настороженного ожидания; вот так и в невинной просьбе дочери ему почудилось что-то сулившее роковые перемены. Какая чепуха! И он ей сказал:
– Пожалуйста, если хочешь. Дядя Тод тебе понравится, остальные – не знаю, но твоя тетя для тебя будет чем-то совсем новым, а ты ведь, кажется, ищешь новизны.
Недда стиснула его руку молча, с жаром.
Бекет – загородная усадьба Стенли Фриленда – был почти образцовым имением. Дом стоял посреди парка и лугов, а до городка Треншем и Мортоновского завода сельскохозяйственных машин было всего две мили. Когда-то тут находилось родовое гнездо Моретонов – предков его матери, – сожженное солдатами Кромвеля. место, где некогда стоял этот дом, еще хранившее следы прежних строений, миссис Стенли приказала обнести стеной и увековечить каменным медальоном, на котором был выбит старинный герб Моретонов: симметрично расположенные стрелы и полумесяцы. Кроме того, там поселили и павлинов, благо они тоже были изображены на гербе, птицы пронзительно кричали, словно пылкие души, обреченные на слишком благополучную жизнь.
По капризу природы – а их у нее немало – Стенли, владевший родовыми землями Моретонов, был меньше всех братьев Фрилендов похож на своих предков по материнской линии и душой и телом. Вот почему он нажил больше денег, чем остальные трое, вместе взятые, и сумел при помощи Клары, с ее бесспорным даром завоевывать положение в обществе, вернуть роду Моретонов его законное место среди дворянства Вустершира. Грубоватый и лишенный всякой сентиментальности, сам он мало этим дорожил, но, будучи человеком незлым и практичным, только посмеивался в кулак, глядя на свою жену, урожденную Томсон. Стенли не был способен понять своеобразную прелесть Моретонов, которые, несмотря на узость и наивность, обладали и своим благородством. Для него еще живые Моретоны были «никому не нужным сухостоем». Они действительно принадлежали к уже вымершей породе людей, ибо со времен Вильгельма Завоевателя были простыми помещиками, чей род не насчитывал ни одного сколько-нибудь выдающегося представителя, если не считать некоего королевского лекаря, который умер, не оставив потомства. Из поколения в поколение они женились на дочерях таких же помещиков и жили просто, благочестиво и патриархально. Они никогда не занимались коммерцией, никогда не богатели, оберегая свои традиции и достоинство куда более тщательно, чем так называемая аристократия. Отеческое отношение к людям зависимым было у них в крови, как и уверенность, что люди зависимые да и все «не-дворяне» сделаны из другого теста, поэтому они были лишены всякой надменности, и по сей день в них сохранилось что-то от глухой старины – от времен лучников, домашних настоек, сушеной лаванды и почтения к духовенству. Они часто употребляли слово «прилично», обладали правильными чертами лица и чуть-чуть пергаментной кожей. Естественно, что все они до одного – и мужчины и женщины – принадлежали к англиканской церкви, а благодаря врожденному отсутствию собственных взглядов и врожденному убеждению, что всякая другая политика «неприлична», были консерваторами; но при этом они были очень внимательны к другим, умели мужественно переносить свои несчастья и не страдали ни жадностью, ни расточительностью. Бекета в нынешнем его виде они отнюдь не одобрили бы.
Теперь уже никто не узнает, почему Эдмунд Моретон (дед матери Стенли) в середине XVIII века вдруг изменил принципам и идеалам своей семьи и принял «не вполне приличное» решение делать плуги и наживать деньги. Но дело обстояло именно так, доказательством чего служил завод сельскохозяйственных машин. Будучи, очевидно, человеком, наделенным отнюдь не «родовой» энергией и характером, Эдмунд выбросил из своей фамилии букву «е» и хотя во имя семейных традиций женился на девице Флиминг из Вустершира, по-отечески пекся о своих рабочих, назывался сквайром и воспитывал детей в духе старинных моретоновских «приличий», но все же сумел сделать свои плуги знаменитыми, основать небольшой городок и умереть в возрасте шестидесяти шести лет все еще красивым и чисто выбритым мужчиной. Из его четырех сыновей только двое были настолько лишены родового «е», что продолжали делать плуги. Дед Стенли, Стюарт Мортон, старался изо всех сил, но в конце концов поддался врожденному инстинкту жить, как подобает Моретону. Он был человеком чрезвычайно милым и любил путешествовать вместе со своей семьей; когда он умер во Франции, у него осталась дочь Фрэнсис (мать Стенли) и трое сыновей; один из них был помешан на лошадях, оказался в Новой Зеландии и погиб, упав с лошади; второй – военный, оказался в Индии и погиб там в объятиях удава; третий попал в объятия католической церкви.
Мортоновский завод сельскохозяйственных машин захирел и был в полном упадке, когда отец Стенли, желая позаботиться о будущем сына, поручил ему семейное предприятие, снабдив его необходимым капиталом. С тех пор дела завода пошли в гору, и теперь он приносил Стенли, своему единственному владельцу, годовой доход в пятнадцать тысяч фунтов. И эти деньги были ему нужны, ибо жена его Клара отличалась тем честолюбием, которое не раз обеспечивало его обладательницам видное положение в обществе, где на них сперва смотрели сверху вниз, – а попутно отнимало у земледелия много гектаров пахотной земли. Во всем Бекете не применялось ни единого плуга, даже мортоновского (впрочем, эти последние считались непригодными для английской земли и вывозились за границу). Успех Стенли зиждился на том, что он сразу понял цену болтовни о возрождении сельского хозяйства в Англии и усердно искал иностранные рынки. Вот почему столовая Бекета без особого труда вмещала целую толпу местных магнатов и лондонских знаменитостей, хором оплакивавших «положение с землей» и сетовавших, не умолкая, на жалкую участь английского земледельца. Если исключить нескольких писателей и художников, которыми старались разбавить однородную массу гостей, Бекет стал местом сбора борцов за земельную реформу, тут их по субботам и воскресеньям ждал радушный прием, а также приятные и интересные беседы о безусловной необходимости что-то предпринять и о кознях, замышляемых обеими политическими партиями против землевладельцев. Земли, лежавшие в самом сердце Англии и встарь благоговейно возделывавшиеся Моретонами, которым сочные травы и волнистые нивы давали простое, но совсем не скудное пропитание, – и не только им самим, но и многим вокруг, – теперь превратились в газоны, парк, охотничьи угодья, поле для игры в гольф и то количество травы, которое требовалось коровам, круглый год поставлявшим молоко для приглашенных и детей Клары, – все ее отпрыски были девочки, кроме младшего, Фрэнсиса, и еще не вышли из самого юного возраста. Не меньше двадцати слуг – садовники, егеря, скотники, шоферы, лакеи и конюхи – тоже кормились с тех полутора тысяч акров, из которых состояло небольшое поместье Бекет. Настоящих земледельцев, то бишь обиженных селян, о которых столько здесь говорили, якобы не желавших жить «на земле» (хотя для них с трудом находился кров, когда они изъявляли такое желание), к счастью, не было ни одного, и поэтому Стенли, чья жена настаивала на том, чтобы он выставил свою кандидатуру от их округа, и его гости (многие из них заседали в парламенте) могли придерживаться, живя в Бекете, вполне объективных взглядов на земельный вопрос.
К тому же места эти были очень красивые – просторные, светлые луга были окаймлены громадными вязами, травы и деревья дышали безмятежным покоем. Белый дом с темными бревнами, как принято строить в Вустершире (к нему время от времени что-нибудь пристраивалось), сохранил благодаря хорошему архитектору старомодную величавость и по-прежнему господствовал над своими цветниками и лужайками. На большом искусственном озере с бесчисленными заросшими тростником заливчиками, с водяными лилиями и лежащей на воде листвой, пронизанной солнцем, привольно жили в своем укромном мирке довольно ручные утки и робкие водяные курочки; когда весь Бекет отходил ко сну, они летали и плескались, и казалось, будто дух человеческий со всеми своими проделками и искрой божественного огня еще не возник на земле.
В тени бука, там, где подъездная аллея вливалась в круг перед домом, на складном стуле сидела старая дама. На ней было легкое платье из серого альпака, темные с проседью волосы закрывала черная кружевная наколка. На коленях у нее лежали номер журнала «Дом и очаг» и маленькие ножницы, подвешенные на недорогой цепочке к поясу, – она собиралась вырезать для дорогого Феликса рецепт, как предохранить голову от перегрева в жару, но почему-то этого не сделала и сидела, совсем не двигаясь. Только время от времени сжимались тонкие бледные губы и беспрерывно шевелились тонкие бледные руки. Она, видимо, ждала чего-то, сулившего ей приятную неожиданность и даже удовольствие: на пергаментные щеки лег розовый лепесток румянца, а широко расставленные серые глаза под правильными и еще темными бровями, между которыми не было и намека на морщины, продолжали почти бессознательно замечать всякие мелочи, совсем как глаза араба или индейца продолжают видеть все, что творится кругом, даже когда мысли их обращены в будущее. Вот так Фрэнсис Флиминг Фриленд (урожденная Мортон) поджидала своего сына Феликса и внуков Алана и Недду.
Вскоре она заметила старика, который брел, прихрамывая и опираясь на палочку, туда, где аллея выходила на открытое место, и сразу же подумала: «Зачем он сюда идет? Наверно, не знает дороги к черному ходу. Бедняга, он совсем хромой. Но вид у него приличный».
Она встала и пошла к нему; его лицо с аккуратными седыми усами было на редкость правильным, почти как у джентльмена; он дотронулся до запыленной шляпы со старомодной учтивостью. Улыбаясь – улыбка у нее была добрая, но чуть-чуть неодобрительная, – она сказала:
– Вам лучше всего вернуться вон на ту дорожку и пройти мимо парников. Вы ушибли ногу?
– Нога у меня, сударыня, повреждена вот уже скоро пятнадцать лет.
– Как же это случилось?
– Задел плугом. Прямо по кости, а теперь, говорят, мышцы вроде как высохли.
– А чем вы ее лечите? Самое лучшее средство – вот это.
Из глубин своего кармана, пришитого там, где никто карманов не носит, она вытащила баночку.
– Позвольте я вам ее дам. Намажьте перед сном и хорошенько вотрите! Увидите, это прекрасно помогает.
Старик, поколебавшись, почтительно взял баночку.
– Хорошо, сударыня. Спасибо, сударыня.
– Как вас зовут?
– Гонт.
– А где вы живете?
– Возле Джойфилдса, сударыня.
– A-а, Джойфилдс! Там живет другой мой сын, мистер Мортон Фриленд. Но туда семь миль!
– Полдороги меня подвезли.
– У вас тут есть какое-нибудь дело?
Старик молчал. Унылое, несколько скептическое выражение его морщинистого лица стало еще более унылым и скептическим. Фрэнсис Фриленд подумала: «Он страшно устал. Надо, чтобы его напоили чаем и сварили ему яйцо. Но зачем он так далеко шел? Он не похож на нищего».
Старик, который не был похож на нищего, вдруг произнес:
– Я знаю в Джойфилдсе мистера Фриленда. Очень добрый джентльмен.
– Да. Странно, почему я не знаю вас?
– Я мало выхожу из-за ноги. Внучка моя тут у вас в услужении, вот я к ней и пришел.
– Ах, вот оно что! Как ее зовут?
– Гонт.
– Я тут никого не знаю по фамилии.
– Ее зовут Алисой.
– A-а, на кухне, – милая, хорошенькая девушка. Надеюсь, у вас не случилось какой-нибудь беды?
Снова старик сперва ничего не ответил, а потом вдруг прервал молчание:
– Да как на это посмотреть, сударыня… Мне надо с ней перемолвиться парочкой слов по семейному делу. Отец ее не смог прийти, вместо него пришел я.
– А как же вы доберетесь назад?
– Да, видно, придется пешком, разве что меня подвезут на какой-нибудь повозке.
Фрэнсис Фриленд строго поджала губы.
– С такой больной ногой надо было сесть на поезд.
Старик улыбнулся.
– Да разве у меня есть деньги на дорогу? – сказал он. – Я ведь получаю пособия всего пять шиллингов в неделю и два из них отдаю сыну.
Фрэнсис Фриленд снова сунула руку в тот же глубокий карман и тут заметила, что левый башмак у старика не зашнурован, а на куртке недостает двух пуговиц. В уме она быстро прикинула:
«До следующего получения денег из банка осталось почти два месяца. Я, конечно, не могу себе этого позволить, но я должна дать ему золотой».
Она вынула руку из кармана и пристально поглядела на нос старика. Нос был точеный и такой же бледно-желтый, как и все лицо.
«Нос приличный, не похож на нос пьяницы», – подумала она. В руке у нее были кошелек и шнурок. Она вынула золотой.
– Я вам его дам, если вы пообещаете не истратить его в трактире. А вот вам шнурок для башмака. Назад поезжайте поездом. И скажите, чтобы вам пришили пуговицы. А кухарке от меня, пожалуйста, передайте, чтобы она напоила вас чаем и сварила вам яйцо. – Заметив, что он взял золотой и шнурок очень почтительно и вообще выглядел человеком достойным, не грубияном и не пропойцей, она добавила: – До свидания. Не забудьте каждый вечер и каждое утро как следует втирать мазь, которую я вам дала.
Потом она вернулась к своему стулу, села, взяла в руки ножницы, но опять забыла вырезать из журнала рецепт и сидела, как прежде, замечая все до последней мелочи и думая не без внутреннего трепета о том, что дорогие ее Феликс, Алан и Недда скоро будут тут; на ее щеках снова проступил легкий румянец, ее губы и руки снова задвигались, выражая и в то же время стараясь скрыть то, что творится у нее на сердце. А оттуда, где некогда стоял дом Моретонов, за ее спиной появился павлин, резко закричал и медленно прошествовал, распустив хвост, под низкими ветками буков, словно понимая, что эти горящие темной бронзой листья прекрасно оттеняют его геральдическое великолепие.
На следующий день после семейного совета у Джона Феликс получил следующее послание:
«Дорогой Феликс!
Когда ты поедешь навестить старину Тода, почему бы тебе не остановиться у нас в Бекете? Приезжай в любое время, и автомобиль доставит тебя в Джойфилдс, когда ты захочешь. Дай отдохнуть своему перу. Клара тоже надеется, что ты приедешь, и мама еще у нас. Полагаю, что Флору звать бесполезно.
Как всегда, любящий тебя
Стенли».
Все двадцать лет, которые брат его прожил в Бекете, Феликс посещал его не чаще раза в год и последнее время ездил туда один. Флора погостила там несколько раз вместе с ним, а потом наотрез отказалась.
– Дорогой мой, – заявила она, – там уж слишком заботятся о нашей бренной плоти.
Фелюке пробовал с ней спорить:
– Изредка это не так уж плохо.
Но Флора стояла на своем. Жизнь так коротка! Она недолюбливала Клару. Да Феликс и сам не очень-то приятно чувствовал себя в обществе невестки; но инстинкт, вынуждавший его надевать серый цилиндр, заставлял его ездить в Бекет: надо же поддерживать отношения с братьями!
Он ответил Стенли:
«Дорогой Стенли!
С радостью приеду, если мне разрешат взять с собой мою молодежь. Будем завтра без десяти пять.
Любящий тебя
Феликс».
Ездить с Неддой всегда было весело: наблюдаешь, как глаза ее замечают все вокруг, о чем-то спрашивают, а порой чувствуешь, как мизинец ее зацепился за твой и легонько его пожимает… Ездить с Аланом было удобно: этот молодой человек умел устраиваться в пути так хорошо, как отцу и не снилось. Дети никогда не бывали в Бекете, и хотя Алан почти никогда ничем не интересовался, а Недда так горячо интересовалась всем, что вряд ли на этот раз почувствует особое любопытство, тем не менее Феликс предвидел, что поездка с ними будет занимательной.
Приехав в Треншем – небольшой городок на холме, выросший вокруг Мортоновского завода сельскохозяйственных машин, – они тут же сели в автомобиль Стенли и ринулись в сонную тишь вустерширского предвечернего часа. Интересно, повторит ли пичужка, пристроившаяся у его плеча, приговор Флоры: «Тут слишком заботятся о нашей бренной плоти», – или же почувствует себя в этой сытой роскоши, как рыба в воде? Он спросил:
– Кстати, в субботу приезжают «шишки» вашей тетушки. Хотите поглядеть на кормление львов или нам лучше вовремя убраться восвояси?
Как он и ожидал, Алан ответил:
– Если у них есть где поиграть в гольф, то, пожалуй, можно потерпеть.
Недда спросила:
– А что это за «шишки», папочка?
– Таких ты, милочка, еще не видела.
– Тогда мне хочется остаться. Только как быть с платьями?
– А какая у тебя с собой амуниция?
– Всего два вечерних, белых. И мама дала мне свой шарф из брабантских кружев.
– Сойдет!
Феликсу Недда в белом вечернем платье казалась лучистой, как звезда, и самой привлекательной девушкой на свете.
– Только, папа, пожалуйста, расскажи мне о них заранее.
– Непременно, милочка. И да спасет тебя бог. Смотрите, вот начинается Бекет.
Автомобиль свернул на длинную подъездную аллею, обсаженную деревьями, еще молодыми, но настолько парадными, что они выглядели старше своих двадцати лет. Справа, на могучих вязах, суматошно кричали грачи: жены всех трех егерей только что испекли свои ежегодные пироги с начинкой из грачей, и птицы еще не успели от этого опомниться. Вязы росли здесь еще тогда, когда Моретоны шествовали мимо них по полям на воскресную обедню. Слева, над озером, показался обнесенный стеною холмик. При виде его у Феликса, как всегда, что-то шевельнулось в душе, и он сжал руку Недды.
– Видишь ту нелепую загородку? За ней когда-то жили бабушкины предки. Теперь уж ничего этого нет – и дом новый, и озеро новое, и деревья – все новое.
Но спокойный взгляд дочери сказал ему, что его чувство ей непонятно.
– Озеро мне нравится, – сказала она. – А вон и бабушка… Ах, какой павлин!
Каждый раз, когда Феликса с жаром обнимали слабенькие руки матери и к щеке прикасались ее сухие мягкие губы, в нем просыпались угрызения совести. Почему он не умеет выражать свои чувства так просто и искренне, как она? Он смотрел, как она прижимает эти губы к щеке Недды, слушал, как она говорит.
– Ах, милочка моя, как я счастлива тебя видеть! Ты знаешь, как это помогает от комариных укусов! – Рука нырнула в карман и достала оттуда обернутый в серебряную бумагу карандашик с синеватым острием. Феликс увидел, как карандашик взметнулся над лбом Недды и два раза быстро в него ткнулся. – Они тут же проходят!
– Бабушка, но это совсем не от комаров. Это натерла шляпа.
– Все равно, милочка, от него все проходит.
А Феликс подумал: «Нет, мама – изумительный человек!»
Автомобиль стоял возле дома – из него уже вынесли их вещи. Дожидался их только один слуга, но зато, безусловно, дворецкий! Войдя, они сразу почувствовали особый запах цветочной смеси, которую употребляла Клара. Этот запах струился из синего фарфора, из каждого отверстия и уголка, словно природный запах роскоши. Да и от самой Клары, сидевшей в утренней гостиной, казалось, исходил тот же запах. Темноглазая, с быстрыми движениями, ловкая, еще миловидная, подтянутая, она превосходно умела приспособиться к вкусам своего времени и ни в чем от них не отставать. Вдобавок к этому бесценному свойству она обладала хорошим нюхом, инстинктивным светским тактом и искренней страстью делать жизнь для людей как можно более удобной; не удивительно, что слава ее как хозяйки салона росла, а ее дом ценили и те, кто любил во время субботнего отдыха чувствовать заботу о своей бренной плоти. Даже Феликс, несмотря на иронический склад ума, не решался перечить Кларе и обличать порядки Бекета, – вопрос был чересчур деликатный. Одна только Фрэнсис Фриленд (и не потому, что у нее были какие-нибудь философские воззрения на этот счет, а потому, что «неприлично, дорогая, быть такой расточительной», если дело и касается всего лишь сушеных розовых лепестков, или «чересчур украшать дом», например, вешать японские гравюры в тех местах, куда… гм…), одна она иногда делала замечания невестке, хотя это и не производило на ту ни малейшего впечатления, ибо Клара не была впечатлительной, и к тому же, как она говорила Стенли, это ведь «всего только мама».
Когда они выпили особого китайского чаю, который был последним криком моды, но никому, по правде говоря, не нравился, в интимной утренней, или малой, гостиной – парадные гостиные были слишком велики и недостаточно уютны, чтобы сидеть там в будни, – они пошли поздороваться с детьми, которые все представляли собой некую смесь Стенли и Клары (за исключением маленького Фрэнсиса – у него не так явно преобладала «бренная плоть»). Потом Клара проводила их в отведенные им комнаты. Она любезно задержалась в комнате у Недды, подозревая, что девочка еще не чувствует себя тут как дома, заглянула в мыльницу – положено ли туда хорошее мыло с запахом вербены, взглянула на туалетный стол – есть ли там шпильки, духи и достаточное количество цветочной смеси, и подумала: «Девочка прехорошенькая и милая – не то, что ее мать». Подробно объяснив, почему ее поместили ввиду субботнего съезда гостей в «такую скромную комнату», откуда ей придется перейти коридор, чтобы попасть в ванную, Клара спросила, есть ли у племянницы стеганый халат, и, услышав отрицательный ответ, вышла, пообещав прислать ей это необходимое одеяние; может ли она сама застегнуть платье, или прислать ей Сиррет?
Девушка осталась одна посреди комнаты – в такой «скромной» спальне она очутилась впервые. В ней стоял нежный аромат розовых лепестков и вербены, пол был устлан обюссонским ковром, кровать покрыта стеганым одеялом из белого шелка, все это дополняли кушетка с множеством подушек, изящные занавески и никелированный ящичек для сухариков на столике с гнутыми ножками. Недда постояла, наморщив нос, вдохнула запах, потянулась и мысленно решила: «Очень мило, но только слишком сильно пахнет!» Потом она принялась рассматривать картины, одну за другой. Они отлично подходили к комнате, но Недде вдруг захотелось домой. Это просто смешно! Однако если бы она знала, где находится комната отца, она тут же побежала бы к нему; но все эти лестницы и коридоры перепутались в ее голове, даже дорогу назад, в прихожую, она нашла бы лишь с трудом.
Вошла горничная и принесла голубой шелковый халат, очень теплый и мягкий. Может она чем-нибудь помочь мисс Фриленд? Нет, спасибо, ничем, но не знает ли она, где комната мистера Фриленда?
– Какого мистера Фриленда, мисс: старого или молодого?
– Конечно, старого! – Сказав это, Недда огорчилась: отец ее совсем не стар.
– Не знаю, мисс, но сейчас спрошу. Наверно, в каштановом флигеле.
Испугавшись, что своим вопросом она заставит людей бегать по множеству флигелей, Недда пробормотала:
– Спасибо, не надо… Это не так важно…
Она уселась в кресло и стала глядеть в окно, стараясь рассмотреть все до дальней гряды холмов, окутанных синеватой дымкой теплого летнего вечера. Это, должно быть, Молверн, а там, еще дальше к югу, живут «Тоды». Джойфилдс – красивое название! Да и края здесь красивые – зеленые и безмятежные, с белыми домиками, которые так чудно оттеняются темными бревнами. Наверно, люди в этих белых домиках счастливы, им хорошо и покойно здесь, как звездам или птицам; не то, что в Лондоне, где толпы теснятся на улицах, в магазинах и на Хемпстед-Хит, не то, что вечно недовольным жителям предместий, которые тянутся на много миль, туда, где Лондону давно бы пора было кончиться; не то, что тысячам и тысячам бедняков в Бетнал-Грин, где она бывала с матерью, членом общества помощи обитателям трущоб. Да, местный люд, наверно, очень счастлив. Но есть ли тут он, этот местный люд? Она его что-то не видела. Справа под ее окном начинался фруктовый сад: для многих деревьев весна уже миновала, но яблони только зацвели, и низкие солнечные лучи, пробившиеся сквозь ветви дальних вязов, косо легли на их розовую кипень, кропя ее, как подумалось Недде, каплями света. И как красиво звучало пение дроздов в этой тишине! До чего же хорошо быть птицей, летать, куда вздумается, и видеть с вышины все, что творится на свете; а потом скользнуть вниз по солнечному лучу, напиться росы, сесть на самую верхушку огромного дерева; пробежаться по высокой траве так, чтобы тебя не было видно; снести ровненькое голубовато-зеленое яичко или жемчужно-серое в крапинку; всегда носить один наряд и все равно оставаться красивой! Ведь, право же, душа вселенной живет в птицах и в летучих облаках, и в цветах и деревьях, которые всегда ароматны, всегда прекрасны и всегда довольны своей судьбой. Почему же ее томит беспокойство, почему ей хочется того, что ей не дано, – чувствовать, знать, любить и быть любимой? И при этой мысли, которая так неожиданно к ней пришла и еще никогда так ясно не была ею осознана, Недда положила локти на оконную раму и подперла ладонями подбородок. Любовь! Это значит человек, с которым можно всем поделиться, кому и ради кого можно все отдать, кого она может оберегать и утешать, человек, который принесет ей душевный мир. Мир… отдых – от чего? Ах, этого она сама не понимала! Любовь! А какая же она будет, эта любовь? Вот ее любит отец и она любит его. Она любит мать, да и Алан, в общем, к ней хорошо относится, но все это не то. Но что же такое любовь и где она, когда придет, разбудит ее и убаюкает поцелуем? Приди, наполни мою жизнь теплом и светом, прохладой, солнцем и мглой этого прекрасного майского вечера, напои сердце до отказа пением этих птиц и мягким светом, согревающим цветы яблони! Недда вздохнула. И тут – внимание молодости всегда непостоянно, как мотылек, – взгляд ее привлекла худая фигура с высоко поднятыми плечами; она, хромая и опираясь на палку, удалялась от дома по тропинке среди яблонь. Затем человек этот неуверенно остановился, словно не зная дороги. Недда подумала: «Бедный старик! Как он хромает!» Она увидела, как он сгорбился, думая, что его не видно за деревьями, и вынул из кармана что-то маленькое. Он долго рассматривал этот предмет, потер его о рукав и спрятал обратно. Что это было, Недда издалека не видела. Потом, опустив руку, он начал разминать и растирать лодыжку. Глаза его, казалось, были закрыты. Он постоял неподвижно, как каменный, а потом медленно захромал прочь, пока не скрылся из виду. Отойдя от окна, Недда стала поспешно переодеваться к обеду.
Когда она была готова, она еще долго раздумывала, надеть ли ей мамины кружева сейчас или приберечь их до приезда «шишек». Но шарф был такой красивый и нежно-кремовый, что она так и не смогла его снять и все продолжала вертеться перед зеркалом! Глядеться в зеркало было глупо, старомодно, но Недда ничего не могла с собой поделать, – ей так хотелось быть красивее, чем на самом деле, ведь когда-нибудь придет же то, чего она ждет!
А на самом деле она была хорошенькая, но не просто хорошенькая: в ее лице была живость, доброта, что-то светлое и стремительное. У нее все еще была детская манера быстро поднимать глаза и смотреть открыто, с невинным любопытством, за которым ничего нельзя было прочесть; но когда она опускала глаза, казалось, что они закрыты: так длинны были темные ресницы. Полукружия широко расставленных бровей с небольшим изломом к виску чуть-чуть спускались к переносице. Чистый лоб под темно-каштановыми волосами; на маленьком подбородке ямочка. Словом, от этого лица нельзя было отвести глаз. Но Недда не страдала тщеславием; ей казалось, что лицо у нее слишком широкое, глаза – слишком темные и неопределенного цвета: не то карие, не то серые. Нос, слава богу, прямой, но слишком короткий. Кожа у нее была матовая и легко загорала, а ей хотелось быть белой, как мрамор, с голубыми глазами и золотыми кудрями или же походить на мадонну. Да и рост у нее, пожалуй, слишком мал. И руки худые. Единственное, чем она была довольна, – это ногами, которых сейчас она, правда, не видела, но они у нее и в самом деле совсем недурны! Потом, испугавшись, что опаздывает, она отвернулась от зеркала и с трепещущим сердцем нырнула в лабиринт коридоров и лестниц.