bannerbannerbanner
Темный ангел

Джоанн Харрис
Темный ангел

11

Мне повезло, что Генри не было дома. Я вернулась в начале восьмого, а он обычно приходил из студии к ужину. Входя через заднюю дверь, я услышала, как Тэбби напевает в кухне, и поняла, что мистера Честера еще нет. Я прокралась наверх, к себе в комнату, чтобы переодеться, и решила сменить мятое фланелевое платье на белое хлопковое с голубым поясом – я из него почти выросла, но это любимое платье мужа. Торопливо одеваясь, я думала, заметит ли Генри разницу, ясно читавшуюся на моем лице, – разорванную пелену, так долго скрывавшую меня от мира живых. Я сидела перед зеркалом, унимая дрожь, пока не убедилась, что следы прикосновений моего любовника – следы, алеющие на каждом дюйме моего тела, – существовали только в моем воображении.

Я посмотрела на «Маленькую нищенку», висящую на стене, и не сдержала смеха. Со мной едва не случилась истерика, дыхание перехватило, когда я взглянула в тусклые незрячие глаза ребенка, который никогда не был мной. Я никогда не была девочкой-нищенкой Генри, нет, – даже до того, как выросла из детства. Портрет настоящей меня спрятан на дне корзинки с рукоделием. Лицо с алой печатью. Спящая красавица, ныне разбуженная и отмеченная новым проклятием. Ни Генри, ни кто другой больше не смогут меня усыпить.

Раздался стук, я вскочила на ноги и обернулась: в дверях стоял Генри, лицо непроницаемо. Я невольно вздрогнула от мрачного предчувствия и, чтобы скрыть смятение, принялась расчесывать волосы, тщательно, не торопясь. Тише, тише, засыпай… как русалка из стихотворения[17]. Прикасаясь к волосам, я осмелела, будто задержавшаяся в них частица силы и уверенности моего возлюбленного передалась мне. Генри прошел в комнату и заговорил, против обыкновения, дружелюбно:

– Эффи, дорогая моя, ты сегодня очень хорошо выглядишь, просто отлично. Ты принимала лекарство?

Я кивнула, не доверяя собственному голосу. Генри одобрительно кивнул в ответ.

– Я определенно вижу улучшение. Щечки румяные. Превосходно!

Он собственнически погладил меня по лицу, и мне стоило чудовищных усилий не отпрянуть в омерзении – после жгучих прикосновений любовника мысль о холодных ласках Генри была невыносима.

– Должно быть, ужин почти готов? – спросила я, разделяя волосы на пряди и заплетая их.

– Да, Тэбби приготовила пирог с дичью и тушеный пастернак. – Он нахмурился, увидев мое отражение в зеркале. – Не закалывай волосы, – сказал он. – Оставь так, заплети лентой, как раньше. – Он взял голубую ленту с туалетного столика, аккуратно вплел ее в волосы и завязал большим бантом сзади. – Вот она, моя девочка, – улыбнулся он. – Встань.

Я встряхнула юбками и глянула на отражение в зеркале, все еще так похожее на неподвижное отражение в раме, на «Маленькую нищенку».

– Безупречно, – сказал Генри.

И хотя стоял май, а в камине горел огонь, меня пробил озноб.

За ужином самообладание постепенно возвращалось ко мне. Я съела почти целый кусок пирога, немного овощей и маленькую порцию рейнского крема на десерт и только затем с фальшивой бодростью заявила, что не смогу больше проглотить ни крошки. Генри пребывал в благостном расположении духа. Он в одиночку разделался с бутылкой вина, хотя обычно пил немного, затем последовали два бокала портвейна с сигарой – он не то чтобы опьянел, но явно был навеселе.

Необъяснимая тревога терзала меня: я бы предпочла его равнодушие вместо этих знаков внимания, что он оказывал мне. Он налил мне вина, которое я не хотела пить, расточал комплименты по поводу моего наряда и прически, поцеловал мои пальцы, когда мы встали из-за стола, и, раскуривая сигару, попросил сыграть на фортепьяно и спеть ему.

Я не слишком хорошо играю – знаю три-четыре отрывка и столько же песен, но в тот вечер Генри был очарован моим репертуаром и заставил три раза спеть «Приходи ко мне в беседку». Лишь когда я пожаловалась на усталость, он позволил мне присесть. Он вдруг стал очень заботлив – я должна была положить ноги к нему на колени и сидеть с закрытыми глазами, вдыхая соль с лавандой. Я утверждала, что вполне здорова, просто немного устала, но Генри ничего не хотел слышать, и тогда, утомленная его вниманием, я сказала, что у меня разболелась голова, и попросила разрешения отправиться в постель.

– Бедная малышка, конечно же, иди, – ответил Генри с тем же добродушием. – Прими лекарство, и Тэбби принесет тебе горячего молока.

Я была рада уйти, несмотря на горячее молоко, и, зная, что иначе не засну, выпила несколько капель опиумной настойки из ненавистной бутылочки. Сняв белое платье, я переоделась в кружевную ночную рубашку. Когда я расчесывала перед сном волосы, раздался стук в дверь.

– Входи, Тэбби, – произнесла я, не оборачиваясь, но, услышав тяжелую поступь, столь отличную от быстрых, легких шагов Тэбби, резко оглянулась и второй раз за вечер увидела Генри, стоящего на пороге, – в руках поднос со стаканом молока и печеньем.

– Это для моей дорогой девочки, – шутливо сказал он, но я успела заметить что-то хитрое, виноватое в его взгляде, и кровь застыла в жилах. – Нет-нет, – сказал он, когда я шагнула к кровати. – Побудь со мной. Сядь ко мне на колени и пей молоко, как раньше.

Он замолчал, и за его широкой улыбкой вновь промелькнула эта вороватость.

– Я замерзну, – возмутилась я. – И я не хочу никакого молока, у меня так болит голова.

– Не капризничай, – посоветовал он. – Я разожгу огонь, ты примешь немного опия с молоком, и совсем скоро тебе станет лучше.

Он потянулся за пузырьком на камине.

– Нет! Я уже пила, – сказала я.

Но Генри не обратил внимания на мой протест. Он отмерил три капли настойки в молоко и протянул мне стакан.

– Генри…

– Не смей так меня называть! – Шутливый тон на мгновение исчез, поднос со стаканом и печеньем дрогнул, и молоко плеснуло через край. Генри заметил, но промолчал. Губы его сжались: он ненавидел любое расточительство и грязь, но голос его был по-прежнему спокоен. – Неуклюжая девчонка! Ну хватит, не заставляй меня сердиться. Будь паинькой, выпей молоко и посиди у меня на коленях.

Я попыталась улыбнуться:

– Да, мистер Честер.

Он не разжимал губ, пока я не выпила все молоко, и лишь тогда расслабился. Он небрежно опустил поднос на пол и обнял меня. Я постаралась не напрягаться, чувствуя тошнотворную тяжесть молока в желудке. Голова кружилась, сотни следов объятий Моза – точно пылающие уста, вопящие в гневе и ярости от того, что этот человек осмеливается трогать меня руками. Тело мое наконец подтвердило то, что разум боялся признать: я ненавидела мужчину, за которого вышла и которому принадлежала по закону и долгу. Я его ненавидела.

– Не волнуйся, – прошептал он, водя пальцами по моему позвоночнику сквозь ткань сорочки. – Вот так, хорошая девочка. Сладенькая Эффи.

Торопливо, дрожащими руками, он расстегивал пуговицы моей сорочки. Волна отвращения накрыла меня, и я безвольно отдалась его прикосновениям, ни на секунду не прекращая молиться дикому языческому богу, которого Моз разбудил во мне, о том, чтобы это поскорее закончилось, чтобы он ушел, чтобы я могла провалиться в опиумный колодец и забыть о его тошнотворных виноватых объятиях.

Я очнулась, словно от глубокого обморока, увидела, что дневной свет пробивается сквозь шторы, и неловко выбралась из кровати, чтобы открыть окно. Воздух был свеж и влажен, я протянула руки к солнцу и почувствовала, как силы возвращаются в мои дрожащие члены. Я тщательно вымыла все тело и, переодевшись в чистое белье и серое фланелевое платье, нашла в себе смелость спуститься к завтраку. Еще не было и половины седьмого, а Генри встает поздно, значит, за столом его не будет, думала я, и я смогу собраться с мыслями после того, что произошло вчера вечером, – нельзя, чтобы Генри понял, что творится в моей душе и какую власть он имеет надо мной.

Тэбби приготовила яйца с беконом, но я не смогла проглотить ни кусочка. Лишь выпила горячего шоколада, чтобы ублажить Тэбби – иначе она сказала бы Генри, что мне нездоровится. Я потягивала шоколад и ждала у окна, листая стихи и наблюдая, как встает солнце. Генри явился в восемь, одетый в черное, словно собирался в церковь. Он прошел мимо меня без единого слова, уселся за стол, щедро положил себе бекона, яиц, тостов и почек и развернул «Морнинг пост». Он завтракал в тишине, изредка нарушаемой шорохом газеты. Почти не притронувшись к еде, он встал, педантично сложил газету и поднял на меня глаза.

– Доброе утро, – спокойно сказала я, переворачивая страницу.

Вместо ответа Генри лишь сжал губы – он всегда так делал, если злился или если кто-то ему возражал. С чего ему злиться, я не знала, однако ему были свойственны частые перемены настроения, и я уже давно перестала пытаться их понять. Он шагнул ко мне, взглянул на книгу, которую я читала, и нахмурился.

– Любовная лирика! – желчно произнес он. – Я ожидал, что вам, мадам, учитывая образование, которое я позаботился вам дать, хватит здравого смысла, уж сколько там его отмерил вам Бог, не тратить время на подобную чепуху!

Я торопливо закрыла книгу, но было уже поздно.

– Разве я не даю вам все, что вы хотите? Разве вам чего-то не хватает: платьев, юбок, чепчиков? Разве я не оставался с вами, когда вы болели, не мирился с вашими капризами, истериками и мигренями?..

Резкий голос становился все пронзительней, острый, как струнная проволока.

Я осторожно кивнула.

– Любовная лирика! – горько сказал Генри. – Значит, все женщины одинаковы? Неужто ни одна не избежала проклятия всего женского рода? «Мужчину одного из тысячи я нашел, а женщину между всеми ими не нашел»[18]. Разве я такой плохой учитель? Почему ученица, которую я считал неподвластной слабостям своего пола, тратит время на причудливые фантазии? Дай это мне!

 

Взяв книгу, он мстительно бросил ее в огонь.

– Конечно, – язвительно добавил он. – Ваша мать – модистка, она привыкла потакать слабостям высшего света. Должно быть, никто не позаботился наставить вас. Хорошенький священник был ваш отец, если позволял вам забивать голову подобными нелепостями. Должно быть, он считал этот опасный вздор романтичным.

Я знаю, нужно было молчать, избежать ссоры, но омерзение предыдущей ночи еще жило во мне, и при виде Шелли, Шекспира и Теннисона, охваченных языками пламени, я не сдержала гнева.

– Мой отец был хорошим человеком, – яростно заявила я. – Иногда мне кажется, что он рядом, наблюдает. Наблюдает за нами. – Я заметила, что Генри напрягся. – Интересно, что́ он думает, – тихо продолжила я. – Интересно, что́ он видит.

Лицо Генри будто сжалось в кулак, и я взорвалась:

– Как смеешь ты жечь мои книги! Как смеешь ты читать мне нравоучения и обращаться со мной как с ребенком! Как ты можешь, ведь ночью…

Я прервалась, стиснув зубы, чтобы не закричать во весь голос о своей тайной ненависти.

– Ночью…

Он понизил голос.

Я вызывающе вздернула подбородок:

– Да!

Он знал, что я имела в виду.

– Я не святой, Эффи, – глухо сказал он. – Я знаю, что слаб, как и все мужчины. Но это ты – ты подталкиваешь меня. Я стараюсь сохранить в тебе чистоту. Господи боже мой, как я стараюсь. Прошлой ночью все это было из-за тебя: я видел, как ты смотрела на меня, причесываясь, я видел розы на твоих щеках. Ты решила соблазнить меня, и я сдался, ибо я слаб. Но я все равно люблю тебя и потому стараюсь, чтобы ты оставалась чиста и невинна, как в тот день, когда я встретил тебя в парке. – Он повернулся ко мне и схватил за руки. – Ты казалась ангельским ребенком. Но уже тогда я догадался, что ты послана искушать меня. Я знаю, ты не виновата, Эффи, это твоя природа – Бог создал женщин слабыми и испорченными, полными вероломства. Но ради меня ты должна бороться с этим, отринуть грех и впустить Господа в свое сердце. О, как я люблю тебя, Эффи! Не сопротивляйся чистоте моей любви. Прими ее и мою власть, словно от любящего отца. Доверяй моему глубокому знанию мира и уважай меня, как уважала бы своего бедного покойного отца. Хорошо?

Сжимая мои руки, он смотрел мне в глаза с такой искренностью и такова была власть многих лет послушания, что я смиренно кивнула.

– Вот и умница. А теперь ты должна попросить у меня прощения за грех гневливости, Эффи.

Мгновение я колебалась, пытаясь вернуть бунтарский дух, бесстыдство, уверенность, которую ощутила с Мозом на кладбище. Но все ушло вместе со вспышкой неповиновения, я чувствовала себя слабой, и слезы легко защипали глаза.

– Простите. Простите, что нагрубила вам, мистер Честер, – бормотала я, а слезы текли по щекам.

– Хорошая девочка, – торжествующе сказал он. – Что, еще плачешь? Ну хватит. Видишь, я был прав насчет этих стишков – от них ты грустишь и капризничаешь. Теперь вытри глаза, и я попрошу Тэбби принести лекарство.

Полчаса спустя Генри ушел, а я лежала в постели – глаза мои были сухими, но душу заволокло безразличное отчаяние. Глядя на пузырек с опием на столике у кровати, я на мгновение подумала о величайшем грехе против Духа Святого. Если бы не Моз, если бы не любовь и ненависть в моем сердце, я могла бы здесь и сейчас совершить страшнейшее из убийств. Жизнь растянулась передо мной, словно отражение в ярмарочной зеркальной комнате, я увидела свое лицо в юности, в зрелом возрасте, в старости – унылые трофеи, украшающие стены в доме Генри, в то время как он все больше отнимал меня у меня самой. Мне хотелось содрать с себя кожу, освободить создание, которым я была, когда танцевала обнаженной в лучах света… Если бы не Моз, я бы это сделала, и с радостью.

12

Я зашел в свой клуб «Дерево какао» для позднего завтрака – не мог есть, когда Эффи таращилась на меня своими темными ранеными глазами, словно я в чем-то виноват! Она понятия не имела, чем я ради нее пожертвовал, понятия не имела о мучениях, которые я выносил ради нее. Впрочем, ей было все равно. Ее интересовали только чертовы книжки. Прищурившись, я старался сосредоточиться на «Таймс», но строки сливались, и я не мог читать – перед глазами стояло ее лицо, губы, гримаса ужаса, исказившая черты, когда я ее поцеловал…

Будь прокляты ее игры! Слишком поздно притворяться непорочной, я видел ее лживую сущность насквозь. Лишь ради нее я ходил в тот дом на Крук-стрит – ради нее. Чтобы оградить ее запятнанную чистоту. Мужчина может бывать в таких местах и не должен угрызаться: в конце концов, это все равно что ходить в клуб, в закрытый мужской клуб. У меня были инстинкты, черт бы ее побрал, как у любого мужчины; лучше уж удовлетворять их с какой-нибудь шлюхой с Хеймаркета, чем с моей маленькой девочкой. Но вчера ночью в ней было что-то особое, что-то необычное – чувственная, разгоряченная, возбужденная… розовеющие щеки, кожа и волосы пахнут травой и кедром… Она хотела соблазнить меня. Я знал это.

Просто нелепо, что я должен чувствовать себя нечистым. Нелепо, что она пытается обвинять меня. Я медленно пил кофе, наслаждаясь запахом дорогой кожи и сигар в теплом воздухе, под приглушенные голоса – мужские голоса. В то утро меня тошнило от одной мысли о женщинах. Я был рад, что сжег ее глупую книжку. Позже переберу книжные полки и найду остальные.

– Мистер Честер?

Я вскочил, и кофе пролился на блюдце в руке. Человек, обратившийся ко мне, был строен и светловолос, с пронзительными серыми глазами за круглыми очками.

– Прошу прощения, что побеспокоил вас, – с улыбкой произнес он. – На днях я был на вашей выставке и весьма впечатлен. – Он говорил быстро и отчетливо, сверкая белоснежными зубами. – Доктор Рассел, – подсказал он. – Фрэнсис Рассел, автор «Теории и практики гипноза» и «Исследования истерии».

Имя действительно было мне знакомо. Лицо, впрочем, тоже. Должно быть, видел на выставке.

– Не хотите ли присоединиться ко мне и выпить чего-нибудь покрепче? – предложил Рассел.

Я отодвинул полупустую кофейную чашку.

– Обычно я не пью спиртного, – сказал я. – Но чашка горячего кофе пришлась бы кстати. Я… немного устал.

Рассел кивнул.

– Бремя артистичной натуры, – сказал он. – Бессонница, головные боли, проблемы с пищеварением… Многие мои пациенты жалуются на подобные симптомы.

– Понимаю. – Я и правда понял. Человек просто-напросто предлагал свои услуги. Эта мысль почему-то успокаивала. А я уж было подумал, не скрывается ли за его нарочито дружеским обращением что-то зловещее. Злясь на себя за подобные мысли, я тепло ему улыбнулся. – И что же вы обычно рекомендуете в таких случаях? – спросил я.

Мы некоторое время поговорили. Рассел был интересным собеседником, хорошо разбирался в искусстве и литературе. Мы затронули тему наркотических веществ: их значение для искусства символистов, их применение для лечения взвинченных нервов. Я упомянул об Эффи, и он заверил меня, что настойка опия, особенно для молодой чувствительной женщины, – лучшее средство от депрессии. Весьма здравомыслящий молодой человек этот Фрэнсис Рассел. Проведя час в его обществе, я понял, что могу затронуть деликатный вопрос капризов Эффи. Конечно, я не стал рассказывать ему обо всем, а лишь намекнул, что у моей жены бывают странные фантазии и беспричинные недомогания. К моему удовлетворению, доктор поставил такой же диагноз, как и я. Неясное чувство вины – словно я каким-то образом был причастен к действиям Эффи вчера ночью – исчезало по мере того, как я узнавал, что такие переживания – не редкость. Рассел объяснил мне, что здесь уместен термин «эмпатия» и что мне не следует расстраиваться из-за своих естественных реакций.

Из «Дерева какао» мы вышли приятелями. Мы обменялись визитками и договорились снова встретиться, и в куда более радужном настроении я наконец отправился в студию на встречу с Мозесом Харпером, уверенный, что в Расселе обрел союзника, орудие борьбы с вымышленными призраками своей вины. На моей стороне была наука.

13

Видите, она нуждалась во мне. Если хотите, считайте меня злодеем, но я делал ее счастливой – ваши нравоучения на это неспособны. Она была самым одиноким человеком из всех, кого я только знал, запертая в башне из слоновой кости со своим холодным принцем и слугами и всем, чего могло бы желать ее сердце, – кроме любви. Ей был нужен я – и как бы вы меня ни презирали, я научил ее всему, что знал. Она была способной ученицей без всяких комплексов. Она принимала все – без страха, стыда, напускной скромности. Я не развращал ее – если уж на то пошло, это она меня развратила.

Мы встречались при любой возможности, обычно днем, когда я заканчивал позировать, а Генри оставался в студии. Работа над портретом шла очень медленно, и он каждый вечер засиживался до семи. Это давало мне возможность проводить Эффи домой задолго до его возвращения, так что он никогда не знал, сколько она отсутствовала, – а если старуха Тэбби что-то и подозревала, она никогда об этом не говорила.

Около месяца наши встречи проходили то на кладбище, то у меня дома. Эффи была человеком настроения: иногда взвинчена и напряжена, иногда весела и беззаботна, но главное – всегда разная. Это проявлялось и в том, как она любила меня, – казалось, я сплю с десятком женщин. Должно быть, этим она и удерживала меня так долго – мне крайне легко наскучить, знаете ли.

Она рассказывала мне, что во сне путешествует по всему миру, иногда описывала странные далекие места, в которых побывала, и плакала над их утраченной красотой. Еще она говорила, что может покидать свое тело и наблюдать за людьми, а они об этом даже не подозревают; она описывала свое физическое наслаждение при этом и уговаривала попробовать. Она верила, что, если я научусь этому фокусу, мы сможем заниматься любовью вне тел и соединимся навсегда. Естественно, у меня ни разу не получилось, хоть я и пытался, прибегнув к опиуму и чувствуя себя круглым дураком, что поверил ей. Она же и впрямь в это верила, как верила всему, что я ей говорил. Своими рассказами я мог заставить ее дрожать, бледнеть, плакать, смеяться или вспыхивать от гнева и получал от этого какое-то невинное удовольствие. Я рассказывал ей сказки о богах и привидениях, о ведьмах и вампирах, сказки из своего раннего детства, и поражался ее детскому голоду и даром растрачиваемым способностям учиться.

Как я уже говорил, это было новое переживание, и всякий раз она обезоруживала меня. Однако настоящий ее талант, как у всех женщин, заключался в способности чувствовать, и иногда я даже жалел Генри Честера, не способного оценить всю страсть, сокрытую в бедной маленькой Эффи.

Перемена произошла в тот день, когда я решил отвести ее на передвижную ярмарку, расположившуюся на Айлингтон-роуд. Все женщины любят ярмарки – там продают безделушки, там можно заглянуть в Тоннель Любви, там гадалки предсказывают встречу с темноволосым красавцем, там много детей. Что же до меня, я слышал, там выставляют богатое собрание человеческих «экспонатов», а против паноптикума я не могу устоять с самого детства. Они всегда меня очаровывали, эти бедные уродцы, игрушки невнимательного Бога. Очевидно, в Китае эти шоу приносят неплохой доход, а природа не поставляет достаточно «чудес», и многодетные семьи продают младенцев на ярмарки, где их уродуют, а затем демонстрируют на потеху публике. Младенцев – обычно девочек, они как-то не в чести, – специально калечат, помещая в тесные клетки, где у них деформируются руки-ноги. Через несколько лет такого существования из них получаются комично атрофированные создания – гномы, которых так любят дети.

Я рассказал об этом Эффи по пути на ярмарку, а потом целых пятнадцать минут не мог ее успокоить. Как, всхлипывала она, о, как же они могут быть такими жестокими, такими бесчеловечными? Нарочно такое создавать! Можно ли представить себе, какую невероятную ненависть должно испытывать такое существо… Тут она разрыдалась, и кучер с упреком уставился на меня сквозь стекло. Я как мог убеждал ее, что на этой ярмарке искусственных уродцев нет, что все они на самом деле ошибки природы и хорошо зарабатывают своим ремеслом. Кроме того, там будут и другие развлечения: я куплю ей ленты у коробейника и, если она захочет, горячий имбирный пряник. Внутри же я кривился и обещал себе не рассказывать ей больше о Китае.

 

На ярмарке Эффи повеселела и заинтересовалась тем, что творится вокруг. Торговцы разноцветными побрякушками, старик шарманщик с танцующей обезьяной в красном пальто, жонглеры и акробаты, пожиратель огня, девушки-цыганки, танцующие под дудки и бубны.

Она задержалась возле танцовщиц, пристально разглядывая девушку примерно ее возраста, смуглую, босую, с распущенными иссиня-черными цыганскими волосами и звенящими браслетами на лодыжках – красивых лодыжках, надо сказать. На ней было платье с золотым шитьем, алые юбки и множество ожерелий. Эффи была очарована.

– Моз, – прошептала она, когда девушка перестала танцевать. – По-моему, она самая красивая женщина, какую я когда-либо видела.

– Не такая красивая, как ты, – попробовал возразить я, беря ее за руку.

Она нахмурилась и раздраженно покачала головой.

– Не говори глупостей, – заявила она. – Я же правда так думаю.

Женщины! Иногда им не угодишь.

Я хотел идти дальше, начиналось шоу уродов, и зазывала расписывал чудесного Адольфа, Человека-торса, – но Эффи все смотрела на цыганку. Она пошла к выцветшему голубому с золотом навесу на обочине, зазывала объявлял, что «Шехерезада, Принцесса Таинственного Востока» будет предсказывать судьбу при помощи «магических карт Таро и хрустального шара». Я увидел, как загорелись глаза Эффи, и подчинился неизбежному. Через силу улыбнувшись, я сказал:

– Наверное, хочешь узнать свою судьбу?

Она кивнула, ее лицо оживилось в предвкушении.

– Как ты думаешь, она настоящая принцесса?

– Почти наверняка, – очень серьезно ответил я, и Эффи восторженно вздохнула. – Должно быть, ее прокляла злая ведьма, и теперь она должна жить в нищете, – продолжал я. – Она потеряла память и скрывает свои магические способности, притворяясь ярмарочной шарлатанкой. Но по ночам она превращается в серебряную лебедь и во сне летает туда, где никто, кроме нее, никогда не бывал.

– Да ты надо мной смеешься, – запротестовала она.

– Вовсе нет.

Но Эффи было не до того.

– А знаешь, мне никогда не гадали. Генри говорит, это все прикрытие для черной магии. Он говорит, что в Средние века за такое вешали и правильно делали.

– Ханжа твой Генри, – фыркнул я.

– Да мне все равно, что он говорит, – решительно заявила Эффи. – Подождешь меня здесь? Я ненадолго.

Лишь бы дама была довольна. Я уселся на пенек и стал ждать.

17Имеется в виду стихотворение английского поэта Алфреда Теннисона «Русалка».
18Екклесиаст, 7, 28.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru