bannerbannerbanner
Темный ангел

Джоанн Харрис
Темный ангел

5

Знаете, она лжет. Я никогда не был суров с ней, никогда. Я любил ее больше, чем любая женщина имеет право быть любимой: я поклонялся ей, отдал за нее свою душу. Я дал ей все, чего она хотела: свадьбу в белом платье, свой красивый дом, свое искусство, свою поэзию. В день, когда она вышла за меня замуж, я был счастливейшим из живущих.

Она все испортила, как до нее это сделала Ева в Эдеме. Я усердно занимался ее воспитанием, но семя уже было в ней. Мне следовало знать.

Что она вам сказала? Что я отталкивал ее? Что был холоден? Я помню, как она ждала меня в нашей спальне после свадебного торжества: вся в белом, с распущенными волосами, разбросанными по подушкам, по спинке кровати, подметавшими пол. На миг мне показалось, что она спит. Я подкрался, боясь разбудить ее, и невыносимая нежность разлилась по моему телу. Больше всего мне хотелось лечь с ней рядом, вдыхать ее аромат, запах сирени, исходящий от ее волос. Благословенный миг: во мне не было вожделения, только желание сна, ее сладости и невинности, и, когда я положил голову на подушку рядом с ней, в глазах моих стояли слезы.

На секунду все застыло, потом она открыла глаза. Я увидел собственное отражение, как в ведьмином хрустальном шаре, крохотную соринку на ее зрачках. Холодными бледными руками она обвила мою шею. Сам того не желая, я ответил. Прежде я даже ни разу не целовал ее, и теперь, когда ее губы встретились с моими, я окунулся в нее, лаская ее волосы и нежные груди…

Я должен был тогда умереть: не рожден мужчина, чтобы терпеть ее блаженство и ее муку. Я чувствовал жар сквозь тонкую ткань ее ночной сорочки, отклик моей пробуждающейся плоти… и вдруг перенесся назад в тот день, в комнату матери – снова запах жасмина и неистовое, дьявольское возбуждение, овладевшее мною тогда, преследующее меня до сих пор. Я не мог двинуться. Не мог даже отвернуться. Наверное, я закричал от отчаяния и отвращения к себе. Эффи вцепилась в меня как фурия. Когда я попытался сбросить ее, она обхватила меня и прижала к подушке, обвивая длинными ногами, впиваясь в мои губы.

Я чувствовал соль на ее губах, тонул в ней, ее волосы лезли мне в рот, в глаза, оплетали меня, словно паутина чудовищной паучьей богини. Она сбросила ночную сорочку, будто змея – кожу, и оседлала меня, превратившись в ужасную кентаврессу, откинув голову вопреки скромности и благопристойности. Какое-то мгновение я не мог делать ничего – только отвечать, во мне не осталось ни одной мысли – только похоть.

Опомнившись, я с ужасом вжался в матрас: куда делась моя девочка-нищенка, моя спящая красавица, моя бледная сестра? Куда делся ребенок, которого я воспитал? Она была взрослой и горела темным пламенем желания. Она закрыла глаза, и мне удалось разрушить чары. Я оттолкнул ее со всей жестокостью, на какую способны были мои ослабевшие члены. Ее глаза распахнулись, и я снова едва не утонул в их глубине, но, собрав остатки рассудка, отвернулся.

Она была бесстыдна. Эта девочка отказала мне в последней надежде на спасение, и я с горечью это осознавал. Я ощущал соль ее поцелуя во рту, ее прикосновение на коже и проклинал слабую грешную плоть. Я проклинал и ее, Еву моего падения: проклинал ее белую кожу, и бездонные глаза, и волосы, что заставили меня обезуметь от желания. Слезы струились по моим щекам; я опустился на колени и стал молиться о прощении. Но Бог покинул меня, лишь демоны моей похоти резвились в темноте. Эффи не понимала, почему я отвернулся от нее, и пыталась слезами и ласками отвлечь меня от покаяния.

– Что не так? – тихо спросила она.

Если бы я не знал, что и она одержима тем же демоном, я мог бы поклясться, что она чиста. Голос ее дрожал, как у маленькой девочки, а руки обвивали мою шею с той же нежностью и любовью, как в былые времена, когда ей было десять лет.

Я не осмелился ответить и, оттолкнув ее, яростно стиснул кулаки.

– Пожалуйста… Генри…

Впервые она назвала меня по имени, и от намека на близость, что скрывался в этом обращении, я покаянно застыл.

– Не называй меня так!

Растерявшись, она нашла мою руку, пытаясь успокоить то ли меня, то ли себя, не знаю.

– Но…

– Молчи! Разве ты уже не достаточно натворила?

Возможно, она действительно не знала, какой непоправимый вред причинила. Я чувствовал ее замешательство и ненавидел ее за попранную, поруганную невинность. Она заплакала, и я возненавидел ее еще сильнее. Лучше бы ей умереть, чем устраивать эту похотливую схватку в жаркой ночи! Лучше бы ей умереть, бешено твердил я. Ее бесстыдство уничтожило мою маленькую девочку в ту самую ночь, когда она должна была стать моей. Она прокляла нас обоих, и теперь она будет со мной до конца своей жизни – живое напоминание о гибели всех моих иллюзий.

– Я не понимаю. Что я сделала не так?

В темноте голос Эффи звучал так искренне, так беззащитно.

Я горько рассмеялся.

– Я думал, ты такая чистая. Я думал, пусть все остальные женщины – даже моя собственная мать – шлюхи, по крайней мере тебя это не запятнало.

– Я не…

– Слушай! – рявкнул я. – Я видел, как ты росла. Я держал тебя вдали от остальных детей. Я защищал тебя. Где ты этому научилась? Кто тебя научил? Когда я писал с тебя Марию, и Джульетту, и Монастырский цветок, ты уже тогда по ночам извивалась в постели, грезя о любовнике? Ты гляделась в зеркало майской ночью и видела, как оттуда он смотрит на тебя? – Я встряхнул ее за плечи. – Скажи мне!

Она вырвалась из моих рук, дрожа. Но даже тогда ее обнаженное тело возбуждало меня, и я набросил на нее одеяло.

– Прикройся, ради бога! – закричал я, кусая губы, чтобы справиться с истерикой.

Она натянула одеяло до плеч, ее огромные глаза были непроницаемы.

– Я не понимаю, – наконец сказала она. – Я думала, ты меня любишь. Почему ты боишься сделать меня своей женой?

– Я не боюсь! – резко и зло ответил я. – Мы столько могли бы разделить с тобой. Зачем попирать все это ради одного-единственного акта? Моя любовь к тебе чиста, чиста как любовь ребенка к матери. Ты же превращаешь ее в нечто постыдное.

– Но то, что приносит удовольствие… – начала Эффи.

– Нет! – перебил я. – Это не истинная, незапятнанная радость чистого супружества. Она может существовать только в Боге. Плоть – территория дьявола, а все его удовольствия суть грязь и порок. Эффи, верь мне. Мы выше этого. Я хочу сохранить тебя невинной. Я хочу сохранить тебя прекрасной.

Но она отвернулась к стене, кутаясь в одеяло.

Валет монет[9]

6

Валет червей, дорогой мой, червей или сердец. Будьте любезны, величайте меня надлежащим именем. Даже у валетов есть гордость, знаете ли. Немало сердец у меня про запас. Одно для любовницы – это раз. Второе – в подарок почтенной мадам. А третье – на паперти нищей отдам[10], но, заметьте, только для того, чтобы ее утешить. А что они дали мне взамен? Несколько вздохов, перепихон на скорую руку и столько слез, что ими можно было ванну наполнить. Женщины! Вечная моя погибель, но я не могу без них. Клянусь, в аду я буду флиртовать с маленькими дьяволицами – люблю погорячее.

Что такое?

А, ну да – история. Вижу, я вам неприятен. Но вы выпустили меня на сцену, и пока что я не собираюсь уходить. Кури свою трубку, старик, и не мешай. Позвольте представиться.

Мозес Закери Харпер, поэт, немного художник, грешник, дамский угодник, гедонист, валет червей и туз жезлов, некогда любивший и потерявший миссис Юфимию Честер.

А что же добрый Генри?

Скажем, возникли непредвиденные осложнения, возможно, женщина (кто знает?)… быть может, доля правды в шутке, отпущенной в адрес праведного мистера Честера. Достаточно будет слова «холодность», профессиональная холодность. Мистеру Рёскину понравилась моя картина «Содом и Гоморра», и он благосклонно отозвался о ней в прессе. Что это было за полотно! Три сотни тел, сплетенных в восторженных объятиях! И каждый дюйм женской плоти отвоевывал территорию! Благочестивый мистер Честер презирал меня от всего сердца, но завидовал моим связям. По правде говоря, связей-то не было – ну, то есть с той стороны супружеской постели, где они пользительнее, – хоть мне и удалось выудить из-под кружевных юбок пару-тройку никчемных одолжений.

Вообразите наш разговор за чаем.

– Не хотите ли чашку чая, мистер Харпер? Я слышал, ваша выставка прошла с некоторым успехом…

Лицо у бедного Генри постное, как у старой девы. Ваш покорный слуга одет небрежно – никакой шляпы, рубашка расстегнута, – отмеривает продуманные оскорбления («Мне кажется, я вижу влияние сэра Джошуа Рейнолдса в той последней работе, мой дорогой друг…»). Признаюсь, я был жалом в его плоти. Бедный Генри не был рожден художником, он не обладал артистическим темпераментом и вместо этого демонстрировал удручающую склонность жить непорочно, ходить в церковь и тому подобное – я никогда не упускал случая съязвить на этот счет.

Представьте мое удивление, когда, вернувшись из долгой заграничной поездки, я узнал, что он женился! Сначала я развеселился, потом не поверил. О, он по-своему привлекателен, но любая женщина, обладающая хоть граммом здравого смысла, поймет, что в нем не больше страсти, чем в куске бекона. Что, впрочем, лишь доказывает, что у большинства женщин этого грамма здравого смысла нет.

 

В конце концов мне стало ужасно любопытно. Хотелось посмотреть, что за заблудший образчик слабого пола попался в его ловушку. Простая девушка, думал я, несомненно, оплот местной церкви и умеет рисовать акварели. Я навел справки в артистических кругах и узнал, что Генри женат уже почти год, что жена его крайне болезненна и что в январе она разрешилась мертвым ребенком. По общему мнению, она была весьма красива какой-то особой, необычной красотой. Мне сказали, что Генри готовит выставку, приуроченную к годовщине их свадьбы, и, понимая, что это, пожалуй, единственный способ сделать так, чтобы старый синий чулок меня принял, я вознамерился посетить это мероприятие.

Он решил устроить выставку в своем доме в Хайгейте, на Кромвель-сквер – по-моему, ошибка. Следовало бы снять небольшую галерею – где-нибудь на Чатем-плейс, к примеру. Но ему бы никогда не хватило духа выставляться под самым носом у своих прерафаэлитских кумиров. К тому же он с самого начала нацелился на выставку в Академии, я слишком хорошо знал его и не ожидал, что он согласится на что-нибудь поскромнее. Как положено, объявление напечатали в «Таймс», затем разослали робкие приглашения влиятельным критикам и художникам (меня в списке, разумеется, не было).

Я пришел около двенадцати, позавтракав в ресторанчике неподалеку. Подходя к дому, я заметил, что у ворот топчутся несколько человек, будто не понимая, ждут их или нет. Я узнал Холи Ханта и Морриса – он сердито хмурился в ответ на какое-то замечание Ханта, – а рядом с ним миссис Моррис, словно сошедшая с полотна Россетти; на мой вкус, она как-то чересчур. Однако Генри будет доволен, лишь бы ему не пришлось с ними разговаривать: он не выносит эксцентриков и грубиянов, а судя по тому, что я слышал о Моррисе, он не жалует напыщенных ослов вроде Генри.

Заметив своих друзей, которые только явились, я присоединился к ним, не переставая удивляться, зачем они пожаловали на это мероприятие. Он – молодой поэт-неудачник по имени Фингласс, она – его муза Дженни. Я ухмыльнулся, услышав, как он представляет ее старой склочнице экономке, поджавшей губы, как «миссис Фингласс», – экономка умудрилась ответить взглядом скептическим и вежливым одновременно, и мы зашли в дом.

Как же это типично для Генри Честера – устроить выставку á domicile[11], не успела жена оправиться от тяжелой болезни, подумал я, оказавшись внутри. Я уверен, он оскорбился бы до глубины души, если бы кто-то ему на это указал. Я знал, что за человек Генри: все его натурщицы в один голос твердили, что, хотя платил он неплохо, за мольбертом он был «сущий тиран», приходил в бешенство, если девушка всего лишь меняла позу, забывал, что им необходимо отдыхать, и вдобавок ко всему читал нравоучения этим несчастным созданиям, большинство из которых оказались на улице вовсе не по своей вине и выбирали эту работу как более высокооплачиваемую и уважаемую форму проституции.

Всего собралось около дюжины посетителей – некоторые рассматривали холсты в рамах в коридоре, но большинство переместились в гостиную, где была выставлена основная часть работ. В центре Генри многословно вещал что-то маленькому кружку восторженных ничтожеств, потягивающих херес и фруктовую наливку. Генри взглянул на меня, когда я вошел, и поприветствовал коротким кивком. Я победно улыбнулся, налил себе хересу и лениво двинулся к картинам – как я и ожидал, абсолютно бездарным.

В этом человеке не было огня: картины тусклые, причудливые, но безжизненные, и сентиментальность его заурядной души так же очевидна, как и недостаток страсти. Пожалуй, писать он умел, и натурщица мне показалась вполне интересной, но, к сожалению, довольно бесцветной. Очевидно, это была его постоянная модель: ее лицо смотрело на меня почти из каждой рамы. Странное маленькое создание, она была далека от современных стандартов красоты – детской фигуркой и бледными распущенными волосами напоминала средневековых дев. Может, любимая племянница? Я изучил подписи к картинам: «Джульетта в гробнице», «Навсикая», «Маленькая нищенка», «Холодное венчание»… Неудивительно, что девочка так печальна – на каждом холсте она изображалась в какой-то жуткой, мрачной роли… умирающая, мертвая, больная, слепая, брошенная… худенькая и жалкая, точно мертвый ребенок, Джульетта, завернутая в саван, нищенка в обносках, испуганная и потерянная Персефона в шелках и бархате.

От критических раздумий меня отвлек скрип двери. В изумлении я увидел на пороге девушку с картин Генри. Я узнал ее черты, но Генри показал ее далеко не с лучшей стороны. Восхитительное существо, похожее на серебряную березку, с чудесной тоненькой талией, изящными нежными пальчиками с длинными ногтями и ротиком, готовым расцвести от поцелуя. В скромном платье из серой фланели она выглядела совсем девочкой. Я предположил, что это племянница или даже профессиональная натурщица, которую он где-то раздобыл. В тот момент мысль о миссис Честер даже не пришла мне в голову, и я совершенно невинно поприветствовал красотку:

– Меня зовут Моз Харпер. Как поживаете?

Она покраснела и что-то пробормотала, оглядываясь по сторонам большими испуганными глазами, словно боялась, что кто-то увидит ее со мной. Может, Генри предупреждал ее обо мне. Я улыбнулся.

– Генри напрасно пытался написать вас, – сказал я. – Я всегда считал, что это неправильно – улучшать природу. Могу я спросить, как вас зовут?

Еще один осторожный взгляд на Генри, но тот все еще был занят беседой.

– Эффи Честер. Я…

Снова нервный взгляд.

– Вы родственница Генри? Как интересно. Надеюсь, не из рассудительной ветви семейства?

Еще один взгляд. Красотка решительно опустила голову и что-то пробормотала без тени жеманства. Я понял, что действительно смутил ее, и, решив, что тут попахивает синим чулком, сменил тему.

– Я великий почитатель работ Генри, – смело соврал я. – Можно сказать, я его коллега… его последователь.

Фиалковые глаза моргнули, не то удивленно, не то насмешливо:

– Это правда?

Чертова кокетка, она смеялась надо мной! Да, именно смех светился в этих глазах, и лицо ее неожиданно засияло. Я ухмыльнулся:

– Нет, неправда. Вы разочарованы?

Она покачала головой.

– Мне не нравится его стиль. Но в исходном материале я не нахожу никаких недостатков. Бедный Генри – рисовальщик, а не художник. Дайте ему красивое спелое яблоко, и он поместит его на фоне экрана из шелка и попробует нарисовать. Пустая трата времени. Ни яблоко, ни зрители не оценят его усилий.

Ее это озадачило, но заинтересовало. Она перестала оглядываться на Генри всякий раз, когда хотела что-то сказать.

– Ну а что вы бы сделали? – осмелела она.

– Я? Я думаю, чтобы писать жизнь, нужно эту жизнь знать. Яблоки надо есть, а не рисовать. – Я лукаво подмигнул ей и улыбнулся. – А прекрасные юные девушки похожи на яблоки.

– О!

Она прикрыла рот ладонью и перевела взгляд с меня на Честера – он только что узрел Холмана Ханта среди своих гостей и был поглощен серьезным разговором. Она отвернулась почти в панике. Нет, она не кокетка, совсем наоборот. Я взял ее за руку, ласково развернул к себе.

– Простите меня. Я пошутил. Больше не буду вас дразнить.

Она взглянула на меня, пытаясь понять, говорю ли я правду.

– Я бы поклялся честью, но у меня ее нет, – сказал я. – Наверное, Генри предостерегал вас на мой счет. Да?

Она молча покачала головой, вовсе замкнувшись.

– Нет, наверное, не предостерегал. Скажите, вам нравится быть натурщицей? Интересно, Генри делится вами со своими друзьями? Нет? Мудрый Генри. Боже, теперь-то в чем дело?

Она снова отвернулась, но я успел прочесть подлинное страдание на ее лице. Теребя мягкую ткань платья, она вдруг сказала тихо, но настойчиво:

– Пожалуйста, мистер Харпер…

– Что такое?

Я колебался между раздражением и беспокойством.

– Пожалуйста, не говорите о натурщицах! Не говорите о несчастных картинах. Все спрашивают о картинах. Я их ненавижу!

Это уже интересно. Я заговорщически понизил голос:

– Вообще-то я тоже.

Она невольно хихикнула, и взгляд ее больше не был взглядом раненой лани.

– Я ненавижу каждый день делать одно и то же, – продолжала она, словно во сне. – Всегда быть хорошей, тихой, вышивать, сидеть в красивых позах, когда на самом деле я хочу…

Она снова замолчала, должно быть поняв, что едва не переступила границ приличия.

– Но, наверное, он вам неплохо платит, – предположил я.

– Деньги!

Презрение было столь очевидно, что я отбросил всякие мысли о том, что она профессиональная натурщица.

– К сожалению, я не обладаю вашим здоровым к ним пренебрежением, – весело сказал я. – А уж тем более мои кредиторы.

Она снова хихикнула.

– Да, но вы же мужчина, – неожиданно серьезно произнесла она. – Вы можете делать, что хотите. Вам не…

Ее голос печально стих.

– А чего бы вы хотели? – спросил я.

Она секунду смотрела на меня, и я почти разглядел что-то в ее взгляде… будто намек на призрачную страсть. Всего секунду – и лицо ее снова побледнело.

– Ничего.

Я открыл было рот, но почувствовал, что кто-то стоит рядом. Повернувшись, я увидел, что Генри, безупречно рассчитав время, наконец-то оставил Ханта общаться с другими гостями. Девушка напряглась, лицо ее застыло, и я подумал: что за власть Генри имеет над ней, если она перед ним так трепещет. И это не просто трепет – в ее глазах появился чуть ли не ужас.

– Добрый день, мистер Харпер, – со скрупулезной вежливостью произнес Генри. – Вижу, вы ознакомились с моими полотнами.

– Конечно, – ответил я. – И хотя они, безусловно, недурны, я не мог не заметить, что они едва ли передают все очарование натурщицы.

Этого говорить не следовало. Спокойные глаза Генри сузились, и он смерил меня ледяным взглядом. Голос его заметно похолодел, когда он наконец представил ее:

– Мистер Харпер, это моя жена, миссис Честер.

Вы, должно быть, заметили, что я не лишен обаяния, – так вот, всю его силу я направил на то, чтобы свести на нет свои прежние faux pas[12] и произвести хорошее впечатление. Через пару минут бесстыдной лести Генри снова растаял. Заметив, как девушка-березка смотрит на меня, я поклялся, что отдам ей свое сердце. По крайней мере, на время.

В первую очередь мне требовался доступ к красотке. Поверьте, чтобы соблазнить замужнюю женщину, нужны терпение и стратегия, а также прочная позиция в стане врага. Я не мог представить, каким образом такому распутнику, как я, удастся проникнуть в ее жизнь и в ее душу. Терпение, Моз, думал я. Нам предстоят часы светских бесед!

Во время разговора я предпринимал всевозможные попытки соблазнить, но не жену, а мужа. Я восхищался Холманом Хантом, которым, как я знал, восхищается Генри; сокрушался о новых декадентских тенденциях у Россетти; рассказывал о своей жизни за границей; проявлял интерес к новому полотну Генри (ужасная идея, под стать всем его предыдущим ужасным идеям) и наконец выразил желание, чтобы он написал меня.

– Портрет?

Генри был весь внимание.

– Да… – нерешительно и с должной скромностью ответил я. – Или исторический сюжет, что-нибудь средневековое… или библейские мотивы… По правде, я об этом еще не думал. Однако я уже давно восхищаюсь вашим стилем, вы же знаете, а после этой на редкость удачной выставки… На днях я сказал о ней Суинберну[13] – на самом деле, это он подкинул мысль о портрете.

Это было легко: я знал, что такой пуританин, как Генри, вряд ли станет разговаривать с человеком вроде Суинберна, чтобы проверить мои слова, но ему, как и мне, было известно об отношениях между Суинберном и Россетти. От самодовольства он раздулся как на дрожжах. Он пристально разглядывал мое лицо.

 

– Красивые черты, если позволите, – протянул он. – Не стыдно будет перенести их на холст. Анфас, что скажете? Или в три четверти?

Я было осклабился, но быстро сменил плотоядную ухмылку на улыбку.

– Я в ваших руках, – сказал я.

9Если карта легла правильно, валет монет указывает на молодого человека, усердного работника, пытливого и дотошного. Перевернутая карта – одинокий, благоразумный, трудолюбивый, но несколько медлительный человек. Монеты (или пентакль) в картах Таро – масть, соответствующая червам в игральных картах.
10Перевод О. Пенькова.
11До́ма (фр.).
12Неверный шаг, промах, бестактность (фр.).
13Суинберн Алджернон Чарлз (1837–1909) – английский поэт и критик, известный смелыми экспериментами в стихосложении, член движения прерафаэлитов, близкий друг Россетти.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru