Голос.
– Кливер? Кливер! Да проснись ты, медведь этакий. Кливер! Какого черта, куда вы запропастились?
Кливер застонал и попытался перевернуться. При первом же движении мир начал медленно, тошнотворно покачиваться. Крупным, раскаленным градом покатился лихорадочный пот. Рот, казалось, залит горящей смолой.
– Да вставай же, Кливер! Это я, Агронски! Где святой отец? Что тут у вас стряслось? Почему вы ни разу не вышли на связь? Эй, осторожно, ты сейчас…
Предупреждение запоздало, да и все равно слов Кливер не разбирал. Он был в глубоком беспамятстве и представления не имел, где – в пространстве и во времени – находится. Пытаясь убраться подальше от надоедливого голоса, он конвульсивно дернулся и выпал из гамака. Вздыбившись, пол с грохотом ударил его в левое плечо, но удара и распространившегося следом онемения Кливер не почувствовал. Ноги, по-прежнему ощущавшиеся как нечто чужеродное, зависли где-то далеко вверху, запутавшись в сетке.
– Какого черта…
Дробно простучали шаги, словно переспелые каштаны пробарабанили по крыше, а потом что-то глухо стукнулось об пол рядом с его головой.
– Кливер, тебе нехорошо? Полежи-ка минуточку спокойно, я тебе ноги распутаю. Майк… Майк, ты не в курсе, как в этом кувшине включается газ? Чего-то тут не так…
Секундой позже с гладких стен пролился желтый газовый свет; чуть погодя зажегся ярко-белый. Подволакивая руку, Кливер прикрыл глаза и тут же утомился. Прямо над ним, пухлощекое и обеспокоенное, маячило наподобие привязного аэростата лицо Агронски. Микелиса видно не было, и слава богу. Откуда взялся один Агронски, уже не вдруг поймешь.
– Как… какого черта… – прохрипел Кливер, с трудом разлепив губы; в уголках рта резануло острой болью. Только сейчас он осознал, что во сне губы почему-то склеились. Он даже приблизительно не представлял, как долго провалялся в отключке.
Похоже, Агронски догадался, о чем его хотели спросить.
– Мы прилетели прямо с озер, на вертолете, – произнес он. – Нам не нравилось, что вы всё молчите, и мы решили на всякий случай прибыть своим ходом, а не заказывать места на этой их трансконтиненталке, чтоб не пронюхали раньше времени, а то вдруг у них тут рыльце в пушку…
– Хватит приставать к нему, – объявил Микелис, возникая в дверях как чертик из табакерки. – Не видишь, что ли, он дрянь какую-то подхватил. Нехорошо, конечно, радоваться болезни, но слава богу, что литиане ни при чем.
Химик – долговязый, с длинным подбородком – помог Агронски поднять Кливера на ноги. Осторожно, превозмогая боль, Кливер снова раскрыл рот. Раздался лишь неразборчивый хрип.
– Пасть закрой, – посоветовал Микелис; впрочем, вполне добродушно. – Давай положим его обратно в гамак. Интересно, куда делся святой отец? Без него нам с этой болячкой не справиться.
– Наверняка мертв! – взорвался вдруг Агронски; на лбу его выступил пот, глаза встревоженно заблестели. – Иначе б он был здесь. Майк, это заразно!
– Боксерские перчатки я как-то забыл захватить, – сухо отозвался Микелис. – Кливер, лежи тихо, а то стукну. Агронски, ты, кажется, опрокинул бутыль с водой; сходи лучше и набери, явно не помешает. И посмотри, не оставил ли святой отец в лаборатории какого-нибудь лекарства.
Агронски вышел, и Микелис зачем-то тоже – по крайней мере, за пределы поля зрения Кливера. Все силы бросив на то, чтобы превозмочь боль, Кливер снова разлепил губы:
– Майк…
Микелис тут же вернулся и стал промокать физику губы и подбородок ваткой с каким-то раствором.
– Спокойно, Пол. Сейчас Агронски принесет тебе попить. Еще немного, и ты сможешь говорить. Не торопись только.
Кливер позволил себе немного расслабиться. Микелису можно было доверять. Но чтобы за ним ухаживали, как за дитем малым неразумным, – вынести столь абсурдного унижения он просто не мог; он почувствовал, как по щекам у него катятся слезы бессильной ярости. В два проворных, неназойливых движения Микелис подтер их.
Вернулся Агронски, нерешительно выставив перед собой раскрытую ладонь.
– Вот что я нашел, – объявил он. – В лаборатории есть еще, а посреди стола – формочка. Да, и ступка с пестиком, но вымытые.
– Прекрасно, давай таблетки сюда, – произнес Микелис. – Еще что-нибудь?
– Нет. Хотя постой, в стерилизаторе кипятится шприц, если тебе это о чем-то говорит.
Микелис выругался, кратко и по существу.
– Говорит, – ответил он, – что где-то там зарыт нужный антитоксин. Но если Рамон не оставил никакой записки, черта с два мы отыщем, который – молись, не молись.
Он приподнял Кливеру голову за подбородок и положил тому на язык таблетки. За таблетками последовала вода: сперва ледяной струйкой, через мгновение – хлынула жидким огнем. Кливер поперхнулся, и в тот же момент Микелис зажал ему ноздри. Таблетки скользнули в горло.
– Как там, никаких следов святого отца? – спросил Микелис.
– Ни малейших. Порядок безупречный, все оборудование на месте. Оба лесных комбинезона в шкафу.
– Может, отправился в гости к кому-нибудь, – задумчиво проговорил Микелис. – Наверняка у него уже немало знакомых литиан. Они ему нравятся.
– В гости, когда дома больной? Нет, Майк, на него это не похоже. Если, конечно, не всплыло чего-нибудь неотложного. Или вышел всего на несколько минут, и…
– И тролли лесные скопом накинулись на бедного путника, ибо позабыл тот перед мостом трижды топнуть.
– Смейся, смейся.
– Честное слово, я не смеюсь. Но на чужой планете как раз какой-нибудь такой маразм и может плохо кончиться. Правда, с трудом представляю себе, чтобы Рамон…
– Майк…
Микелис шагнул к гамаку и склонился над физиком. Слезящимся глазам Кливера казалось, будто голова химика парит отдельно от тела.
– Все в порядке, Пол. Говори, в чем дело. Мы слушаем.
Но было уже поздно. Двойная доза успокоительного опередила. Кливер успел только качнуть головой, и Микелис растворился в водовороте радужных струй.
Самое странное, что он не уснул. Прошлой ночью он перехватил-таки свои законные восемь часов сна и в самом начале этого неимоверно долгого дня был, помнится, бодр и полон сил. Как сквозь вату доносились голоса коллег-комиссионеров, и не отпускало навязчивое желание о чем-то сообщить им прежде, чем вернется Руис-Санчес, – не то чтобы совсем уж не давая Кливеру заснуть, но определенно препятствуя погрузиться глубже легкого транса. К тому же он принял почти тридцать гран ацетилсалициловой кислоты, что увеличило потребление организмом кислорода, и довольно существенно – так что не только голова шла кругом, но и все чувства вдруг непривычно обострились. О том, что перегорает при этом белок из его собственных клеток, он не имел ни малейшего представления; а имей даже, вряд ли б это его обеспокоило.
Все так же доносились голоса, и все так же ускользал от него смысл разговора. На голоса накладывались верткие обрывки снов, мелькая на самой грани яви, чудясь по-своему странно реальными – и по-своему странно бессмысленными и угнетающими. В редкие мгновения полубодрствования перед его мысленным взором мелькали планы, целая череда планов, все как один элементарно простые и в то же время грандиозные: захватить командование экспедицией; связаться с земными властями; предъявить секретные документы, неопровержимо доказывающие, что Лития необитаема; прорыть туннель подо всей Мексикой, до Перу; взорвать Литию, слить в одной исполинской реакции синтеза все атомы ее легких элементов в один атом кливерия, элемента, из которого изготовили моноблок, элемента с кардинальным числом алеф-ноль…
Агронски: Эй, Майк, выйди-ка сюда, ты читаешь по-литиански. Тут что-то написано, на табличке под козырьком.
(Шаги.)
Микелис: Написано: «Здесь больной». Вряд ли это рука кого-то из местных, слишком неумело нацарапано – эти их идеограммы позаковыристей китайских иероглифов будут. Наверно, Рамон.
Агронски: Жаль, мы не знаем, куда он пошел. Странно, как это мы не заметили надписи, когда ввалились.
Микелис: Ничего странного. Было темно; откуда мы знали, что должна быть надпись?
(Шаги. Негромко затворяется дверь. Шаги. Резко, сухо скрипит набитый травой пуф.)
Агронски: Ладно, пора уже и об отчете подумать. Если я не совсем запутался с этим чертовым двадцатичасовым днем, времени у нас в обрез. Ты по-прежнему за то, чтобы планету открыть?
Микелис: Да. До сих пор мне как-то не встречалось на Литии ничего, что было бы для нас опасно. Не считая, конечно, случившегося с Кливером; но вряд ли святой отец ушел бы, будь это что-то серьезное. И чем земляне могут быть опасны для здешней цивилизации, я тоже как-то совершенно не представляю: очень уж оно тут все стабильно – в эмоциональном плане, в экономическом… да и вообще.
(«Опасность, опасность, – произнес кто-то у Кливера во сне. – Все взлетит к чертовой матери. Заговор папистов». – Тут он в очередной раз подвсплыл под перископ к яви, и страшно заболели губы.)
Агронски: Как по-твоему, почему два эти шутничка ни разу не вышли на связь после того, как мы улетели на север?
Микелис: Понятия не имею. Даже догадок не берусь строить, пока не поговорю с Рамо- ном. Или пока Пол не начнет адекватно реагировать.
Агронски: Мне это не нравится, Майк. Что-то тут нечисто. Этот город торчит, можно сказать, в самом центре их системы связи – потому мы его и выбрали, черт побери! И при всем при том – ни единого сообщения, Кливер – в лежку, святой отец где-то шляется… Да мы ни черта еще о Литии толком не знаем, если на то пошло!
Микелис: О центральной Бразилии мы тоже ни черта не знаем – не говоря уж о Марсе или Луне.
Агронски: Не в том дело, Майк. Того, что известно о бразильском побережье, вполне достаточно, чтобы представить, чего можно ожидать в глубине материка… вплоть до этих рыбок-людоедов, как их там… а, пираний. На Литии же все не так. Откуда нам знать: то, что уже известно, – это годится для экстраполяции или какое-нибудь диковинное исключение? Где-нибудь за фасадом, который открыт глазам, вполне может скрываться нечто грандиозное, чего нам ни в жизнь не увидеть, не понять.
Микелис: Слушай, Агронски, хватит мне тут под воскресное приложение работать. Уж у тебя-то соображения должно хватать. Ну сам посуди – что это может быть за тайна такая, великая и ужасная? Что литиане людоеды? Что они – всего только скот для неведомых богов, которые живут где-то в джунглях? Что на самом деле они – хитроумно прячущие свою истинную личину всемогущие чудовища, так что мозг цепенеет, душа наизнанку выворачивается, сердце останавливается, кровь в жилах стынет, а поджилки трясутся? Стоит произнести какую-нибудь такую чушь вслух, и сразу сам понимаешь, насколько все это абсурдно; нет, страшилки эти могут пугать разве что так, ну в очень отвлеченном представлении. Я и спорить даже не стал бы, возможно эдакое или нет.
Агронски: Ну хорошо, хорошо. Я свое суждение пока приберегу. Если действительно тут все чисто – в смысле, со святым отцом и Кливером, – тогда я тебя поддержу. Согласен, не вижу причин голосовать против.
Микелис: Ну и слава богу. Рамон, можно не сомневаться, за то, чтоб объявить планету открытой, следовательно, голосование должно оказаться единогласным. Не думаю, что Кливер станет возражать.
(Кливер выступал с показаниями в битком набитом зале суда в здании Генеральной Ассамблеи ООН, драматически – но скорее скорбно, чем победно – наставив палец на Рамона Руис-Санчеса, иезуита. Но вот прозвучало его имя, и сон рассыпался как карточный домик. В спальне слегка посветлело, за окном занимался рассвет; точнее, литианская пародия на рассвет – источающая влагу и серая, как мокрая шерсть. Он попытался вспомнить, с чем только что выступил в суде. Довод был просто убийственный, чертовски убедительный, вполне достойный того, чтобы пустить в ход наяву; но не вспоминалось ни слова. От слов осталось только ощущение, так сказать, вкус на языке, но ни тени смысла.)
Агронски: Светает. Не пора ли наконец на боковую?
Микелис: Ты вертолет хорошо заякорил? Если не изменяет память, ветродуй тут покруче даже, чем у нас на севере.
Агронски: Заякорил, заякорил – и брезентом накрыл. Давай-ка раскатаем гамаки…
(Какой-то звук.)
Микелис: Тс-с. Что это?
Агронски: А?
Микелис: Прислушайся.
(Шаги. Тихие, едва слышные, но Кливер узнал их. С усилием разомкнув веки, он не увидел ничего, кроме потолка. Равномерно окрашенный, плавно уводящий в бесконечность купол потянул взгляд его вверх, и еще выше, снова в туманы транса).
Агронски: Кто-то идет.
(Шаги.)
Агронски: Смотри, Майк, это святой отец – вон, видишь? Вроде бы с ним все нормально. Выглядит, правда, усталым; оно и неудивительно, всю ночь шлялся черт-те где.
Микелис: Встреть-ка лучше его в дверях. Нехорошо как-то будет: он входит, а тут мы как снег на голову. Он-то нас никак не ждал. А я пойду распакую гамаки.
Агронски: Конечно, Майк, конечно.
(Шаги удаляются. Скрип камня по камню; отпирается дверь.)
Агронски: Добро пожаловать домой, святой отец. Мы прилетели только что и… Господи, в чем дело? Или ты тоже заболел? Можем мы как-то… Майк! Майк!
(Звук бегущих шагов. Кливер дал мускулам шеи команду поднять голову, но те отказались повиноваться. Наоборот, затылок только еще глубже впечатался в жесткую гамачную подушку. После непродолжительной бесконечной муки Кливер вскричал: «Майк!»)
Агронски: Майк!
(С шумом выдохнув, Кливер перестает сопротивляться. И засыпает.)
Дверь дома Штексы затворилась за священником, и тот с замиранием сердца – хотя сам вряд ли сумел бы сказать, чего такого особенного ожидает, – оглядел прихожую, залитую мягким светом. На деле же представившееся его взгляду почти не отличалось от интерьера жилища, отведенного им с Кливером; собственно, ничего иного ожидать и не приходилось, вся утварь «дома» у них была литианской – за исключением разве что лабораторного оборудования и еще кое-каких характерных приспособ, без которых землянину жизнь не в радость.
– Позаимствовали из музеев несколько железных метеоритов мы, распилили и ковкой обработали, как великодушно присоветовали вы, – говорил Штекса, пока Руис-Санчес боролся с застежками плаща и стягивал сапоги. – Как и предсказывали вы, проявляют сильные магнитные свойства они. Разослан призыв всепланетный пересылать в лабораторию электрическую нашу метеориты все железоникелевые, где бы найдены ни были. Предсказать пытаются в обсерватории, где и когда в ближайшее время произойти падение может. К сожалению, бедна метеоритами система наша. Метеорных «ливней», о которых рассказывали вы, что часто случаются они у вас, не бывает здесь, говорят астрономы наши.
– Действительно, наверно, не бывает; я мог бы и сам догадаться, – произнес Руис-Санчес, переходя из прихожей в гостиную. Комната, по литианским меркам, была совершенно обычной – и абсолютно пустой.
– Догадаться? Почему?
– Потому что в нашей системе крутится своего рода гигантская мельница – кольцо из тысяч, да нет, наверно, десятков, если не сотен тысяч маленьких планеток там, где должна была быть одна большая.
– Должна? По правилу гармоническому? – спросил Штекса, усаживаясь и кивая гостю на второй такой же набитый травой пуф. – Давно интересовало нас, в самом ли деле выполняется оно.
– Нас тоже. В данном случае оно дало сбой. Все эти крошечные небесные тела постоянно сталкиваются – оттого и метеорные ливни.
– Как образоваться могла структура неустойчивая столь, не понимаю я, – проговорил Штекса. – Объяснение тому есть какое-нибудь у вас?
– Есть, но довольно посредственное, – ответил Руис-Санчес. – Некоторые считают, что много веков назад на той орбите была нормальная добропорядочная планета, которая почему-то вдруг взяла и взорвалась. Что-то похожее у нас в системе действительно случилось когда-то – со спутником одной из планет; причем из обломков вышло огромное плоское кольцо. Другие полагают, что, когда наша система формировалась, на той орбите протопланетное вещество так и не сложилось в планету. У обеих гипотез масса недостатков, но друг друга они прекрасно взаимодополняют – каждая как орешки щелкает как раз те проблемы, которые другой не по зубам; так что, наверно, и в той, и в другой есть своя доля истины.
На глазах у Штексы дрогнули мигательные перепонки; от такого «внутреннего моргания», означавшего у литиан наивысшую степень сосредоточения, Руис-Санчесу каждый раз делалось слегка не по себе.
– Похоже, что ни одной из гипотез правоту доказать невозможно однозначно, – наконец высказался тот. – В рамках логики нашей, если доказательства не существует такого, бессмысленна постановка проблемы сама.
– У этого правила нашлось бы немало сторонников и среди землян. Мой коллега доктор Кливер, например.
Неожиданно Руис-Санчес улыбнулся. Дабы одолеть литианский, пришлось изрядно покорпеть; и то, что он сумел понять столь абстрактное высказывание, – победа куда более убедительная, чем любое пополнение словарного запаса.
– Мне кажется, сбор метеоритов будет не таким уж простым делом, – проговорил он. – Вы не думали… как-то его стимулировать?
– Думали, разумеется. Понимают все, насколько важна программа эта. И стараться помочь по мере сил будут.
Священник имел в виду немного не то. Он порылся в памяти, подыскивая какой-нибудь литианский эквивалент «вознаграждению», но ничего не нашел, кроме того слова, что уже использовал, – «стимул». Он вдруг понял, что не знает, как по-литиански будет «алчность». Очевидно, что, если предложить литианам за каждый найденный метеорит по сто долларов, это их несколько озадачит. Нет, надо бы как-нибудь иначе разговор повернуть.
– Раз метеоритов падает очень мало, вряд ли вам удастся таким образом добыть достаточно железа для полномасштабных исследований – как вы там ни объединяй усилия. К тому же найденные метеориты в большинстве своем окажутся каменными. Вам нужна другая, дополнительная программа поисков железа.
– Думали уже об этом мы, – печально проговорил Штекса. – Но не приходило ничего в голову нам.
– Если бы как-нибудь выделять железо, которое у вас на планете и без того есть… Наши-то методы добычи вам не годятся, на Литии ведь нет рудных пластов. Хм-м… Штекса, как насчет бактерий – концентраторов железа?
– Бывают такие? – спросил Штекса, недоверчиво склонив голову набок.
– Не знаю. Спросите ваших бактериологов. Если есть на Литии бактерии, принадлежащие, по земной классификации, к роду Leptothrix, какая-то их разновидность должна концентрировать железо. За миллионы лет здешней эволюции такая мутация должна была произойти, и давно.
– Но почему с мутацией такой раньше не сталкивались мы? Притом что исследованиями бактериологическими занимались больше мы, чем любыми другими.
– Потому что не знали, что именно искать; эти бактерии должны быть здесь такими же редкими, как само железо. На Земле, где железа предостаточно, Leptothrix Ochracea встречаются на каждом шагу – в рудных пластах тьма-тьмущая их ископаемых оболочек. Какое-то время, кстати, считалось, что именно эти бактерии и отвечают за образование рудных пластов – в чем я лично сильно сомневался. Они получают энергию окислением железа-два до железа-три, что может происходить и спонтанно – если в растворе подходящие значения «пэ-аш» и окислительно-восстановительного потенциала; а на эти величины могут влиять и обычные бактерии разложения. На нашей планете Leptothrix встречаются в рудных пластах, потому что там много железа, а не наоборот; вам же придется раскручивать всю цепочку в обратном направлении.
– Немедленно наладим программу исследования образцов почвы мы, – возбужденно проговорил Штекса. Бородка его стала светло-лиловой. – Ежемесячно центры по разработке антибиотиков наши тысячи образцов почвы исследуют в поисках микрофлоры, терапевтическое значение иметь могущей. Если действительно есть на Литии бактерии, железо концентрирующие, непременно обнаружим их мы.
– Должны быть. У вас встречаются облигатные анаэробные бактерии, которые концентрируют серу?
– Да… да, конечно!
– Вот, – произнес иезуит, удовлетворенно откидываясь и хлопая себя по коленям. – Серы у вас предостаточно – и соответствующих бактерий тоже. Пожалуйста, сообщите мне, когда обнаружите что-нибудь вроде Leptothrix. Я приготовлю субкультуру и заберу с собой на Землю. Очень хотелось бы ткнуть туда носом кое-кого из наших ученых мужей…
Литианин замер и вытянул шею – словно был крайне удивлен.
– Прошу прощения, – торопливо поправился Руис-Санчес. – Это я дословно перевел одну нашу довольно агрессивную идиому. На самом-то деле ни о каком реальном действии речь не шла.
– Кажется, понял я, – протянул Штекса; у Руис-Санчеса были основания усомниться в этом: обнаружить в литианском языке метафор ему до сих пор так и не удалось – ни активно употребляемых, ни отмерших; кстати, ни поэзии, ни вообще искусств у литиан тоже не было. – Разумеется, разумеется, любыми результатами программы этой воспользоваться можете вы; честь для нас будет это. Много лет уже не может проблему разрешить наука социальная наша, как новатору должное воздать. Подумаешь когда, как изменяют жизнь нашу идеи новые, в отчаяние приходишь, что адекватно не ответить; и хорошо очень, коль у новатора самого пожелания есть, кои общество удовлетворить может.
Руис-Санчесу показалось, что он неправильно понял. Еще раз прокрутив в мозгу услышанное, он осознал, что просто не способен так вот, с ходу, проникнуться подобной идеей – хотя сама по себе та и выше всяких похвал. В устах землянина то же самое прозвучало бы до тошноты напыщенно – но Штекса-то был искренен.
Может, оно и к лучшему, что комиссии вот-вот пора представлять отчет. А то Руис-Санчесу начинало казаться, что еще чуть-чуть – и от этого бесстрастного здравомыслия его начнет мутить. «А здравомыслие это, – кольнула тревожная мысль, – происходит от голого рассудка; но не от заповедей, не от веры». Бог литианам был неведом. Они поступали как должно и были добродетельны в помыслах, потому что поступать и мыслить так было для них разумнее, естественнее, эффективней. А большего, кажется, им и не требовалось.
Неужели никогда не тревожат их мысли ночные? Да найдется ли во Вселенной хоть одно высокоразумное существо, у которого хоть на мгновение не перехватывало бы дух от ужаса внезапного осознания тщеты всего сущего, слепоты любого учения, бесплодности жизни как таковой? «Лишь на прочном фундаменте неукротимого отчаяния, – писал некогда один знаменитый атеист, – допустимо возводить надежную для души обитель, отныне и вовек».[9]
Или, может быть, литиане думали и поступали именно так, потому что, не происходя от человека, а, значит, вообще говоря, так и не покинув Райского сада, не разделяли с человечеством тяжкой ноши первородного греха? Вряд ли бдительному теологу следовало игнорировать тот факт, что за всю геологическую историю на Литии не было ни одного ледникового периода, что вот уже семьсот миллионов лет климат оставался неизменным. Но если они не отягощены первородным грехом, тогда, может, и от проклятия Адама свободны?
А коли так – под силу ли человеку среди них жить?
– Штекса, мне хотелось бы вас кое о чем расспросить, – заговорил священник после недолгого раздумья. – Вы никоим образом передо мной не в долгу: всякое знание считается у нас общим достоянием; однако нам, четверым землянам, в ближайшее время предстоит принять непростое решение. Вы в курсе, о чем идет речь. И, мне кажется, мы еще слишком мало знаем о вашей планете, чтоб вынести решение достаточно обоснованно.
– Тогда, разумеется, вопросы задавайте, – немедленно откликнулся Штекса. – На какие смогу, отвечу я.
– Хорошо, в таком случае… Вы умираете? Слово «смерть» у вас в языке есть, но я не уверен, что оно значит то же, что и в нашем.
– Изменяться прекратить и к существованию вернуться означает оно, – произнес Штекса. – Машина тоже существует, но живой организм только – дерево, например – от одного равновесия изменчивого к другому развивается. Когда заканчивается развитие это, мертв организм.
– И с вами происходит так же?
– Со всеми происходит так. Даже деревья великие – Почтовое, скажем – умирают рано или поздно. Не так на Земле разве?
– Да, у нас все так же, – ответил Руис-Санчес. – Просто мне почему-то вдруг пришло в голову – слишком долго объяснять почему, – что вам это зло неведомо.
– Не зло это, с нашей точки зрения, – высказался Штекса. – Смерти благодаря живет Лития. Газа и нефти запасами обеспечивает смерть растений нас. Чтобы жили существа одни, всегда умирать другие должны. Если о том речь идет, чтобы болезнь вылечить, бактерии умереть должны, и вирусам жить позволить нельзя. Да и сами мы умирать должны – просто чтобы другим место освободить; по крайней мере, пока не сумеем мы рождаемость понизить – что невозможно по сей день.
– Но желательно, с вашей точки зрения?
– Безусловно, желательно, – сказал Штекса. – Богат мир наш, но не неистощим отнюдь. А на планетах других, как научили вы нас, другие живут народы. Так что не можем надеяться мы другие планеты заселить, когда перенаселенной окажется эта.
– Все сущее неистощимо, – резко отозвался Руис-Санчес, хмуро уставившись в искрящийся пол. – Этой истине мы выучились за нашу тысячелетнюю историю.
– В каком смысле неистощимо? – поинтересовался Штекса. – Согласен, мелочь любую: камешек, воды каплю, почвы комок – изучать бесконечно можно. В буквальном смысле бесконечен информации объем, что извлечь из них можно. Но почва та же самая нитратами обеднеть способна. Трудно это, но возможно – если бездарно совсем возделывать ее. Или возьмем железо, о котором говорили мы. Безумием было бы допустить, чтоб развился в экономике нашей на железо спрос, все известные литианские запасы превышающий – даже с учетом железа метеоритного и того, что ввозить могли бы мы. И не в информации дело тут. А в том, может ли быть использована информация или нет. Если нет, тогда и пользы никакой нет от бесконечного ее объема.
– Да, вы вполне могли бы обойтись и тем железом, что есть, – согласился Руис-Санчес – А точности работы ваших деревянных приборов позавидовал бы любой земной инженер. Да большинство их и не помнят, наверно, что когда-то и у нас было нечто похожее. Дома у меня есть образчик такого древнего искусства. Это своего рода механический прибор для измерения времени, «часы с кукушкой» называется; изготовлен примерно два наших века назад и без единой железной детали, не считая гирек, а точность хода – по сей день изумительная. И, кстати, еще долго после того, как металл стали вовсю применять в судостроении, корабельные корпуса обшивались древесиной.
– В большинстве случаев материал превосходный – дерево, – согласился Штекса. – В том проблема только, что свойства непостоянны дерева, с керамикой сравнительно и, видимо, с металлом. Специалистом быть потребно, дабы чем ствол один от другого отличен, определить. Ну и конечно, в формах керамических выращивать детали сложные можно; столь высокое в форме давление, что плотной исключительно деталь в результате выходит. Детали крупные вытачивать можно песчаником мягким из досок непосредственно и сланцем шлифовать. Благодарный весьма материал этот для работы, считаем мы.
Почему-то Руис-Санчес вдруг почувствовал себя немного пристыженным. Это был тот же – только многократно усиленный – стыд, что ощущал он дома на Земле, глядя на часы с кукушкой, старый добрый «Шварцвальд». Все остальные, электрические часы на его гасиенде в пригороде Лимы могли бы, конечно, работать тихо, точно и занимать куда меньше места – да вот беда: при выпуске их принимались в расчет соображения не только технические, но и коммерческие. В результате большинство то пронзительно, астматически похрипывали, то принимались, когда вздумается, негромко, безнадежно постанывать. Очертаний все были исключительно модерновых, громоздки и страшны как смерть. Точность хода у всех поголовно, мягко говоря, оставляла желать лучшего; а те, которые выпускались с нерегулируемым электромоторчиком и простейшей «коробкой передач», по определению невозможно было подстроить – так они, бедные, и жили, на веки вечные обреченные отставать либо спешить.
А тем временем деревянные часы с кукушкой тикали себе и тикали. Каждые четверть часа распахивалась одна из деревянных створок, и выдвигался, звучно токуя, перепел; каждый час появлялся сперва перепел, а потом кукушка, и тихо звякал колокольчик – вместо традиционного «ку-ку». А полночь и полдень – это было не просто время суток; в полночь и в полдень разыгрывались целые представления. Отставали часы эти ну максимум на минуту в месяц; а что касается завода, то достаточно было раз в день, перед сном, потянуть за три гирьки.
Мастер, изготовивший часы, умер задолго до рождения Руис-Санчеса. А за свою жизнь священник успеет купить и выбросить по меньшей мере дюжину дешевых электрических поделок, чего производители их, собственно, и добивались; тенденция эта напрямую вела свое происхождение от «методики запланированного устаревания» – мании намеренно сокращать срок службы вещей, которая охватила американский континент во второй половине прошлого века.
– Воистину очень благодарный… – тихо проговорил Руис-Санчес. – У меня еще один вопрос, если позволите. Скорее даже продолжение предыдущего вопроса. Я спрашивал, умираете ли вы; теперь я хотел бы спросить, как вы рождаетесь. На улице я вижу много взрослых литиан, иногда и в окнах домов тоже – хотя вы, насколько я понимаю, живете один… Но я ни разу не видел ни одного ребенка. Не объясните, в чем тут дело? Если, конечно, тема эта дозволена к обсуждению…
– Дозволена, конечно, дозволена, – отозвался Штекса. – Закрытых не может быть тем. Как, несомненно, в курсе вы, сумки брюшные у женщин есть наших, где яйца носятся. Мутация такая полезной оказалась весьма: немало хищников на Литии, гнезда разоряющих.
– Да, на Земле тоже встречаются сумчатые животные – правда, живородящие.
– Раз в год пора приходит яйца откладывать, – продолжал Штекса. – Покидают дома свои тогда женщины наши и мужчин выбирают, оплодотворить яйца дабы. Один пока что я, ибо в сезоне этом не остановил никто на мне выбор первый свой; для брака второго выберут меня, завтра произойдет это.
– Понимаю… – осторожно протянул Руис-Санчес. – А чем определяется выбор? Эмоциями или только разумом?
– Одно и то же это в итоге конечном, – ответил Штекса. – Не оставляли потребности генетические на волю случая предки наши. Эмоции наши не противоречат более знанию евгеническому. И не могут противоречить, ибо сами изменению подверглись в процессе селекции тщательной, дабы действовать сообразно знанию этому… Наступает в конце сезона День миграции. Оплодотворены уже яйца все к моменту сему и лупиться готовы. В день этот – не дождетесь вы его, опасаюсь я, раньше улетаете вы – на берег морской выходит народ весь наш. От хищников охраняют мужчины женщин, и заходят женщины в воду, где поглубже, и детей рожают.