Заостренная лисья мордочка с косыми темно-карими глазищами, на удивление пустыми, затянутыми пленочкой, как это бывает на сливе или при катаракте. Приземистый, тщедушный, словно недокормленный, с тонкой шеей и такими же запястьями. Но больше всего поражало то, что было у него на голове: бесформенная шляпа с широченными болтающимися полями, когда-то бутылочно-зеленая, а сейчас крапчатая, пыльная, в винных пятнах, тут и там прожженная сигаретами, поля же были утыканы целой гирляндой шевелящихся перьев – петушиных, удодовых, совиных, а еще там торчали крыло зимородка, коготь ястреба и изгвазданное белое перо, некогда принадлежавшее, по всей видимости, лебедю. Рубашка у него была изношенная, потертая, серая от пота, а поверх нее болтался широченный галстук из обескураживающего голубого атласа. Темный бесформенный пиджак в разноцветных заплатах, на рукаве белая ластовица с рисунком из розовых бутонов, а на плече треугольная заплата в винно-красных и белых горошинах. Карманы пиджака оттопыривались, и из них едва не вываливались расчески, воздушные шарики, раскрашенные картинки со святыми, вырезанные из оливкового дерева змеи, верблюды, собаки и лошади, дешевые зеркальца, букет из носовых платков и продолговатые витые булочки с кунжутными семечками. Брюки, тоже в заплатах, как и пиджак, спускались к алого цвета charouhias – кожаным туфлям с загнутыми носами, украшенными большими черно-белыми помпонами. Этот затейник носил на спине клетки из бамбука с голубями и цыплятами, какие-то загадочные торбы и здоровый пучок зеленого лука-порея. Одной рукой он подносил ко рту свирель, а в другой зажимал десяток суровых ниток, к концам которых были привязаны розовые жуки величиной с миндальный орех, которые посверкивали на солнце золотисто-зелеными бликами и носились вокруг его шляпы с отчаянным утробным жужжанием, тщетно пытаясь избавиться от жестокой привязи. Изредка кто-то из них, устав нарезать безуспешные круги, присаживался на шляпу, но тут же снова взлетал, чтобы участвовать в бесконечной карусели.
Впервые нас увидев, тип с розовыми жуками преувеличенно вздрогнул, остановился, снял свою нелепую шляпу и отвесил глубокий поклон. Роджер до того обалдел от такого повышенного внимания, что разразился этакой изумленной тирадой. Мужчина улыбнулся, снова надел шляпу, поднял вверх руки и помахал мне своими длинными костлявыми пальцами. Явление этого призрака меня позабавило и немного огорошило, но из вежливости я пожелал ему хорошего дня. Он еще раз отвесил нам глубокий поклон. Я спросил, не возвращается ли он с какого-то праздника. Он энергично кивнул и, поднеся к губам свирель, заиграл живую мелодию с приплясами на пыльной дороге, потом остановился и показал большим пальцем через плечо туда, откуда пришел. Он улыбнулся, похлопал себя по карманам и сделал характерные движения большим и указательным пальцем, что в Греции служило намеком на денежное вознаграждение. Тут до меня вдруг дошло, что он немой. Стоя посреди дороги, я начал с ним объясняться, а он мне отвечал с помощью разнообразной и очень выразительной пантомимы. Я спросил, зачем ему розовые жуки, почему они на нитках? В ответ он показал рукой, что они как маленькие дети, а в доказательство раскрутил одну такую нитку над головой, жук тотчас ожил и давай нарезать круги вокруг шляпы, словно планета вокруг солнца. Мужчина просиял и, показав пальцем в небо, раскинул руки в стороны и с низким носовым гудением пробежался по дороге. Это он изображал аэроплан. И, снова изобразив маленьких детей, запустил над собой уже всех жуков, которые разжужжались возмущенным хором.
Устав от пояснений, он присел у обочины и сыграл небольшой пассаж на свирели, прерываясь, чтобы прогундосить эту же песенку. Слов, конечно, нельзя было разобрать, только серию странных мыканий и писков, шедших откуда-то из горла и через нос. Причем все делалось с таким пылом и выразительностью, что ты как-то сразу верил, будто эти нечленораздельные звуки действительно что-то означают. Наконец он убрал свирель в набитый карман, посмотрел на меня задумчиво, скинул рюкзак, развязал его и, к моему изумлению и вящей радости, вытряхнул оттуда прямо на дорогу полдюжины черепах. Их панцири, натертые маслом, блестели, а передние лапы украшали красные бантики. С замедленной основательностью они повысовывали из-под сияющих панцирей головки и лапы и целенаправленно, но без всякого энтузиазма, заковыляли прочь. Я смотрел на них как зачарованный. Особенно мое внимание привлекла кроха величиной с чайную чашку. Она казалась живее других, глаза яркие, а панцирь светленький – смесь каштана, карамели и янтаря. Удивительно шустрая для черепахи. Я присел на корточки, долго ее изучал и окончательно понял, что домашние примут ее с особым восторгом, может, даже поздравят меня с тем, что я нашел такой прелестный экземпляр. Денег у меня не было, но это ничего не значило, просто я скажу, чтобы он пришел за ними завтра к нам на виллу. Мне даже не пришло в голову, что он может не поверить мне на слово. Достаточно того, что я англичанин, ведь у здешних островитян преклонение перед нашей нацией превосходит всякие разумные границы. Они друг другу не поверят, а англичанину – без вопросов. Я спросил у типа, сколько стоит черепашка. Он растопырил пальцы обеих рук. Но я уже привык к тому, что местные крестьяне всегда торгуются. Поэтому я решительно помотал головой и поднял два пальца, подсознательно копируя его манеру. Он зажмурился в ужасе от такого предложения и, подумав, показал мне девять пальцев. Я ему – три. Он мне – шесть. Я в ответ пять. Он печально и глубоко вздохнул, и мы оба присели, в молчании наблюдая за расползающимися черепахами; они двигались тяжело и неуверенно, с туповатой решимостью малышей-однолеток. Наконец он показал на кроху и снова задрал шесть пальцев. Я показал пять. Роджер громко зевнул – эта бессловесная торговля нагнала на него жуткую скуку. Тип взял в руки черепашку и жестами стал мне объяснять, какой у нее гладкий и красивый панцирь, как прямо вздернута головка, какие остренькие у нее коготки. Но я твердо стоял на своем. Кончилось тем, что он пожал плечами, показал пятерню и протянул мне товар.
Тут-то я и сказал ему, что денег у меня нет, так что пусть приходит завтра на виллу. Он кивнул, как если бы это было само собой разумеющимся. В восторге от своего нового любимца, я уже рвался домой, чтобы продемонстрировать всем свое приобретение, поэтому я поблагодарил типа, попрощался с ним и заспешил по дороге домой. Дойдя до места, где надо было срезать угол, свернув в оливковую рощу, я тормознул, чтобы получше изучить находку. Без сомнения, более красивой черепахи я еще не встречал, и стоила она как минимум вдвое дороже. Я погладил пальцем чешуйчатую головку и бережно положил черепашку снова в карман. Перед тем как начать спускаться с холма, я обернулся. Тип с розовыми жуками устроил посреди дороги маленькую жигу, он раскачивался и подпрыгивал, играя на свирели, а черепахи тяжеловесно и бесцельно ползали туда-сюда.
Наш новый жилец, заслуженно названный Ахиллесом, оказался умнейшим прелестным существом со своеобразным чувством юмора. Сначала мы его привязали за ногу в саду, но, став ручным, он получил полную свободу. Он быстро запомнил свое имя, и стоило его только громко позвать и, набравшись терпения, немного подождать, как он появлялся на узкой мощеной дорожке, шел на цыпочках, жадно вытянув вперед шею. Он любил, когда его кормили: усядется по-королевски на солнышке и принимает из наших рук по кусочку от листа салата или от одуванчика или виноградинку. Он обожал виноград, как и Роджер, и у них постоянно возникало серьезное соперничество. Ахиллес пережевывал виноград, сок тек по подбородку, а Роджер, лежа поодаль, смотрел на него страдальческими глазами, и из его пасти бежала слюна. Хотя он получал свою порцию фруктов, но, кажется, считал, что скармливать такие деликатесы черепахе – значит понапрасну переводить хороший продукт. После кормежки стоило мне отвернуться, как Роджер подползал к Ахиллесу и начинал сладострастно вылизывать его мордочку в виноградном соке. В ответ на такие вольности Ахиллес пытался цапнуть за нос наглеца, когда же это облизывание становилось совсем уж слюнявым и нестерпимым, он с негодующим фырканьем прятался в своем панцире и отказывался оттуда выходить, пока мы не уводили Роджера.
Но больше всего Ахиллес любил землянику. Едва завидев ее, он впадал в форменную истерику, начинал раскачиваться и вытягивать головку – ну, вы меня уже угостите? – и умоляюще на тебя смотрел своими глазками, напоминающими пуговички на обуви. Самую крошечную ягоду он мог проглотить в один присест, так как она была размером с горошину. Но если ты давал ему крупную, с лесной орех, он поступал с ней так, как никакая другая черепаха. Схватив ягоду и надежно зажав ее во рту, он на максимальной скорости уползал в безопасное, уединенное место среди цветов и там, положив землянику на землю, съедал ее с расстановкой, после чего возвращался за новой порцией.
Помимо тяги к землянике, Ахиллес воспылал страстью к человеческому обществу. Когда кто-то спускался в сад, чтобы позагорать, или почитать, или еще за чем-то, через какое-то время раздавалось шуршанье среди турецкой гвоздики и высовывалась сморщенная простодушная мордочка. Если человек садился на стул, Ахиллес подбирался поближе к его ногам и проваливался в глубокий мирный сон с высунутой из панциря головой и лежащим на земле носом. Если же ты ложился на подстилку позагорать, Ахиллес решал, что ты растянулся на земле исключительно с целью доставить ему удовольствие. Тогда он заползал на подстилку с добродушно-плутоватым выражением на мордочке, задумчиво тебя оглядывал и выбирал часть тела, наиболее подходящую для восхождения. Попробуй расслабься, когда тебе в ляжку впиваются острые коготки черепахи, решительно вознамерившейся забраться на твой живот. Если ты его сбрасывал и переносил подстилку в другое место, это давало лишь короткую передышку – угрюмо покружив по саду, Ахиллес снова тебя находил. Эта его манера всех так извела, что после многочисленных жалоб и угроз мне пришлось запирать его всякий раз, когда кто-то из домашних собирался полежать в саду.
Но однажды садовые ворота оставили открытыми, и Ахиллес пропал бесследно. Были организованы поисковые партии, и все те, кто до сих пор открыто угрожал нашей рептилии страшными карами, прочесывали оливковые рощи и кричали: «Ахиллес… Ахиллес… земляника!..» Наконец мы его нашли. Как всегда, гуляя, погруженный в свои мысли, он свалился в заброшенный колодец с полуразрушенными стенами и отверстием, заросшим папоротником. Увы, он был мертв. Ни старания Лесли сделать ему искусственное дыхание, ни попытки Марго затолкать ему в рот земляничку (то есть дать ему то, как она выразилась, ради чего стоило жить) ни к чему не привели, и его останки торжественно и печально были преданы земле в саду – под кустом земляники, по предложению матери. Ларри написал и прочел дрожащим голосом короткое прощальное слово, что особенно запомнилось. И только Роджер несколько подпортил траурную церемонию, так как радостно вертел хвостом, несмотря на все мои протесты.
Вскоре после того, как мы потеряли Ахиллеса, я приобрел у типа с розовыми жуками другого домашнего питомца. Этот голубь совсем недавно появился на свет, и нам пришлось насильно его кормить хлебом в молоке и размоченной кукурузой. Он являл собой жалкое зрелище: перья только пробиваются сквозь красную сморщенную кожу, покрытую, как у всех детенышей, омерзительным желтым пушком, словно обесцвеченным перекисью водорода. С учетом отталкивающей внешности, делавшей его вдобавок одутловатым, Ларри предложил назвать его Квазимодо, и, так как имя мне понравилось, а связанные с ним ассоциации были мне неизвестны, я согласился. Еще долго после того, как Квазимодо научился есть сам и оброс перьями, на голове у него сохранялся этот желтый пушок, что делало его похожим на такого самодовольного судью в детском паричке.
В силу нетрадиционного воспитания и отсутствия родителей, которые бы научили его жизни, Квазимодо убедил себя в том, что не является птицей, и отказывался летать. Вместо этого он всюду разгуливал. Если у него возникало желание залезть на стол или на стул, он стоял рядом с опущенной головой и ворковал до тех пор, пока его туда не сажали. Он всегда с радостью присоединялся к общей компании и даже увязывался за нами на прогулки. Впрочем, от этого пришлось отказаться, поскольку тут было два варианта: или сажать его на плечо с риском испортить одежду, или позволить ему ковылять сзади. Но в этом случае приходилось из-за него замедлять шаг, а если мы уходили вперед, то раздавались отчаянное, умоляющее курлыканье; мы оборачивались и видели бегущего за нами вприпрыжку Квазимодо, который соблазнительно вилял хвостом и негодующе выставлял свою переливчатую грудь, глубоко возмущенный нашим коварством.
Квазимодо настаивал на том, чтобы спать в доме; никакие уговоры и распекания не могли его загнать в голубятню, которую я для него построил. Он предпочитал отдыхать в ногах у Марго. Со временем его пришлось выдворить на диван в гостиную, ибо стоило Марго перевернуться на бок, как он тут же ковылял наверх и с громким нежным воркованием усаживался ей на лицо.
Что Квазимодо птица певчая, обнаружил Ларри. Мало того что он любил музыку, так он еще, похоже, различал вальс и военный марш. Когда звучала обычная музыка, он подбирался поближе к граммофону и сидел с гордой осанкой и полузакрытыми глазами и тихо урчал себе под нос. Но если ставили вальс, он начинал нарезать круги, кланяясь, вращаясь и громко курлыча. В случае же марша – предпочтительно Сузы[1] – он расправлял плечи, выкатывал грудь и печатал шаг, а его воркованье становилось таким глубоким и зычным, что казалось, он сейчас задохнется. Столь необычные действия он совершал исключительно под вальс или военный марш. Но иногда, после затяжной музыкальной паузы, он мог так обрадоваться вновь заработавшему граммофону, что начинал исполнять вальс под марш и наоборот, но потом спохватывался и исправлял свою ошибку.
Однажды, разбудив Квазимодо, мы с огорчением обнаружили, что он нас всех обвел вокруг пальца – среди подушечек лежало блестящее белое яйцо. После этого он уже не сумел толком прийти в себя. Сделался озлобленным, угрюмым, раздраженно клевал любого, кто пытался взять его в руки. Потом он отложил второе яйцо, и это изменило его до неузнаваемости. Он… то есть она становилась все более дикой, обращалась с нами, как с заклятыми врагами, прокрадывалась в кухню за едой, словно опасаясь голодной смерти. Вскоре даже звуки граммофона уже не могли залучить ее в дом. Последний раз я ее видел на оливе – птица с поразительным жеманством курлыкала, изображая из себя смиренницу, а сидевший на соседней ветке здоровущий кавалер переминался и ворковал в совершенном экстазе.
Какое-то время тип с розовыми жуками регулярно заглядывал на нашу виллу с пополнением для моего зверинца: то лягушка, то воробей со сломанным крылышком. Однажды мы с матерью в приливе сентиментальности купили у него всех розовых жуков и, когда он ушел, выпустили их на свободу. Несколько дней от этих жуков не было спасу: они ползали по кроватям, прятались в ванной, а по ночам бились о горящие лампы и сваливались на нас розовыми опалами.
Последний раз я видел этого типа как-то вечером, сидя на холмике. Он явно возвращался с вечеринки, где хорошо нагрузился: шел по дороге, наигрывая на свирели печальную мелодию, и его шатало из стороны в сторону. Я крикнул ему какое-то приветствие, и он от всей души махнул рукой, при этом даже не обернувшись. Перед тем как он скрылся за поворотом, на мгновение четко очертился его силуэт на фоне лавандового вечернего неба, и я хорошо разглядел потертую шляпу с шевелящимися перьями, оттопыренные карманы пиджака и на спине бамбуковые клетки со спящими голубями. А над его головой нарезали сонные круги маленькие розовые пятнышки. Потом он свернул, и осталось только бледное небо с народившимся месяцем, похожим на плывущее серебристое перо, да еще звук свирели, постепенно умирающий в сумерках.
Не успели мы толком обжиться на розовой вилле, как моя мать решила, что я совсем одичал и мне нужно дать какое-то образование. Но как это осуществить на уединенном греческом острове? Как всегда, стоило возникнуть проблеме, и тут же вся семья с энтузиазмом взялась за ее решение. У каждого была своя идея, что для меня лучше, и каждый ее отстаивал с таким жаром, что дискуссия о моем будущем превращалась в настоящую свару.
– Куда спешить с учебой? – сказал Лесли. – Он ведь умеет читать, правильно? Освоим с ним стрельбу, а если мы купим яхту, я научу его ходить под парусом.
– Но, дорогой, ему это потом вряд ли пригодится, – возразила мать и как-то туманно добавила: – Ну разве что он пойдет в торговый флот.
– Мне кажется, ему необходимо научиться танцевать, – вступила Марго, – а не то будет расти косноязычный зажатый подросток.
– Ты права, дорогая, но этим можно заняться потом. Сначала надо получить основы… математика, французский… и пишет он с ужасными ошибками.
– Литература, вот что ему нужно, – убежденно сказал Ларри. – Хорошая литературная основа. Остальное само собой приложится. Я ему рекомендовал почитать хорошие книжки.
– А тебе не кажется, что Рабле для него немного устарел? – осторожно спросила мать.
– Настоящий, классный юмор, – беззаботно отреагировал Ларри. – Важно, чтобы он уже сейчас получил правильное представление о сексе.
– Ты просто помешан на сексе, – чопорно заметила Марго. – О чем бы мы ни спорили, тебе обязательно надо это вставить.
– Ему нужен здоровый образ жизни на свежем воздухе. Если он научится стрелять и управлять яхтой… – гнул свое Лесли.
– Да перестань ты строить из себя святого отца, – заявил Ларри. – Ты еще предложи омовения в ледяной воде.
– Сказать тебе, в чем твоя проблема? Ты берешь этот высокомерный тон, как будто ты один все знаешь, и другие точки зрения ты просто не слышишь.
– Как можно выслушивать такую примитивную точку зрения, как твоя?
– Ну всё, всё, брейк, – не выдержала мать.
– Просто ему отказывает разум.
– Нет, как вам это нравится! – вскипел Ларри. – Да в этой семье я самый разумный.
– Пусть так, дорогой, но пикировка не помогает решению проблемы. Нам нужен человек, который сможет нашего Джерри чему-то научить и будет поощрять его интересы.
– У него, похоже, есть только один интерес, – не без горечи заметил Ларри. – Непреодолимая потребность заполнять любую пустоту какой-нибудь живностью. Я не считаю, что это надо поощрять. Жизнь и без того полна опасностей. Сегодня утром полез в сигаретницу, а оттуда вылетел здоровенный шмель.
– А на меня выскочил кузнечик, – мрачно изрек Лесли.
– Я тоже считаю, что это безобразие нужно прекратить, – заявила Марго. – Не где-нибудь, а на туалетном столике нахожу кувшин, а в нем копошатся какие-то мерзкие твари.
– Он не имеет в виду ничего плохого. – Мать постаралась перевести разговор на мирные рельсы. – Дружочек просто интересуется такими вещами.
– Я бы не возражал против атаки шмелей, если бы это реально к чему-то вело, – сказал Ларри. – Но это всего лишь временное увлечение, и к четырнадцати годам он его перерастет.
– У него это увлечение с двух лет, и пока не видно никаких признаков, что он может его перерасти, – возразила мать.
– Ну если ты настаиваешь на том, чтобы напичкать его всякой бесполезной информацией, то, я полагаю, можно поручить это Джорджу.
– Отличная мысль! – обрадовалась мать. – Почему бы тебе с ним не встретиться? Чем скорее он приступит к делу, тем будет лучше.
Сидя в сгущающихся сумерках у открытого окна, с лохматым Роджером под мышкой, я со смешанным чувством любопытства и негодования слушал, как семья решает мою судьбу. И когда она решилась окончательно, в голове моей мелькнули смутные мысли: а собственно, кто такой этот Джордж и зачем мне вообще нужны эти уроки? Но в сумерках разливались такие цветочные запахи, а оливковые рощи так к себе манили своей ночной загадочностью, что я тут же забыл про надвигающуюся угрозу начального образования и вместе с Роджером отправился охотиться на светлячков в кустах ежевики.
Выяснилось, что Джордж – старый друг Ларри, приехавший на Корфу, чтобы здесь сочинять. В этом не было ничего необычного, так как в то время все друзья моего брата были писателями, поэтами или художниками. К тому же именно благодаря Джорджу мы оказались на Корфу – в своих письмах он так расхваливал эти места, что Ларри твердо решил: только там наше место. И вот теперь Джорджа ждала расплата за опрометчивость. Он пришел к нам познакомиться с матерью, и меня ему представили. Мы разглядывали друг друга с подозрением. Джордж, высоченный и очень худой, двигался с разболтанностью марионетки. Его впалое черепообразное лицо частично скрывала заостренная коричневатая бородка и большие очки в черепаховой оправе. Он обладал глубоким меланхоличным голосом и суховатым, саркастическим чувством юмора. Пошутив, он прятал в бороде этакую волчью ухмылочку, на которую никак не влияла реакция окружающих.
Джордж с серьезным видом взялся за дело. Отсутствие на острове необходимых учебников его нисколько не смутило, он просто обшарил собственную библиотеку и в назначенный день приволок более чем неожиданную подборку. С твердостью и терпением он начал меня учить азам географии по картам, приложенным к старому изданию пирсовской «Энциклопедии»; английскому – по книгам самых разных авторов, от Уайльда до Гиббона; французскому – по увесистому фолианту под названием «Le Petit Larousse»; а математике – просто по памяти. Но главным, с моей точки зрения, было то, что часть времени мы посвящали естествознанию, и Джордж с особым педантизмом учил меня вести наблюдения и записывать их потом в дневник. Впервые мой интерес к природе, в котором было много энтузиазма, но мало системности, как-то сфокусировался, и я понял, что, записывая свои наблюдения, гораздо лучше все заучиваю и запоминаю. Из всех наших уроков не опаздывал я лишь на уроки по естествознанию.
Каждое утро, ровно в девять, среди олив появлялся Джордж в шортах, сандалиях и огромной соломенной шляпе с потрепанными полями, под мышкой стопка книг, а в руке трость, которую он энергично выбрасывал вперед.
– Утро доброе! Ну что, ученик ждет наставника, трепеща от возбуждения? – приветствовал он меня с мрачноватой ухмылкой.
В небольшой столовой в зеленоватом свете, пробивающемся сквозь закрытые ставни, Джордж методично раскладывал на столе принесенные книги. Одуревшие от тепла мухи вяло ползали по стенам или летали, как пьяные, по комнате с сонным жужжанием. За окном цикады с воодушевлением славили новый день пронзительным стрекотом.
– Так-так, так-так, – бормотал Джордж, скользя длинным указательным пальцем вниз по странице с тщательно продуманным расписанием занятий. – Стало быть, математика. Если я ничего не забыл, мы поставили перед собой задачу, достойную Геракла: выяснить, сколько дней понадобится шести мужчинам, чтобы построить стену, если у троих на это ушла неделя. Помнится, на решение этой задачки мы потратили почти столько же времени, сколько мужчины на строительство стены. Ну что ж, давай препояшемся и еще раз примем бой. Может, тебя смущает сама формулировка вопроса? Тогда попробуем как-то ее оживить.
Он в задумчивости склонялся над тетрадью для упражнений и пощипывал бородку. А потом своим крупным четким почерком формулировал задачку на новый лад.
– Сколько дней понадобится четырем гусеницам на то, чтобы съесть восемь листьев, если у двух на это ушла неделя? Ну, что скажешь?
Пока я потел над нерешаемой проблемой гусеничных аппетитов, Джордж находил себе иное занятие. Он был отменным фехтовальщиком, а в те дни учил местные крестьянские танцы, к которым питал слабость. Так что, пока я бился над решением арифметической задачки, он размахивал в полутемной комнате рапирой или выполнял сложные танцевальные па; все это меня, мягко говоря, отвлекало, и отсутствие у меня способностей к математике я готов объяснять именно его выкрутасами. Даже сегодня положите передо мной простейшую задачку, и в памяти сразу возникнет долговязый Джордж, делающий выпады и пируэты в полутемной столовой. Свои па он сопровождал фальшивым пением, чем-то напоминавшим растревоженный улей.
– Тум-ти-тум-ти-тум… тидл-тидл-тумти-ди… шажок левой, три шажка правой… тум-ти-тум-ти-тум-ти… дум… назад, разворот, присел, привстал… тидл-тидл-тумти-ди… – так он зудел, делая свои шаги и пируэты, как разнесчастный журавль.
Вдруг зуд обрывался, в глазах появлялся стальной блеск, Джордж принимал защитную позицию и делал выпад воображаемой рапирой в сторону воображаемого противника. А затем, с прищуром, посверкивая стеклами очков, гонял противника по комнате, искусно лавируя среди мебели. Загнав его в угол, Джордж начинал кружить-петлять вокруг него, что твоя оса, жаля, наскакивая и отскакивая. Я почти видел блеск вороненой стали. И наконец, финал: резкий разворот клинка вверх и в сторону, отбрасывающий рапиру противника, быстрый отскок – и тут же разящий выпад в самое сердце. Все это время я как завороженный наблюдал за ним, напрочь забыв про тетрадь. Математика была не самым успешным из наших предметов.
С географией дела обстояли лучше, так как Джордж умел придать урокам зоологическую окраску. Мы рисовали огромные карты в морщинах горных цепей и вписывали разные достопримечательности вместе с образцами необычной фауны. Так, для меня Цейлон – это были тапиры и чай, Индия – тигры и рис, Австралия – кенгуру и овцы. А на голубых изгибах морских течений появлялись нарисованные киты, альбатросы, пингвины и моржи вместе со штормами, пассатами, обозначениями хорошей и плохой погоды. Наши карты были произведениями искусства. Главные вулканы изрыгали такой огонь и искры, что становилось страшно за бумажные континенты; горные вершины так пронзительно голубели и белели ото льда и снега, что от одного взгляда на них охватывал озноб. Наши бурые, высушенные солнцем пустыни украшались холмиками в виде верблюжьих горбов и пирамид, а наши тропические леса были до того буйные и непролазные, что даже крадущиеся ягуары, верткие змеи и угрюмые гориллы с трудом сквозь них продирались, а там, где леса заканчивались, изнуренные туземцы из последних сил рубили нарисованные деревья, делая просеки, кажется, с единственной целью – написать кривыми заглавными буквами «кофе» или «злаки». Наши реки были широкими и синими, как незабудки, в пятнышках каноэ и крокодилов. В наших океанах, там, где они не пенились от яростного шторма или их не вздымала устрашающая приливная волна, нависшая над каким-нибудь затерянным, поросшим лохматыми пальмами островом, кипела жизнь: добродушные киты позволяли себя преследовать галеонам, явно непригодным к плаванию, зато до зубов вооруженным гарпунами; вкрадчивые и такие невинные с виду осьминоги ласково охватывали крохотные лодочки своими длинными щупальцами; за китайской джонкой с желтокожей командой гналась целая стая зубастых акул, а эскимосы в меховой одежде преследовали жирных моржей среди льдов, густо населенных полярными медведями и пингвинами. Это были живые карты для изучения, высказывания сомнений, внесения поправок; короче, они содержали некий смысл.
Наши попытки заняться историей поначалу были не слишком успешными, пока до Джорджа не дошло, что достаточно в эту голую почву посадить отросточек зоологии и побрызгать совершенно посторонними деталями, чтобы пробудить у меня интерес. Так я ознакомился с кое-какими историческими фактами, доселе нигде не изложенными, насколько мне известно. С затаенным дыханием, урок за уроком, я следил за переходом Ганнибала через Альпы. Причина, по которой он отважился на такой подвиг, и его планы на той стороне интересовали меня в последнюю очередь. Мой интерес к очень плохо, в моем понимании, организованной экспедиции был связан с тем, что я знал кличку каждого слона. Я также знал, что Ганнибал назначил специального человека, чтобы не только кормить слонов и за ними ухаживать, но еще и давать им в стужу бутылочки с горячей водой. Сей прелюбопытный факт, кажется, ускользнул от внимания серьезных историков. Почти все исторические книги также умалчивают о первых словах Колумба, когда он ступил на американскую землю: «О боже, смотрите… ягуар!» После такого вступления как можно было не увлечься дальнейшей историей континента? Словом, Джордж, при отсутствии подходящих учебников и при инертности ученика, старался всячески оживить предмет, дабы я не скучал на его уроках.
Роджер, само собой, считал каждое утро потерянным. Но он меня не бросал, а просто спал под столом, пока я корпел над заданиями. Если мне надо было сходить за какой-то книгой, он просыпался, отряхивался, громко зевал и радостно крутил хвостом. Однако, увидев, что я возвращаюсь за стол, он опускал уши и тяжелой походкой уходил в свое укромное место, где снова плюхался со вздохом разочарования. Джордж не возражал против его присутствия, так как пес вел себя хорошо и меня не отвлекал. Но иногда, крепко уснув и вдруг услышав лай крестьянской собаки, Роджер просыпался с хриплым грозным рычанием и не сразу понимал, где он находится. Поймав же наши неодобрительные физиономии, он смущался, вилял хвостиком и робко обводил взглядом комнату.
Какое-то время Квазимодо тоже присутствовал на наших уроках и вел себя вполне прилично, если я ему позволял сидеть на коленях. Так он мог проспать все утро, тихо воркуя. Но однажды я его прогнал, после того как он перевернул бутылочку с зелеными чернилами аккурат посредине великолепной географической карты, которую мы только что закончили рисовать. Понимая, что это вовсе не обдуманный вандализм, я тем не менее не мог побороть раздражения. Целую неделю Квазимодо пытался снова втереться ко мне в доверие, сидя под дверью и призывно курлыча сквозь щелку, но когда я уже был готов сдаться, то ловил взглядом его хвост, видел ужасающее зеленое пятно, и сердце мое твердело.
Ахиллес посетил один из наших уроков, но ему в доме не понравилось. Он все утро блуждал по комнате и скребся то о плинтус, то о дверь. А иногда он застревал и начинал отчаянно елозить, пока его не спасали из-под какого-нибудь пуфа. Маленькая комната была тесно заставлена мебелью, и, чтобы добраться до одного предмета обстановки, надо было практически все передвинуть. После третьей генеральной перестановки Джордж сказал, что он не привык к таким нагрузкам и что в саду Ахиллес будет чувствовать себе гораздо счастливее.