– Приехать. – Он ткнул вперед коротким толстым указательным пальцем. – Эта вилла с ванная комната, как вы просить.
Мать, всю дорогу ехавшая зажмурившись, осторожно открыла глаза и посмотрела. Спиро показывал на пологий склон, у подножия которого мерцало море. Сам холм и окрестные долины были в гагачьем пуху оливковых рощ, поблескивавших, как рыбья чешуя, стоило только бризу поиграть листвой. Посередине склона, под охраной высоких стройных кипарисов, угнездилась небольшая клубнично-розовая вилла, как экзотический фрукт в оранжерее. Кипарисы тихо раскачивались на ветру, словно старательно раскрашивали и без того чистое небо в еще более яркие тона к нашему приезду.
Квадратная вилла с розовощеким достоинством возвышалась в маленьком саду. Выцветшая от солнца до салатно-кремового оттенка, краска на ставнях кое-где вздулась и потрескалась. В садике, окруженном высокой изгородью из фуксий, цветочные грядки располагались в сложном геометрическом порядке, выложенные гладкими белыми камушками. Белые мощеные дорожки, не шире грабель, затейливо вились между клумб в виде звезд, полумесяца, треугольников и кругов, не больше соломенной шляпы, и все они буйно заросли одичавшими цветами. С роз облетали гладкие лепестки размером с блюдце – огненно-красные, бледно-лунные, матовые, даже не увядшие; бархатцы, как выводки косматых солнышек, поглядывали за передвижениями в небе своего родителя. Из низких зарослей анютины глазки высовывали бархатные невинные личики, а фиалки печально сникали под своими листочками в виде сердечек. Бугенвиллея, разбросавшая свои шикарные побеги с пурпурно-красными цветами-фонариками поверх балкона, казалось, была там кем-то вывешена перед карнавалом. В темной изгороди фуксий бесчисленные бутоны, чем-то напоминающие балерин, трепетно подрагивали, готовые вот-вот раскрыться. Теплый воздух был пропитан запахами увядающих цветов и тихим, умиротворяющим жужжанием насекомых. Как только мы все это увидели, нам захотелось здесь жить; вилла словно давно ждала нас. Было ощущение обретенного дома.
Спиро, так неожиданно ворвавшийся в нашу жизнь, взял полный контроль над нашими делами. Так будет лучше, объяснил он, поскольку его все знают и он никому не позволит нас обдурить.
– Вы ни о чем не беспокоиться, миссис Даррелл, – заверил он мать со своим обычным оскалом. – Оставить все мне.
Он возил нас по магазинам, где мог битый час собачиться с продавцом, чтобы в результате выбить скидку на пару драхм, то бишь один пенс. Дело не в деньгах, а в принципе, пояснял он нам. Немаловажным фактором было и то, что он, как всякий грек, обожал торговаться. Не кто иной, как Спиро, узнав, что мы не получили денежный перевод из Англии, одолжил нам нужную сумму и лично отправился в банк, где устроил разнос клерку по поводу плохой работы, а то, что бедняга тут вовсе ни при чем, его не остановило. Спиро оплатил наш счет за гостиницу и нанял машину, чтобы перевезти все наши вещи на виллу, и сам же потом отвез нас туда, набив багажник им же закупленными продуктами.
То, что он знал всех на острове и все знали его, как мы вскоре выяснили, не было простым бахвальством. Где бы он ни тормознул, сразу несколько голосов выкрикивали его имя и зазывали его присесть за столик в тени деревьев и выпить кофе. Полицейские, крестьяне и священники, когда он проезжал мимо, приветственно махали ему рукой и улыбались; рыбаки, бакалейщики и владельцы кафе принимали его как брата. «А, Спиро!» – расплывались они так, словно он был непослушным, но всеми любимым ребенком. Они уважали его за воинственную прямоту, а превыше всего их восхищало его типично греческое презрение, помноженное на бесстрашие, в отношении любых проявлений чиновничьей бюрократии. По приезде два наших чемодана с бельем конфисковали на таможне под забавным предлогом, что это товар на продажу. И когда мы переезжали на розовую виллу, мать рассказала Спиро про застрявший багаж и попросила у него совета.
– Божья мать! – прорычал он, весь красный от гнева. – Миссис Даррелл, почему вы мне не сказать раньше? Таможня – это такой бандит. Завтра я вас отвезти и устроить им такое! Они меня хорошо знать. Позвольте, я им всыпать первое число.
На следующее утро он повез мать на таможню. Мы увязались за ними, не желая пропустить этот спектакль. Спиро ворвался в помещение, как разъяренный медведь.
– Где вещи у этих людей отбирать? – спросил он у толстячка-таможенника.
– Речь об их багаже с товаром? – уточнил чиновник на приличном английском.
– Я об этом и говорить!
– Багаж здесь, – осторожно признал чиновник.
– Мы его забирать, – осклабился Спиро. – Все приготовить.
Он вышел из ангара, чтобы найти носильщика, а когда вернулся, таможенник, взяв у матери ключи, как раз открывал один из чемоданов. Спиро с гневным рыком подбежал и захлопнул крышку, при этом отдавив пальцы несчастному чиновнику.
– Ты зачем открывать, мерзавец?
Таможенник, размахивая ушибленной рукой, запротестовал: дескать, проверять содержимое – это его прямая обязанность.
– Обязанность? – переспросил Спиро с неподражаемым презрением. – Что это? Ты обязан нападать на невиновные иностранцы? Считать их контрабандисты? Это твой прямая обязанность?
Секунду помедлив, Спиро сделал глубокий выдох, подхватил два здоровых чемодана и зашагал к выходу. В дверях он обернулся для добивающего выстрела.
– Я тебя, Христаки, знать как облупленный, так что ты мне не говорить про свои обязанности. Я не забыть, как тебя оштрафовать на двенадцать тысяч драхмы за браконьер. Обязанности у него, ха!
Мы возвращались домой со своим багажом, целехоньким, не прошедшим досмотра, как триумфаторы.
– Эти мерзавцы считать, что они на остров хозяева, – прокомментировал Спиро, похоже даже не догадываясь, что это он так себя ведет.
Однажды взяв бразды правления в свои руки, он к нам пристал как репей. За несколько часов он из водителя превратился в нашего защитника, а уже через неделю он стал нашим гидом, мудрым советчиком и другом. Мы считали Спиро полноправным членом семьи и не предпринимали никаких действий, ничего не планировали без его участия. Он всегда был рядом, громогласный, скалящийся, устраивал наши дела, объяснял, сколько за что платить, не спускал с нас глаз и сообщал матери обо всем, что, по его мнению, ей следовало знать. Тучный, смуглый и страшный на вид ангел, он заботливо приглядывал за нами, как если бы мы были неразумными детьми. Нашу мать он откровенно боготворил и каждый раз, где бы мы ни оказались, громко пел ей осанны, чем вводил ее в крайнее смущение.
– Вы поступать осторожно, – говорил он нам, строя устрашающую физиономию. – Чтобы ваша мать не волноваться.
– Это еще зачем, Спиро? – притворно изумлялся Ларри. – Она для нас ничего хорошего не сделала. Почему мы должны о ней печься?
– Ах, господин Лорри, вы так не шутить, – расстраивался Спиро.
– А ведь он прав, – с серьезным видом поддерживал старшего брата Лесли. – Не такая уж она хорошая мать.
– Не говорить так, не говорить! – рычал Спиро. – Видит боги, если бы у меня такая мать, я бы каждое утро целовать ей ноги.
Словом, мы заняли виллу, и каждый по-своему обустроился и вписался в окружающую среду. Марго, надев откровенный купальник, загорала в оливковой роще и собирала вокруг себя горячих поклонников из местных крестьянских ребят приятной наружности, которые, как по мановению волшебной палочки, появлялись из ниоткуда, если к ней приближалась пчела или нужно было передвинуть шезлонг. Мать сочла необходимым заметить, что, по ее мнению, загорать в таком виде несколько неблагоразумно.
– Мать, не будь такой старомодной, – отмахнулась Марго. – В конце концов, мы умираем один только раз.
Это утверждение, столь же озадачивающее, сколь и бесспорное, заставило мать прикусить язык.
Трое здоровых крестьянских парней, обливаясь потом и отдуваясь, полчаса переносили в дом сундуки Ларри под его непосредственным руководством. Один огромный сундук пришлось втаскивать через окно. После того как все было закончено, Ларри весь день распаковывался со знанием дела, а в результате его комната, заваленная книгами, стала абсолютно недоступной. Возведя по периметру книжные бастионы, он засел за пишущую машинку и выходил из комнаты с отсутствующим видом, только чтобы поесть. На второй день, рано утром, он выскочил в сильном раздражении по причине того, что крестьянин привязал осла к нашей живой изгороди и животное с завидным постоянством открывало пасть, издавая долгий тоскливый рев.
– Не смешно ли, спрашиваю я вас, что будущие поколения лишатся моих трудов только потому, что какой-то идиот с мозолистыми руками привязал эту вонючую зверюгу под моим окном?
– Дорогой, – отреагировала мать, – если он так мешает, почему бы тебе не отвести его подальше?
– Дорогая мать, у меня нет времени на то, чтобы гоняться за ослами по оливковым рощам. Я швырнул в него брошюру по теософии – тебе этого мало?
– Бедняжка привязан. Как он может сам освободиться? – сказала Марго.
– Должен быть закон, запрещающий привязывать этих мерзких тварей возле чужих домов. Кто-нибудь из вас уведет его, наконец?
– С какой стати? – удивился Лесли. – Нам же он не мешает.
– Вот в чем проблема этой семьи, – посетовал Ларри. – Никаких взаимных услуг, никакой заботы о ближнем.
– Можно подумать, ты о ком-то заботишься, – заметила Марго.
– Твоя вина, – сурово бросил Ларри матери. – Это ты нас воспитала такими эгоистами.
– Нет, как вам это нравится! – воскликнула мать. – Я их так воспитала!
– Кто-то же должен был приложить руку, чтобы сделать из нас законченных эгоистов.
Кончилось тем, что мы с матерью отвязали ослика и отвели его ниже по склону.
А тем временем Лесли распаковал свои револьверы и заставил нас всех вздрагивать, устроив бесконечную пальбу из окна по старой жестянке. После столь оглушительного утра Ларри выскочил из комнаты со словами, что невозможно работать, когда дом содрогается до основания каждые пять минут. Лесли, обидевшись, возразил, что ему необходима практика. Это больше похоже не на практику, а на восстание сипаев, окоротил его Ларри. Мать, чья нервная система тоже пострадала от этого буханья, посоветовала Лесли попрактиковаться с незаряженным револьвером. Тот долго объяснял, почему это невозможно. Но в конце концов с неохотой отнес жестянку подальше от дома; теперь выстрелы звучали приглушеннее, но не менее неожиданно.
Бдительное око матери не выпускало нас из виду, а в свободное время она обживалась на свой лад. Дом заблагоухал травами и острыми запахами лука и чеснока, кухня заиграла разными горшками и горшочками, среди которых она сновала в съехавших набок очках, бормоча что-то себе под нос. На столике лежала шаткая стопка поваренных книг, в которые она временами заглядывала. Освободившись от кухонных обязанностей, она со счастливым видом перебиралась в сад, где с энтузиазмом полола и сажала и с меньшей охотой стригла и подрезала.
Для меня сад представлял существенный интерес, и мы с Роджером сделали для себя кое-какие открытия. Например, Роджер узнал, что обнюхивать шершня себе дороже, что достаточно из-за ворот посмотреть на местную собаку, как она с визгом убегает, и что курица, выскочившая из-за живой изгороди и тут же с диким кудахтаньем пустившаяся наутек, является добычей не менее желанной, чем незаконной.
Этот сад при кукольном домике был поистине страной чудес, цветочным раем, где разгуливали доселе мне неведомые существа. Среди толстых шелковистых лепестков цветущей розы уживались крошечные крабоподобные паучки, которые бочком отбегали, стоило только их потревожить. Их прозрачные тельца своим окрасом сливались со средой обитания: розовый, слоновая кость, кроваво-красный, маслянистый желтый. По стеблю, инкрустированному зелеными мошками, сновали божьи коровки, как свежераскрашенные заводные игрушки: бледно-розовые в черных пятнах, ярко-красные в бурых пятнах, оранжевые в черно-серых крапинках. Округлые и симпатичные, они охотились на бледно-зеленых тлей, коих было великое множество. Пчелы-плотники, похожие на мохнатых медвежат цвета электрик, выписывали среди цветов зигзаги с деловито-сытым гудением. Хоботник обыкновенный, весь такой гладенький и изящный, носился над тропками туда-сюда, с суетливой озабоченностью, изредка зависая и мельтеша до серой размытости своими крылышками, чтобы вдруг зарыться длинным тоненьким хоботком в цветок. Среди белых булыжников большие черные муравьи, сбившись в стаю, суетились и жестикулировали вокруг неожиданных трофеев: мертвой гусеницы, лепестка розы или высохшей травинки, усеянной семенами. В качестве аккомпанемента ко всей этой деятельности из оливковой рощи позади живой изгороди из фуксий доносилось неумолчное многоголосие цикад. Если бы жаркое дневное марево умело издавать звуки, они были бы похожи как раз на странные, сродни перезвону колокольчиков, голоса этих насекомых.
Поначалу я был так ошеломлен избытком жизни у нас под носом, что я ходил по саду как в тумане, замечая то одно существо, то другое и постоянно отвлекаясь на бесподобных бабочек, перелетавших через живую изгородь. Со временем, когда я попривык к насекомым, снующим среди тычинок и пестиков, я научился сосредотачиваться на деталях. Я часами сидел на корточках или лежал на животе, подсматривая за частной жизнью крошечных существ, а рядом с покорным видом сидел Роджер. Так я для себя открыл кучу интересного.
Я узнал, что крабовидный паучок способен менять расцветку не хуже хамелеона. Пересадите такого паучка с ярко-красной розы, где он казался коралловой бусинкой, на белоснежную розу. Если он пожелает там остаться – что чаще всего и происходит, – то постепенно он начнет бледнеть, словно эта перемена вызвала у него анемию, и через пару дней вы увидите белую жемчужинку среди таких же лепестков.
Я обнаружил, что под живой изгородью, в сухой листве, живет совсем другой паук – заядлый маленький охотник, в хитрости и жестокости не уступающий тигру. Он обходил свои владения, поблескивая зрачками на солнце, то и дело останавливаясь, чтобы приподняться на мохнатых лапках и осмотреться. Углядев муху, решившую позагорать, он на миг застывал, а затем со скоростью, сравнимой разве что с ростом зеленого листочка, начинал к ней подбираться, практически незаметно, но все ближе и ближе, иногда беря паузу, дабы проклеить на очередном сухом листе шелковистую дорогу жизни. Подобравшись достаточно близко, охотник застывал, тихо потирая лапки, как покупатель при виде хорошего товара, и вдруг, совершив прыжок, заключал в мохнатые объятья замечтавшуюся жертву. Если такой паучок успевал занять боевую позицию, не было случая, чтобы он остался без добычи.
От всех этих открытий меня распирала радость, которой я должен был поделиться, поэтому я врывался в дом и огорошивал семью известием, что странные извивающиеся черные гусеницы на розах на самом деле никакие не гусеницы, а детеныши божьих коровок, или не менее ошеломляющей новостью, что мухи-златоглазки откладывают яйца на ходулях. Последнее чудо мне посчастливилось наблюдать воочию. Златоглазка ползала по листьям розы в восхищении от собственных тонких и прекрасных крылышек, играющих на солнце, как зеленые стеклышки, и огромных глаз, словно из жидкого золота. И вот она остановилась и опустила заостренный низ брюшка. Немного так постояв, она задрала хвостик, и из-под него, к моему изумлению, вылезла тонкая нить, похожая на белесый волос. А затем на его конце появилось яйцо. Самочка отдохнула, чтобы снова повторить это шоу, и в результате поверхность розового листа выглядела так, будто на нем вырос целый лес крошечных плаунов. Отложив яйца, она слегка поиграла антеннами и улетела, нарисовав в воздухе своими прозрачными крылышками этакое зеленое марево.
Но, пожалуй, самое замечательное открытие, сделанное мной в этом пестром мире лилипутов, куда я получил доступ, было связано с гнездом уховертки. Я давно мечтал его найти, но мои поиски долго не увенчивались успехом. Поэтому, когда я на него наткнулся, радость моя была чрезвычайной, как если бы я неожиданно получил чудесный подарок. Отколупнув кусок коры, я обнаружил инкубатор, ямку в земле, явно вырытую самим насекомым. Уховертка угнездилась в этой ямке, прикрывая несколько белых яичек. Она сидела на них, как курица на яйцах, и даже не пошевелилась, когда в нее ударил поток света. Сосчитать все яички я не мог, но, сдается мне, их там было немного, из чего я заключил, что она еще на завершила кладку. Я аккуратно заложил отверстие корой.
С этого момента я ревниво охранял гнездо. Вокруг него я построил каменный бастион, а в качестве дополнительной меры безопасности написал красными чернилами предупреждение и закрепил его на шесте в непосредственной близости: «АСТАРОЖНО – ГНЕЗДО УХОВЕРТКИ – ХАДИТЕ ПАТИШЕ». Забавно, что без ошибок я написал только два слова, имеющие отношение к биологии. Примерно раз в час я устраивал уховертке десятиминутную проверку. Не чаще – из страха, что она может сбежать из гнезда. Количество отложенных яичек постепенно увеличивалось, а самка, кажется, привыкла к тому, что у нее над головой периодически снимают крышу. Из того, как она дружески поводила туда-сюда своими антеннами, я даже заключил, что она меня уже узнает.
К моему горькому разочарованию, несмотря на все мои усилия и постоянное дежурство, детки вылупились ночью. После всего, что я для нее сделал, могла бы отложить это дело до утра, чтобы я стал свидетелем. Словом, передо мной был выводок крошечных, хрупких на вид уховерток, словно вырезанных из слоновой кости. Они осторожно телепались у матери между ног, а более предприимчивые даже залезали на ее клешни. Это зрелище согревало сердце. Но уже на следующий день гнездо опустело – моя чудесная семейка разбежалась по саду. Позже мне попался на глаза один из того выводка; конечно, он успел подрасти, окреп и покоричневел, но я его сразу узнал. Он спал, свернувшись в чаще из лепестков розы, и, когда я его потревожил, он недовольно задрал свои задние клешни. Приятно было бы думать, что это он так салютует, радостно меня приветствует, но, оставаясь честным перед собой, я вынужден был признать, что это не что иное, как предупреждение потенциальному врагу. Впрочем, я его простил. В конце концов, он был еще совсем крохой.
Я познакомился с дородными крестьянскими девушками, которые два раза в день, утром и вечером, проезжали мимо нашего сада, сидя бочком на понурых, с висящими ушами осликах. Голосистые и пестрые, как попугаи, они болтали и хохотали, труся под оливковыми деревьями. По утрам они приветствовали меня с улыбкой, а по вечерам перегибались через живую изгородь, осторожно балансируя на спине своего осла, и с той же улыбкой протягивали мне дары – гроздь еще теплого от солнца янтарного винограда, черные, как смола, финики с проглядывавшей здесь и там розоватой мякотью или гигантский арбуз, внутри похожий на розовеющий лед. Со временем я научился их понимать. То, что вначале казалось полной абракадаброй, превратилось в набор узнаваемых звуков. В какой-то момент они вдруг обрели смысл, и постепенно, с запинками, я стал сам произносить отдельные слова, а потом начал их связывать в грамматически неправильные и сбивчивые предложения. Наши соседи приходили от этого в восторг, как будто я не просто учил их язык, а раздавал им изящные комплименты. Перегибаясь через изгородь, они напрягали слух, пока я рожал приветствие или простейшее замечание, и после успешного завершения они расплывались от удовольствия, одобрительно кивали и даже хлопали в ладоши. Мало-помалу я выучил их имена и родственные связи, усвоил, кто из них замужние, а кто об этом только мечтает, и прочие подробности. Я узнал, где в окрестных рощах находятся их домики, и, если мы с Роджером проходили мимо, нам навстречу высыпала вся семья с радостными восклицаниями, и мне выносили стул, чтобы я посидел под виноградной лозой и поел с ними вместе какие-нибудь фрукты.
Со временем магия острова накрыла нас нежно и плотно, как цветочная пыльца. В каждом дне был такой покой, такое ощущение остановившегося времени, что хотелось одного – чтобы это длилось вечно. Но вот спадал черный покров ночи, и для нас наступал новый день, переливчатый, блестящий, как рождающийся младенец, и такой же нереальный.
Утром, когда я просыпался, ставни моей спальни казались прозрачными в золотых полосках от восходящего солнца. В воздухе разливались запах угля из кухонной печи, петушиное кукареканье, далекий собачий лай и неровный меланхоличный перезвон колокольчиков, под который стадо коз гнали на пастбище.
Завтракали мы в саду под невысокими мандариновыми деревьями. Небо, свежее и искристое, еще не набравшее яростной голубизны полудня, было цвета чистого молочно-белого опала. Цветы еще толком не проснулись, съежившиеся розы окропила роса, ноготки не спешили раскрываться. Завтракали мы неспешно и в основном молча, так как в столь ранний час разговаривать никому особо не хотелось. Но к концу трапезы под влиянием кофе, тоста и сваренных яиц все начинали оживать и рассказывать друг другу о своих планах и спорить по поводу правильности того или иного решения. Я в этих обсуждениях участия не принимал, поскольку отлично знал, чем хочу заняться, и старался расправиться с едой как можно скорее.
– Что ты так все заглатываешь? – брюзжал Ларри, осторожно ковыряясь спичкой во рту.
– Ешь с толком, дорогой, – вкрадчиво говорила мать. – Тебе некуда спешить.
Некуда спешить, когда черный комок по кличке Роджер в полной боевой готовности ждет у ворот, нетерпеливо высматривая меня своими карими глазищами? Некуда спешить, когда первые, еще полусонные цикады завозились под оливковыми деревьями? Некуда спешить, когда меня ждет остров, по-утреннему прохладный, яркий, как звезда, открытый для познания? Но едва ли я мог рассчитывать на понимание со стороны домашних, поэтому начинал жевать помедленнее, а дождавшись, когда их внимание переключится на кого-то другого, снова набрасывался на еду.
Покончив с завтраком, я тихо ускользал из-за стола и неспешной походкой направлялся к кованым воротам, где меня поджидал Роджер с вопросительным видом. Мы выглядывали в щелку, откуда была видна оливковая роща.
– А может, не пойдем? – подначивал я Роджера.
В ответ он с категорическим несогласием мотал туда-сюда обрубком хвоста и зазывно тыкался носом в мою ладонь.
– Нет, – говорил я, – давай не сегодня. Вот, кажется, дождь собирается.
Я с озабоченным видом задирал голову к чистому, словно отполированному небу. Роджер, навострив уши, тоже задирал голову и затем переводил на меня умоляющий взор.
– Знаешь, – продолжал я, – это сейчас чисто, а потом как ливанет, так что спокойнее будет посидеть в саду с книжкой.
Роджер в отчаянии клал одну лапу на ворота и, глядя на меня, задирал уголок верхней губы в кривоватом заискивающем оскале, демонстрируя свои белые зубы, а его зад трепетал в крайнем возбуждении. Это была его козырная карта: он знал, что перед его дурацкой улыбкой я не смогу устоять. Перестав его дразнить, я рассовывал по карманам пустые спичечные коробки, брал в руку сачок, ворота со скрипом отворялись и, выпустив нас, затворялись снова, и Роджер пулей улетал в рощу, басовитым лаем приветствуя новый день.
В самом начале моих изысканий Роджер был моим постоянным спутником. Мы вместе совершали все более далекие вылазки, открывая для себя тихие оливковые рощи, которые нужно было обследовать и запомнить, продирались сквозь заросли мирта, облюбованного черными дроздами, заглядывали в узкие лощины, где кипарисы отбрасывали таинственные тени, словно брошенные плащи чернильной расцветки. Роджер был идеальным компаньоном для приключений – ласковым без навязчивости, отважным без воинственности, умным и добродушно-терпимым к моим выходкам. Стоило мне поскользнуться и упасть, взбираясь по росистому склону, как он тут же подскакивал с фырканьем, похожим на сдержанный смех, быстро меня осматривал и, сочувственно лизнув в лицо, встряхивался, чихал и подбадривал своей кривой улыбочкой. Когда я обнаруживал что-то примечательное – муравейник, или гусеницу на листе, или паука, одевающего муху в шелковые одежки, – он садился поодаль и ждал, пока я не удовлетворю свое любопытство. Если ему казалось, что дело слишком затянулось, он подбирался поближе и сначала жалобно позевывал, а потом глубоко вздыхал и начинал крутить хвостом. Если объект не представлял особого интереса, мы двигались дальше, ну а если это было нечто важное, требовавшее продолжительного изучения, мне было достаточно нахмуриться, и Роджер понимал, что это надолго. Тогда он опускал уши, переставал вертеть хвостом и, отковыляв в соседний куст, растягивался в тенечке и глядел на меня оттуда с видом мученика.
Во время наших вылазок мы познакомились со многими людьми в окрестностях. Например, со странным слабоумным парнем, у него было круглое, ничего не выражавшее лицо, похожее на гриб дождевик. Ходил он в одном и том же: драная рубаха, протертые голубые сержевые брюки, подвернутые до колен, а на голове старенькая шляпа-котелок без полей. Завидев нас, он неизменно спешил навстречу из глубины рощи, чтобы вежливо приподнять свою нелепую шляпу и пожелать нам хорошего дня мелодичным детским голоском, что твоя флейта. Минут десять он стоял, разглядывая нас без всякого выражения, и кивал, если я отпускал какую-нибудь реплику. А затем, снова вежливо приподняв котелок, он исчезал среди деревьев. Еще запомнилась необычайно толстая и веселая Агата, жившая в ветхом домике на вершине холма. Она всегда сидела возле дома, а перед ней веретено с овечьей шерстью, из которой она сучила грубую нить. Хотя ей было далеко за семьдесят, у нее были смоляные блестящие волосы, заплетенные в косички и обмотанные вокруг этаких гладких коровьих рогов – головного украшения, популярного среди пожилых крестьянок. Она сидела на солнце, такая большая черная лягушка в алой косынке поверх коровьих рогов, шпулька с шерстью поднималась и опускалась, крутясь как юла, пальцы споро выдергивали и распутывали мотки, а из широко открытого вислого рта, демонстрирующего сломанные пожелтевшие зубы, раздавалось громкое хрипловатое пение, в которое она вкладывала всю свою энергию.
Именно от нее, Агаты, я узнал красивейшие и сразу запоминающиеся крестьянские песни. Сидя рядом с ней на старом жестяном ведре, с гроздью винограда или гранатом из ее сада в горсти, я пел вместе с ней, а она то и дело прерывала наш дуэт, чтобы поправить мое произношение. Это были веселые куплеты про речку Ванхелио, текущую с гор и орошающую землю, благодаря чему поля дают урожай и сады плодоносят. Мы затягивали любовную песенку под названием «Вранье», кокетливо закатывая глаза. «Зря я тебя учила рассказывать всем вокруг, как я тебя люблю. Все это вранье, одно вранье», – горланили мы, мотая головами. А потом, сменив тон, печально, но живо напевали «Зачем ты меня бросаешь?». Поддавшись настроению, мы тянули нескончаемую литанию, и голоса наши дрожали. Когда мы добирались до последнего душераздирающего куплета, Агата прижимала руки к своим большим грудям, ее черные зрачки подергивались печальной поволокой, а многочисленные подбородки начинали дрожать. И вот отзвучали заключительные и не очень согласованные ноты, она вытирала глаза краем косынки и обращалась ко мне:
– Какие же мы с тобой дурачки. Сидим на солнышке и голосим в два горла. Да еще о любви! Я уже слишком стара, а ты еще слишком юн, чтобы тратить на это свое время. Давай-ка лучше выпьем винца, что скажешь?
А еще мне очень нравился старый пастух Яни, высокий, сутулый, с крючковатым носищем, вроде орлиного клюва, и невероятными усами. Первый раз я его увидел в жаркий день, когда мы с Роджером потратили битый час, пытаясь извлечь зеленую ящерицу из щели в каменной стене. В конце концов, ничего не добившись, вспотевшие и усталые, мы укрылись под невысокими кипарисами, отбрасывавшими приятную тень на выгоревшую от солнца траву. И, там отлеживаясь, я услышал убаюкивающее позвякивание колокольчиков, а вскоре мимо нас прошествовало стадо коз; они остановились, чтобы впериться в нас своими пустыми желтыми глазищами, и, с презрением проблеяв, поковыляли дальше. Этот легкий перезвон и тихий хруст травы, которую они щипали и пережевывали, совсем меня убаюкали, и, когда следом за ними появился пастух, я уже подремывал. Он остановился и посмотрел на меня пронзительным взглядом из-под кустистых бровей, тяжело опираясь на коричневую палку, когда-то бывшую веткой оливы, и крепко врастая тяжелыми башмаками в ковер из вереска.
– День добрый, – сказал он хрипло. – Вы иностранец… маленький английский лорд?
К тому времени я уже успел привыкнуть к курьезным представлениям местных крестьян о том, что все англичане лорды, а посему признал: да, так и есть. Тут он развернулся и прикрикнул на козу, которая присела на задние ноги и принялась обгладывать молодое оливковое деревце, а затем снова обратился ко мне:
– Вот что я вам скажу, юный лорд. Лежать под этими деревьями опасно.
Я поднял глаза к кипарисам, показавшимся мне вполне безобидными, и спросил его, в чем кроется опасность.
– Под ними можно сидеть, – пояснил он, – они отбрасывают хорошую тень, прохладную, как колодезная вода. Но они легко могут вас усыпить. А спать под кипарисом нельзя, ни при каких обстоятельствах.
Он замолчал и стал разглаживать усы, пока не дождался вопроса «Почему?», и только тогда продолжил:
– Почему? Вы спрашиваете, почему? Потому что вы проснетесь другим человеком. Пока вы спите, кипарис запускает корни в голову и вытягивает ваши мозги, и вы просыпаетесь ку-ку, с головой пустой, как свисток.
Я поинтересовался, относится ли это только к кипарису или к другим деревьям тоже.
– Не только. – Старик с угрожающим видом задрал голову вверх, словно проверяя, не подслушивают ли его деревья. – Но именно кипарис ворует наши мозги. Так что, юный лорд, вам здесь лучше не спать.
Он бросил в сторону темнеющих конусов еще один недобрый взгляд, словно вызов – ну, что вы на это скажете? – а затем осторожно стал пробиваться сквозь кусты мирта к своим козам, которые мирно паслись на склоне холма, а их разбухшие вымена болтались, как мешок у волынки.
Я узнал Яни довольно близко, так как постоянно встречал его во время своих походов, а иногда и навещал в его домике, где он угощал меня фруктами, давал разные советы и предупреждал о поджидающих меня опасностях.
Но, пожалуй, самым чудаковатым и загадочным персонажем из всех, кто мне встретился, был мужчина с розовыми жуками. Было в нем что-то сказочное, неотразимое, и наших редких встреч я всегда ждал с нетерпением. Первый раз я его увидел на безлюдной дороге, ведущей в одну из отдаленных горных деревень. Прежде чем его увидеть, я его услышал – он играл переливистую мелодию на пастушьей свирели, иногда прерываясь, чтобы забавно пропеть несколько слов в нос. Когда же он появился из-за поворота, мы с Роджером замерли и уставились на пришельца в изумлении.