Замышляя я потребовал чтобы мы потанцевали – прежде она проголодалась поэтому я предложил и мы действительно зашли купить омлета фуянг на Джексоне и Кирни и теперь она его разогрела (позднее признание что она терпеть его не может хоть это одно из самых моих любимых блюд и типично для моего последующего поведения когда я уже насильно запихивал ей в горло то что она в подземной кручине хотела выстрадать одна если и вообще), ах. – Танцуя, я выключил свет, и вот, в темноте, танцуя, поцеловал ее – это было головокружительно, кружась в танце, начало, обычное начало влюбленных целующихся стоя в темной комнате комната разумеется женщины мужчина сплошные умыслы – закончив потом в диких плясках она у меня на колене или на бедре пока я вращаю ее вокруг откинувшись назад для равновесия а она вокруг моей шеи своими руками что стали разогревать так сильно того меня что потом было только жарко…
И довольно скоро я узнал что у нее нет веры и неоткуда взять – мать-негритянка умерла ради ее рождения – неведомый отец чероки-полукровка сезонник приходивший бывало швыряя изодранные башмаки через серые равнины осени в черном сомбреро и розовом шарфе присев на корточки у костров с сосисками запуливая тару из-под токая в ночь «Йяа-а Калексико!»
Скорее нырнуть, куснуть, погасить свет, спрятать лицо от стыда, залюбить ее грандиозно из-за нехватки любви целый год почти что и нужды толкающей вниз – наши маленькие соглашения в темноте, всамделишные не-следовало-об-этом-говорить – ибо это она потом сказала «Мужчины такие сумасшедшие, они хотят сути, женщина и есть суть, вот она прямо у них в руках а они срываются прочь возводя большие абстрактные конструкции» – «Ты имеешь в виду что им следует просто остаться дома с этой сутью, то есть валяться под деревом весь день с женщиной но Марду это ведь моя старая телега, прелестная мысль, не припомню, чтоб ее высказывали лучше, и никогда не мечтал о таком». – «Вместо этого они срываются и затевают большие войны и рассматривают женщин как награды а не как человеков, что ж чувак я может и прямо посреди всего этого дерьма но я определенно не желаю ни кусочка» (своими милыми культурными хиппейными интонациями нового поколения). – И поэтому поимев суть ее любви теперь я воздвигаю большие словесные конструкции и тем самым вообще-то ее предаю – пересказывая слухи каждой подметной простыни на всемирной бельевой веревке – и ее, наше, за все два месяца нашей любви (думал я) только раз постиранное поскольку она будучи одинокой подземной проводила лунатичные дни и ходила бывало в прачечную с ними но вдруг уже промозглый поздний день и слишком поздно и простыни серы, милы мне – поскольку мягки. – Но не могу я в этом признании предать самые потаенные, бедра, то что в бедрах есть – а тогда зачем писать? – бедра хранят суть – однако хоть там мне и следует остаться и оттуда я пришел и рано или поздно вернусь, все же я должен срываться и возводить возводить – ради ничто – ради бодлеровских стихов…
Ни разу не произнесла она слово любовь, даже в то первое мгновенье после нашего дикого танца когда я пронес ее по-прежнему на себе не касая ногами пола к постели и медленно опустил, страдая отыскать ее, что ей понравилось, и будучи несексуальной всю свою жизнь (кроме первого 15-летнего совокупления которое почему-то поглотило ее и никогда больше с тех пор) (О боль когда выбалтываешь эти секреты которые так необходимо выболтать, или к чему писать или жить) теперь «casus in eventu est»2 но рада что я тут теряю рассудок несколько эгоманиакально как и следовало ожидать после нескольких пив. – Лежа потом в темноте, мягко, щупальцево, ожидая, до сна – и вот утром просыпаюсь от крика пивных кошмаров и вижу рядом негритянскую женщину с приотворенными губами спящую, и пушинки от белой подушки набились ей в черные волосы, почти отвратительную, осознаю что́ я за животное раз чувствую хоть что-то близкое к нему, виноградному сладкому тельцу обнаженному на беспокойных простынях возбужденного прошлоночья, шум из Небесного переулка просачивается в серое окно, серый судный день в августе поэтому мне хочется уйти немедленно чтобы «вернуться к своей работе» к химере не химеры а упорядоченно надвигающегося ощущения работы и долга которое я разработал и развил дома (в Южном Городе) скромного дальше некуда, свои утешения там тоже есть, уединения которого я желал а теперь не переношу. – Я встал и начал одеваться, извиняться, она лежала маленькой мумией в простыне и бросала серьезные карие взгляды на меня, как взгляды индейской настороженности в лесу, словно карими ресницами внезапно поднимающимися черными ресницами чтобы явить неожиданные фантастические белки взора с карим поблескивающим центром радужки, серьезность ее лица подчеркнута слегка монгольским боксерским как бы носом и скулами немного припухшими от сна, словно лицо прекрасной порфирной маски найденной давным-давно и ацтекской. – «Но зачем тебе нужно срываться так быстро, как будто почти в истерике или тревоге?» – «Ну вот нужно у меня работа и мне надо прийти в себя – с бодуна…» – а она едва проснулась, поэтому я на цыпочках выскальзываю с несколькими словами фактически когда она почти проваливается в сон снова и я не вижу ее опять несколько дней…
Ебарь-подросток совершив этот подвиг едва ли оплакивает дома утрату любви завоеванной девицы, чернобровой милашки – здесь нет признания. – Только в то утро когда я ночевал у Адама увидел я ее снова, я собирался вставать, кое-что печатать и пить кофе в кухне весь день поскольку в то время работа, лишь работа была у меня на уме, не любовь – не боль, вынуждающая меня писать это даже если я не хочу, боль что не облегчится писанием этого но усилится, но будет искуплена, и если б только она была болью с чувством собственного достоинства и если б ее можно было куда-то определить а не в эту черную канаву стыда и утраты и шумного безрассудства в ночи и несчастной испарины у меня на челе – Адам встает идти на работу, я тоже, умываемся, мыча переговариваемся, когда телефон зазвонил и то была Марду, которая собиралась к своему врачу, но ей нужна монетка на автобус, а поскольку живет сразу за углом: «Ладно забегай но побыстрее я иду на работу или оставлю монетку у Лео». – «О и он там?» – «Да». – В уме у меня мужские мысли повторить с ней и я вообще-то сильно не прочь увидеть ее неожиданно, будто чувствовал что она недовольна нашей первой ночью (никаких причин так чувствовать нет, перед всей этой кутерьмой она легла мне на грудь доедая омлет фуянг и врубалась в меня поблескивавшими ликующими глазами) (которые сегодня ночью мой враг пожирает?) мысль об этом заставляет меня уронить сальное пылающее чело в усталую руку – О любовь, бежала от меня – или телепатии действительно сочувственно пересекаются в ночи? Такая пагуба выпадает ему – что холодный любитель похоти заслужит теплого кровоточения духа – и вот она вошла, 8 утра, Адам отвалил на работу и мы одни и сразу же она свернулась у меня на коленях, по моему приглашению, в большом набивном кресле и мы стали разговаривать, она начала рассказывать о себе и я зажег (серым днем) тусклую красную лампочку и вот так началась наша истинная любовь…
Ей нужно было рассказать мне все – на днях она несомненно уже рассказала всю свою историю Адаму и тот слушал пощипывая себя за бороду с мечтою в отдаленном взоре чтобы выглядеть внимательным и любовником в унылой вечности, кивая – теперь же со мной она начинала все заново но как будто (как я думал) с братом Адама гораздо сильнее любящим и больше, более благоговейно выслушивающим и принимающим ближе к сердцу. – Вот они мы во всем сером Сан-Франциско серого Запада, можно было чуть ли не почуять дождь в воздухе и далеко за всею ширью земли, за горами дальше Окленда и гораздо дальше Доннера и Траки лежала великая пустыня Невады, пустоши уводящие к Юте, к Колорадо, на холодные холодные стоит грянуть осени равнины где я продолжал воображать себе этот ее полукровка-чероки бродячий папаша валяется вниз брюхом на платформе а ветер треплет его тряпье и черную шляпу, его бурая грустная физиономия видела всю эту землю и опустошение. – В иные мгновенья я представлял себе его вместо этого сборщиком где-нибудь под Индио и жаркой ночью он сидит на стуле на тротуаре среди мужиков в одних рубашках, они перешучиваются, и он сплевывает а те говорят: «Эй Ястреб Тау ну-ка расскажи нам еще ту историю как ты угнал такси и доехал на нем аж до Манитобы в Канаде – ты когда-нибудь слыхал как он ее рассказывает, Сай?» – У меня было видение ее отца, он стоял во весь рост, гордо, красивый, в унылом тусклом красном свете Америки на углу, никто не знает его имени, никому нет дела…
Ее историйки о собственных безумствах и приключеньицах, о пересечении всех границ города, и курении слишком много марихуаны, в чем для нее было столько ужаса (в свете моих собственных погружений в ее отца зачинателя ее плоти и ужаснувшегося предшественника ее ужасов и знатока гораздо бо́льших безумств и безумия чем она в своих возбужденных психоаналитиком треволненьях могла бы хоть когда-нибудь хотя бы вызвать в воображении), образовывали только фон для мыслей о неграх и индейцах и Америке в общем но вместе со всеми обертонами «нового поколения» и другими историческими замороками в которые ее теперь закрутило точно так же как и всех нас в Забойно-Европейской Печали всех нас, та невинная серьезность с которой она рассказывала свою историю а я слушал так часто и сам рассказывал – распахнув глаза обнимаясь на седьмом небе вместе – хипстеры Америки посреди 1950-х сидящие в полутемной комнатке – лязг улиц за голым мягким подоконником окна. – Забота о ее отце, поскольку я сам бывал там и садился на землю и видел рельсы сталь Америки покрывающую землю наполненную костями старых индейцев и Коренных Американцев. – Холодной серой осенью в Колорадо и Вайоминге я работал в полях и смотрел как индейцы-сезонники вдруг выныривают из кустов у полотна и движутся медленно, тягуче отхаркиваясь, забывая смахнуть слюну с подбородка, морщинистые, таща на себе в великую тень света котомки и всякую ерунду тихо переговариваясь друг с другом и так далеки от всяческих забот батраков в поле, даже негров с шайеннских и денверских улиц, япов, армян и мексиканцев общего меньшинства всего Запада что смотреть на индейцев по трое или по четверо пересекающих поле и железнодорожные пути это как что-то невероятное для чувств будто во сне – думаешь: «Они должно быть индейцы – ни единая душа на них не смотрит – они вон туда идут – никто не замечает – неважно в какую сторону они идут – в резервацию? Что у них в этих бурых бумажных пакетах?» и только с большим усилием понимаешь «Но ведь именно они населяли эту землю и под этими громаднейшими небесами именно они беспокоились и плакали на похоронах и защищали жен целыми нациями что собирались вокруг вигвамов – теперь же рельсы бегут по костям их предков ведут их вперед указывая в бесконечность, призраки человечества легко ступающие по поверхности земли так глубоко гноящейся наваром их страдания что нужно копнуть лишь на фут вглубь чтобы наткнуться на ручку ребенка. – Пассажирский экспресс со скрежещущими дизельными яйцами мимо гррум, грумм, индейцы лишь подымают взгляд – Я вижу как они исчезают пятнышками перед глазами…» и сидя в краснолампочной комнатке в Сан-Франциско теперь с милой Марду я думаю: «И это твоего отца я видел на серой пустоши, проглоченного ночью – из его соков возникли твои губы, твои глаза полные страданья и печали, и нам не знать ни его имени ни имени его судьбы?» – Ее смуглая ручка свернулась в моей, ее ногти бледнее кожи, и на ногах и скинув туфли она втискивает одну ножку мне между бедер для тепла и мы говорим, начинаем наш романтический роман на более глубинном уровне любви и историй уважения и стыда. – Ибо величайший ключ к мужеству есть стыд и смазанные лица в пролетающем поезде ничего не видят снаружи на равнине кроме фигур бродячих сезонников что укатываются прочь из поля зрения…
«Я помню как-то в воскресенье, пришли Майк с Ритой, у нас был очень крепкий чай – они сказали в него мешают вулканический пепел сильней у них ничего не было». – «Из Л. А.?» – «Из Мехико – какие-то парни поехали туда в фургоне и скинулись на дорогу, или из Тихуаны или откуда-то еще, не знаю – Рита сильно тогда ехала – мы практически уже раскумарились а она поднялась очень так драматично и встала посреди комнаты чувак и сказала что чувствует как нервы прожигают ей кости насквозь – Видеть как она едет прямо у меня на глазах – Я задергалась и вдруг подумала кое-что про Майка, он все смотрел на меня так будто хотел убить – у него все равно такой чудной взгляд – Я выбралась из дому и пошла и пошла и не знала куда идти, у меня ум все поворачивался и поворачивался в несколько сторон разом куда я думала пойти: а тело продолжало идти прямо вдоль Коламбуса хоть я и чувствовала каждую из тех сторон куда ментально и эмоционально сворачивала, изумленная всеми этими возможными сторонами которые можно выбрать по различным мотивам что приходят в голову, как будто от этого станешь другой личностью – Я часто думала об этом с самого детства, о том что предположим не пойти вверх по Коламбусу как я обычно делала а свернуть на Филберт случится ли тогда такое что теперь достаточно незначительно но будет как бы достаточно чтобы повлиять в итоге на всю мою жизнь? – Что ждет меня в той стороне куда я не иду? – и все такое, поэтому если б это не было такой постоянной заморочкой сопровождавшей меня в одиночестве которую я разыгрывала настолько многими способами насколько было возможно я б не беспокоилась теперь если б не видеть тех жутких дорог к которым идет это чистое предположение оно довело меня до испугов, если б я не была так дьявольски упорна…» – и так далее в глубину дня, долгая путаная история лишь кусочки которой и неточно я помню, лишь масса безысходности в связной форме…
Отходняки мрачными днями в комнате у Жюльена а Жюльен сидит и не обращает на нее внимания а лишь смотрит неподвижно в пустоту серую как ночная мохнатая бабочка лишь изредка шевелясь чтоб закрыть окно или поменять отсиженную ногу, глаза круглые неподвижные в медитации такой долгой и такой таинственной и как я уже сказал такой Христообразной по-настоящему наглядно ягнячье-кроткой что ее достаточно чтобы свести с ума любого я бы сказал достаточно прожить там хотя бы день с Жюльеном или с Валленстайном (тот же тип) или с Майком Мёрфи (тот же тип), подземными с их мрачной длинномысленной выносливостью. – И укрощенная девчонка ожидающая в темном углу, как я помнил очень хорошо то время когда сам был в Биг-Суре и приехал Виктор на своем буквально самопальном мотоцикле с малышкой Дори Киль, была вечеринка у Пэтси в коттедже, пиво, свечи горели, радио, разговоры, однако в первый час вновь прибывшие в своих смешных рваных одеяньях и он с этой своей бородой и она с этими своими хмурыми серьезными глазами сидели практически незаметно где-то за тенями от пламени свечей так чтобы никто не мог их увидеть и поскольку они ничего не говорили вообще а только (если не слушали) медитировали, мрачнели, претерпевали, я наконец даже забыл что они вообще тут – и позднее той ночью они спали в крошечной палаточке в поле в туманной росе Звездной Ночи Тихоокеанского Побережья и с тем же самым смиренным молчанием ни о чем не упоминали наутро – Виктор настолько у меня на уме всегда центральный преувеличитель склонностей подземного хип-поколения к молчанию, к богемной таинственности, к наркотикам, к бороде, к полусвятости и, как я выяснил впоследствии, к непревзойденной недоброжелательности (как Джордж Сэндерз в «Луне и гроше») – поэтому Марду девушка в соку и в своем праве и с продутого ветрами простора готовая к любви теперь таилась в затхлом углу дожидаясь пока Жюльен заговорит. – Временами в общем «кровосмешении» она бывала лукаво молча по какому-то взаимному согласию или тайной государственной стратегии перемещена или возможно просто «Эй Росс ты сегодня забираешь Марду домой я хочу Риту для разнообразия», – и оставалась у Росса на неделю, курила вулканический пепел, ехала крышей – (напряженная тревога неподобающего секса плюс к этому, преждевременные семяизвержения этих анемичных maquereaux от которых она оставалась подвешенной в напряжении и нерешенности). – «Я была всего-навсего невинной деткой когда встретила их, независимой и типа ну не счастливой или как-то вроде а чувствовала что мне надо что-то сделать, я хотела поступить в вечернюю школу, у меня было несколько работ по моей специальности, переплетать в Олстаде и других местечках по всему Хэррисону, учительница рисования бабуся в школе еще говорила что я могу стать великой скульпторшей а я жила с разными и тратила все на одежду и у меня получалось» – (причмокивая губой, и это гладкое «цок» в горле от быстрого вдоха в печали и словно простуженно, как в глотках великих пьянчуг, но она не пьянчуга а опечаливатель себя) (высшая, темная) – (завивая теплую руку еще дальше вокруг меня) «а он лежит там и говорит чётакое а я не могу понять…» Она вдруг не может понять что произошло ибо потеряла разум, свое обычное признание себя, и ощущает жуткий зуд загадки, она и впрямь не знает кто она и зачем и где она, она выглядывает в окно и этот город Сан-Франциско большая унылая голая сцена для какой-то гигантской шутки сотворяемой над нею самой. – «Отвернувшись я не знала о чем Росс думает – даже что делает». – На ней не было никакой одежды, она поднялась из его удовлетворенных простыней и встала в омывающем сером размышлении мрачновременья что делать, куда идти. – И чем дольше она стояла сунув пальчик в рот и чем больше мужчина говорил: «В чем дело бэби» (в конце концов он прекратил спрашивать и оставил ее в покое стоять) тем больше она чувствовала давление изнутри нараставшее к прорыву и к наступающему взрыву, наконец она сделала гигантский шаг вперед ахнув от страха – все было ясно: пахнет опасностью – она читалась в тенях, в унылой пыли за чертежным столом в углу, в мусорных мешках, серые стоки дня сочились по стене и в окно – в полых глазах людей – она выбежала из комнаты. – «Что он сказал?»
«Ничего – он не шевельнулся у него только голова оторвалась от подушки когда я оглянулась прикрывая дверь – На мне не было одежды в переулке, меня это не волновало, так интенсивно сосредоточена я была на этом осознании всего что знала я была невинное дитя». – «Голая бэби, ух». – (И про себя: «Боже мой, эта девчонка, Адам прав она сумасшедшая, типа так и будет, я съеду как съехал по бензедрину с Милой в 1945-м и думал что она хочет воспользоваться моим телом для машины банды и устроить крушение и пламя но я точно никогда не побегу на улицы Сан-Франциско голышом хоть и мог бы, может если б я действительно ощутил необходимость какого-то действия, ага») и я посмотрел на нее изумляясь точно ли, впрямь ли она говорит правду. – Она была в переулке, вопрошая себя кто она, ночь, худосочная морось тумана, молчание спящего Фриско, суда на приколе в бухте, огромные когтистые пасти туманов покровом над бухтой, ореолы смешного потустороннего света посылаемые в середине вверх Галереями Намордников Столпохрамового Алькатраса – ее сердце грохало в тишине, в прохладном темном мире. – Наверх на деревянный забор, ожидая – увидеть не будет ли ей послана снаружи какая-нибудь мысль которая подсказала бы что делать дальше и полная смысла и предзнаменования ибо надо чтоб все было правильно и лишь раз – «Раз поскользнешься не туда…» ее прикол с направлениями, спрыгнуть ли ей по одну сторону забора или по другую, бесконечное прощупывание пространства в четырех измерениях, унылошляпые люди приступают к работе на поблескивающих улицах не ведая об обнаженной девушке что прячется в туманной дымке или если б они там были и увидели ее кругом бы стояли не прикасаясь к ней просто ожидая пока прибудут полицейские власти и увезут ее и все их безразличные усталые глаза плоские от пустого стыда следили б за каждой частичкой ее тела – голая бэби. – Чем дольше она болтается на заборе тем меньше у нее силы останется в конце чтоб и впрямь слезть и решить, а наверху Росс Валленстайн даже не ворочается на своей торчковой постели, думая что она свернулась калачиком в прихожей, или заснул все равно в собственной коже и костях. – Дождливая ночь шипит повсюду, целуя везде мужчин женщин и города в едином омовении грустной поэзии, медовыми строчками Ангелов на верхних полках трубодующих в вышине поверх окончательных покрытых Востоком тихоокеански-огромных песен Рая, конец страху внизу. – Она садится на корточки на заборе, тощая морось бисером на ее смуглых плечах, звезды в волосах, ее дикие уже индейские глаза теперь уставились в Черноту и облачко тумана исходит из ее смуглого рта, безысходность как кристаллики льда на попонах пони ее индейских предков, моросит на деревню давным-давно и нищий дым выкарабкивается из подземелья и когда скорбная мать размалывала желуди и готовила тюрю в безнадежных тысячелетиях – песня азиатской охотничьей банды лязгающая вниз по последнему аляскинскому ребру земли к Воям Нового Света (в их глазах и в глазах Марду сейчас последнее возможное Царство инков майя и обширных ацтеков сияющее золотым змеем и храмами столь же благородными сколь греческие, египетские, длинные лощеные трещины челюстей и приплюснутые носы монгольских гениев творивших искусство в храмовых покоях и скачок их челюстей перед тем как заговорить, пока испанцы Кортеса, изможденные старосветские обабившиеся голландские бичи Писарро в панталонах не пришли проломившись сквозь чащобы тростника в саваннах и не обнаружили сияющие города Индейских Глаз высоко, с ландшафтами, с бульварами, с ритуалами, с герольдами, с флагами под тем же самым Солнцем Нового Света которому протянуто бьющееся сердце) – ее сердце бьющееся под дождем Фриско, на заборе, перед последними фактами, готовое сдвинуться бежать сейчас же вниз по земле и возвращаться и сворачиваться снова там где была она и где было все – утешая себя видениями истины – спускаясь с забора, на цыпочках, двигаясь вперед, отыскивая прихожую, содрогаясь, крадучись…
«Я решилась, я воздвигла некую структуру, она была как, но я не могу…» Начиная заново, начиная с плоти под дождем: «Зачем кому-то захочется причинить вред моему маленькому сердечку, моим ногам, моим ручкам, моей коже в которую я завернута потому что Боженька желает чтобы мне было тепло и Внутренне, моим пальчикам на ногах – почему Бог создал все это таким тленным и умираемым и вредимым и хочет заставить меня понять и кричать – Я трепетала когда даритель сливки снимал, когда мать моя грезила, отец мой кричал – Я начала сызмала потом воспарила наверх шариком и теперь я большая и нагое дитя снова и только чтобы плакать и бояться. – Ах – Храни себя, ангел безвредимости, ты б никогда не сумел повредить и расколоть невинному скорлупку и боль под тонкой кисеей – завернись в халат, ягненочек – убереги себя от дождя дождись, чтобы Папуля кончил снова, а Мамуля впихнула тебя тепленьким в долину луны, тки у станка терпеливого времени, будь счастлив по утрам». – Начиная сызнова, дрожа, из ночи в переулке нагишом в коже и на одеревенелых ногах к заляпанной двери какой-то соседки – постучав – женщина подошедшая к двери в ответ на испуганные постукивания маслом тающих костяшек, видит обнаженную смуглянку, испугана – («Вот женщина, душа под моим дождем, она глядит на меня, она боится».) – «Стучаться в двери к совершенно незнакомым, еще бы». – «Думала я просто добегу до Бетти на той же улице и назад, пообещала ей вообще-то имея в виду в глубине глуби что принесу одежду обратно и она взаправду впустила меня и достала одеяло и закутала меня, затем одежду, и к счастью она была одна – итальянка. – А в переулке я вся вышла и дальше, это теперь была первая одежда, потом я пойду к Бетти и возьму два доллара – потом куплю эту брошку что видела в тот день в каком-то месте со старым мореным деревом в окне, на Северном Пляже, произведение искусства ручная работа типа ковки, просто прелесть, это был самый первый символ который я собиралась себе позволить». – «Ну еще бы». – Из-под обнаженного дождя в халатик, к окутывающей невинности, затем украшение Бога и религиозная сладость. – «Типа того как мы подрались с Джеком Стином это мне в голову очень крепко засело». – «Драка с Джеком Стином?» – «Это было еще раньше, все торчки в комнате у Росса, перетягивались и ширялись с Толкачом, ты же знаешь Толкача, ну и я там тоже сняла одежду – это было… все… частью того же… отходняка…» – «Но эта одежда, эта одежда!» (про себя). – «Я стояла посреди комнаты и ехала а Толкач пощипывал гитару, одну струну всего, и я подошла к нему и сказала: “Чувак ты МНЕ тут этих своих грязных нот не щипай”, и он типа сразу же поднялся без единого слова и свалил». – А Джек Стин рассвирепел на нее и подумал что если стукнет и вырубит ее кулаком она очухается поэтому он ей двинул но она оказалась такой же сильной как и он (анемичные бледные 110-фунтовые торчки-аскеты Америки), бац, они стали махаться перед утомленными остальными. – Она померилась силами с Джеком, с Жюльеном, разбила их практически – «Типа Жюльен в конце победил на локотках но ему пришлось вообще яростно пригнуть меня чтоб это получилось и сделать мне больно и он правда расстроился» (злорадный маленький фырчок сквозь передние зубки) – значит она там выясняла отношения с Джеком Стином и вообще чуть не избила его но он был в ярости а соседи снизу вызвали фараонов которые приехали и пришлось им объяснять – “танцевали, мол”. – Но в тот день я увидела эту железную штучку, маленькую брошку с прекрасным тусклым блеском, надевать на шею, знаешь как хорошо это будет смотреться у меня на груди». – «На твоей смуглой грудине тусклое золото прекрасно будет бэби, продолжай свой изумительный рассказ». – «И вот мне немедленно понадобилась эта брошка несмотря на время, уже 4 часа утра, а на мне это старое пальто и туфли и старое платье которые она мне дала, я ощущала себя уличной шлюхой но чувствовала что никто бы не догадался – я побежала к Бетти за двумя долларами, разбудила ее…» Она потребовала денег, она выбиралась из смерти а деньги были просто средством заполучить блестящую брошку (дурацкое средство изобретенное изобретателями бартера и торгашества и стилей того кому кто принадлежит, кому что принадлежит…). Потом она бежала вниз по улице со своими двумя дубами, к магазину явилась задолго до открытия, зашла в кафетерий выпить кофе, сидела за столиком одна, врубаясь наконец в мир, унылые шляпы, блестящие мокрые тротуары, вывески гласящие о печеной камбале, отражения дождя в стеклянной панели и столбе из зеркал, красота прилавков с едой где выставлены холодные закуски и горы жареного витого печенья и пар от кофеварки. – «Как тепл мир, нужно лишь достать эти символические монетки – они впустят тебя ко всему теплу и пище каких только захочешь – тебе не нужно будет сдирать с себя кожу и глодать собственные кости в тупиках – эти места предназначены давать приют и успокоение мешочникам-старьевщикам пришедшим поплакать чтоб утешили». – Сидит там уставившись на всех, обычные съемщики и взглянуть на нее боятся поскольку вибрация у нее из глаз дикая, они чуют какую-то живую опасность в апокалипсисе ее напряженной жаждущей шеи и трясущихся жилистых рук. – «Это не женщина». – «Эта чокнутая индианка еще порешит кого-нибудь». – Приходит утро, Марду спешит ликующе и с поплывшим разумом, захваченная, к магазину, купить брошку – стоя затем в аптеке у вертушки с открытками полных два часа изучая каждую вновь и вновь досконально поскольку у нее осталось лишь десять центов и она может купить только две и эти две должны быть для нее совершенными личными талисманами нового важного значения, персональными эмблемами предзнаменования – ее алчущие губы расслаблены чтобы разглядеть получше крохотные изугольные значения теней от вагончиков фуникулера, Чайна-тауна, цветочных рядов, синеньких, служащие удивляются: «Два часа уже тут торчит, без чулок, коленки грязные, рассматривает открытки, жена какого-нибудь алкаша с Третьей улицы сбежала, пришла в аптеку белого человека, никогда прежде не видела глянцевой открытки…» Накануне ночью они могли бы увидеть ее на Маркет-стрит в «Фостере» с последним (опять) даймом и стаканом молока, она плакала в это свое молоко, и мужчины не сводили с нее глаз, всё пытались ее заполучить но теперь не получали уже ничего поскольку забоямшись, поскольку она была как дитя – и поскольку: «Отчего ж Жюльен или Джек Стин или Уолт Фицпатрик не дали тебе места чтоб остаться и не оставили тебя в покое в уголке, или не ссудили тебе пару долларов?» – «Но им же было наплевать, они меня боялись, они точно не хотели меня рядом у них была типа отвлеченная объективность, наблюдали за мной, задавали гадкие вопросы – пару раз Жюльен заводил свои игры его-голова-против-моей типа знаешь “Чётакое, Марду”, и его обычные номера и липовое сочувствие но ему на самом деле было просто любопытно почему я съезжаю крышей – никто из них ни разу не давал мне денег, чувак». – «Те парни очень плохо к тебе относились, понимаешь?» – «Ага так они ж никогда ни к кому не относятся – как никогда ничего не делают – сам о себе заботишься, я позабочусь обо мне». – «Экзистенциализм». – «Но американский хуже незаинтересованный экзистенциализм и торчков чувак, я тусовалась с ними, уже почти год к тому времени и получала, всякий раз когда их вставляло, что-то вроде контактного кайфа». – Она бывало сидела с ними, они уже начинали отпадать, в мертвом молчании она ждала, ощущая как медленные змеевидные волны вибрации пробираются через всю комнату, веки опадают, головы клонятся и вздергиваются вновь, кто-нибудь бормочет какую-нибудь противную жалобу: «Чув-ва-ак, меня достал этот сукин сын Макдауд с его вечным нытьем по части как у него не хватает денег на одну стекляшку, как будто полстекляшки нельзя достать или за половину заплатить – чув-ва-ак, я ни разу не видал такой никудышности, ну ч-чё-орт, пошел бы он куда подальше и с концами, эм». (Это торчковое «эм» сопровождающее любую подставу, а все подставляются когда говорят, в смысле утверждения, эм, ну-эм, всхлип потакающего собственным капризам младенца сдерживаемый чтобы не взорваться полным ревом УААА во всю пасть которого им хочется от мусора низводящего их системы до колыбельки.) – Марду бывало сидела там, и под конец улетев по чаю или бенни она начинала чувствовать себя так будто ее тоже ширнули, она шла по улице съехав и по-настоящему ощущала электрический контакт с прочими человеками (в своей чувствительности признавая факт) но иногда ее обуревали подозрения что ее кто-то тайно подсаживает и идет за нею следом по улице тот кто в действительности отвечает за это ее электрическое ощущение и так независим от какого бы то ни было естественного закона вселенной. – «Но ты вообще-то этому не верила – однако верила – когда я поехал по бенни в 1945‐м я в натуре верил что девчонка хотела использовать мое тело чтобы сжечь его и засунуть документы ее мальчика мне в карман чтобы фараоны подумали что он умер – я и рассказал ей, к тому же». – «О и что она сделала?» – «Она сказала: “Ууу папочка”, и обняла меня и позаботилась обо мне, Милашка была дикой сучкой, она накладывала оладьи грима на мой бледный – я сбросил тридцать, десять, пятнадцать фунтов – но что же было дальше?» – «Я пошла бродить со своей брошкой». – Она зашла в какой-то магазин подарков и там сидел человек в инвалидном кресле. (Она случайно ткнулась в двери с клетками и зелеными канарейками за стеклом, ей хотелось потрогать бусинки, посмотреть золотых рыбок, погладить старого жирного кота что нежился на полу на солнышке, постоять в прохладных зеленых джунглях попугайчиков в магазине торча от зеленых не-от-мира-сего дротиков попугайских взглядов скручивающих себе безмозглые шеи чтоб окаменеть зарывшись в безумные перышки и ощутить эту отчетливую передачу от них птичьего ужаса, электрические спазмы их внимания, кряк, лук, лик, а человек был крайне странен.) – «Почему?» – «Не знаю просто очень странен и всё, он хотел, он говорил со мной очень ясно и настойчиво – типа интенсивно глядя прямо на меня и очень долго распространялся но улыбаясь на простейшие банальнейшие темы но мы оба знали что подразумеваем все остальное что сказали – ты знаешь как в жизни – на самом деле это было про тоннели, тоннель на Стоктон-стрит и тот другой который только что соорудили на Бродвее, об этом-то мы как раз говорили больше всего, но пока мы беседовали великий электроток подлинного понимания прошел меж нами и я почувствовала иные уровни бесконечное число их в каждой интонации его речи и моей и целый мир значения в каждом слове – я никогда прежде не представляла себе насколько много происходит все время, и люди это знают – видно у них по глазам, они отказываются показывать это каким-то другим – я осталась там очень надолго». – «Он сам должно быть чудик». – «Знаешь, лысоватый такой, и типа голубого, и средних лет, и с таким видом будто у него отрезана голова или просто висит в воздухе», (безмозглая, осунувшаяся) «оглядывающая все вокруг, наверное то была его мать пожилая дама в цветастой шали – но боже мой у меня б это отняло целый день». – «Ух». – «А на улице эта прекрасная старушка с седыми волосами подошла ко мне и увидела меня, но расспрашивала как пройти, но хотела поболтать…» (На солнечном теперь лирическом воскресно-утреннем тротуаре после дождя, Пасха во Фриско и все пурпурные шляпки извлечены и лавандовые пальто на параде в прохладных порывах ветра и маленькие девочки такие крошечные в своих только что набеленных туфельках и полных надежд пальтецах медленно гуляют по белым холмистым улицам, церкви старых колоколов в хлопотах и в центре вокруг Маркета где наша оборванная святая негритянская Жанна д’Арк скитается поя осанну в своей смуглой одолженной у ночи коже и сердце, трепыханья бюллетеней со ставками на угловых газетных стендах, любители грязненьких журналов, цветы на углу в корзинах и старый итальянец в фартуке с газетами вставший на колени полить, и папа-китаец в облегающем экстатическом костюме везет в корзинке-коляске грудного младенца вниз по Пауэлл со своей розовощекой женой с блестящими карими глазами в новой шляпке срывающейся и трепещущей на солнце, вот там стоит Марду улыбаясь напряженно и странно и пожилая эксцентричная дама уже не обращает внимания на ее негритянскость не больше чем добрый инвалид из магазина и раз уж у нее теперь такое внешнее и открытое лицо, ясные свидетельства обеспокоенного чистого невинного духа только что восставшего из провала в изъязвленной оспинами земле и собственными переломанными руками вытащившего себя к безопасности и спасению, две женщины Марду и старушка в невероятно грустных пустых улицах воскресенья после всех возбуждений субботней ночи великого блеска вверх и вниз по Маркету как собранной пыли после промывки золота и пульсации неона в барах О’Фаррелла и Мейсона с вишневыми палочками коктейльных стаканов подмигивают приглашая открыть изголодавшиеся сердца субботы а на самом деле ведущими лишь в конце концов к синей пустоте воскресного утра лишь трепыханье нескольких газет в канаве и долгий белый вид на Окленд с призраком Шаббата, все же – Пасхальный тротуар Фриско пока белые корабли врезают четкие голубые линии из Сасэбо под пролет Золотых Ворот, ветер что усыпает искрами всю листву округа Марин отмывая выстиранный блеск белого доброго города, в облаках утраченной чистоты в вышине красно-кирпичный след и пирс Эмбаркадеро, призрачный расколотый намек на песню старых индейцев помо некогда единственных скитальцев по этим одиннадцати последним американским теперь застроенным белыми домиками холмам, лицо самого отца Марду сейчас когда он поднимает голову чтобы вдохнуть чтобы заговорить на улицах жизни материализуясь громадно над Америкой, тая…) «И типа я ей ответила но тоже поболтала и когда она уходила отдала мне свой цветочек и приколола его ко мне и назвала меня миленькой». – «Она была белой?» – «Ага, вроде, она была очень ласковой, очень приятной кажется она меня полюбила – типа спасла меня, вытащила – я поднялась на холм, на Калифорнию, мимо Чайна‐тауна, где-то набрела на белый гараж типа с большой такой стеной и этот парень на вертящемся стульчике хотел узнать чего мне нужно, я понимаю все свои действия как одно обязательство за другим вступать в беседу с кем бы то ни было не случайно но по договоренности выдвинутые передо мною, вступить в связь и передать эту новость, вибрацию и новое значение что у меня теперь есть, насчет всего что происходит со всеми постоянно повсюду и чтоб они не волновались, никто так не гадок как ты думаешь или – цветной парень на вертящемся стульчике, и у нас с ним вышел долгий путаный разговор и он очень не хотел, я помню, смотреть мне в глаза и действительно слушать что я говорила». – «Но что же ты говорила?» – «Так это же все теперь забыто – что-то такое простое и типа того чего никогда не ожидаешь вот как тоннели или старушка и я зависшая на улицах и направлениях – но парень хотел меня заполучить, я видела как он расстегнул молнию но ему вдруг стало стыдно, я стояла спиной и видела в стекле». (В белых плоскостях гаражностенного утра, фантом человека и девушка стоящая спиной тяжело осевшая наблюдая в окне которое отражает не только черного странного робкого человека тайно уставившегося но и всю контору, кресло, сейф, промозглые бетонные задние интерьеры гаража и тускло полированные авто, хвастающие также несмытыми пылинками наляпанными вчерашним вечерним дождиком и сквозь стекло черездорожный бессмертный балкон многоквартирного дома с деревянными лоджиями где внезапно она увидала троих чернокожих детишек в странном наряде махавших руками но не кричавших негру четырьмя этажами ниже в робе значит очевидно работавшему в Пасху, который тоже махал им идя в собственном странном направлении которое вдруг пересеклось с медленным направлением выбранным двумя мужчинами, двумя обычными мужиками в шляпах, в пальто но несшими один бутылку, другой мальчика лет трех, вот остановились чтобы поднять бутылку Калифорнийского Хереса Четыре Звезды и выпить пока фрискинский дополуденный всеутреннесолнечный ветер треплет им трагические пальто на сторону, мальчишка ревет, их тени на улице как тени чаек цвета выделанных вручную итальянских сигар в глубоких бурых лавках на Коламбусе и Пасифике, вот проезд «Кадиллака» с акульими плавниками на второй скорости к домам на вершине холма с видом на бухту и какой-то пахучий визит родственников привезших с собою газеты с комиксами, новости про престарелых тетушек, конфетки для какого-нибудь несчастного мальчугана ждущего когда же наконец закончится это воскресенье, когда солнце перестанет литься сквозь жалюзи застекленных дверей и растения в кадках перестанут от него выгорать а лучше пойдет дождик и снова понедельник и радость закоулка с деревянными заборами где не далее как вчера ночью бедняжка Марду чуть не потерялась.) – «Что сделал цветной?» – «Снова застегнулся, боялся на меня взглянуть, он отвернулся, было странно он застыдился и сел – мне это напомнило к тому же когда я была маленькой в Окленде и этот человек посылал нас в магазин и давал нам монетки потом распахивал купальный халат и показывал себя». – «Негр?» – «Угу, у нас по соседству где я жила – я помню никогда там не оставалась а подружка моя оставалась и я думаю один раз даже с ним сделала что-то». – «Как ты поступила с парнем на стульчике?» – «Ну, я типа выбралась оттуда и стоял прекрасный день, Пасха, чувак». – «Бож-же, Пасха а я-то сам где был?» – «Мягкое солнышко, цветы и вот я шла вниз по улице и думала “Зачем я позволяла себе чтобы мне было скучно в прошлом вообще” и чтобы компенсировать улетала или напивалась или буйства или всякие трюки что бывают у людей поскольку они хотят чего угодно только не безмятежного понимания всего лишь того что есть, чего в итоге так много, и обдумывают вроде как сердитые социальные сделки, – типа рассерженного – оттяга – как типа ссориться из-за социальных проблем и моей расовой проблемы, это значило так мало и я чувствовала такую клевую уверенность а золото утра ускользнуло бы рано или поздно и уже начало – я могла бы сделать всю свою жизнь вот такой как это утро одной лишь силой чистого понимания и желания жить и продолжать идти, боже прекраснее всего этого по-своему со мной никогда ничего не случалось – но все это было таким зловещим». – Кончилось когда она добралась домой в сестрин дом в Окленде и те на нее взъярились все равно а она послала их и делала странные вещи; заметила например сложную проводку которую ее старшая сестра протянула чтобы подсоединить телевизор и радио к кухонной розетке в ветхой деревянной надстройке над их коттеджем около Седьмой и Пайна железнодорожное прокопченное дерево и чудовищные веранды типа трухи трущоб-нахаловок, не двор а участочек со щебенкой и почерневшими палками где бродяги токайствовали прошлой ночью перед тем как переходить грузовую площадку скотобоен к главной линии на Трейси сквозь обширный бесконечный невозможный Бруклин-Окленд полный телефонных столбов и всякого хлама и субботними вечерами дикие негритянские бары полные блядей а мексиканцы йя-йякают в собственных салунах и патрульная машина крейсирует по длинному печальному проспекту усеянному пьющими и блеском битых бутылок (теперь в деревянном домишке где ее вырастили в ужасе Марду сидит на корточках у стены глядя на провода в полутьме и слышит как сама же говорит и не понимает зачем она это говорит если не считать того что это должно быть произнесено, должно выйти наружу, поскольку тем же самым днем только раньше в своих скитаниях она наконец выбралась на дикую Третью улицу между шеренг надрызгивавшихся пьянчуг и кровавых пьющих индейцев в бинтах что выкатываются из переулков и с киношкой за 10 центов с тремя фильмами в программе и маленькими детишками трущобных ночлежек которые бегают по мостовой и ломбардами и музыкальными автоматами негритянских распивочных и она стояла в свете дремотного солнца вдруг заслушавшись бопом будто в первый раз а тот лился, намерение музыкантов и их труб и инструментов вдруг мистическая общность выражающая себя волнами типа зловещих и вновь электричество но вопящее от осязаемой живучести непосредственное слово из вибрации, взаимообмены утверждения, уровни волнующихся намеков, улыбка в звуке, тот же живой экивок в том как ее сестра расположила те провода извивающиеся перепутанные и преисполненные намерения, выглядевшие невинно а вообще-то под личиной обыденной жизни совершенно по уговору тошнотворная пасть почти усмехающиеся змеи электричества целенаправленно помещенные которых она видела весь день и слышала в музыке и увидела теперь в проводах), «Что ты творишь такое в самом деле хочешь убить меня током?» по этому сестры поняли – что-то действительно не так, хуже чем младшая из сестер Фокс которая была алкоголичкой и устраивала тарарам на улице и арестовывалась регулярно полицией нравов, что-то безымянно кошмарно зияюще не так, «Она курит дурь, она якшается со всякими странными бородатыми парнями в Городе». – Они позвонили в полицию и Марду забрали в больницу – уже осознавая: «Боже, я видела как ужасно то что на самом деле происходит и готово произойти со мной и чувак я извлеклась из этого быстро, и разговаривала здраво со всеми с кем возможно и все делала правильно, они выпустили меня через 48 часов – со мною были еще женщины, мы выглядывали в окна и то что они говорили, из-за этого я поняла драгоценность того как в самом деле выберешься наружу из этих проклятых халатов и наружу оттуда вообще на улицу, солнце, мы видели пароходы, наружу и СВОБОДНО чувак бродить, как замечательно это в натуре и как мы никогда этого не ценим угрюмо внутри собственных забот и шкур, как дураки вообще, или слепые испорченные презренные детки надувшиеся из-за того что… им не дают… всех… конфет… которых им хочется, поэтому я поговорила с врачами и рассказала им…» «И тебе негде было остановиться, где вся твоя одежда?» – «Разбросана повсюду – по всему Пляжу – мне надо было что-то сделать – они мне позволили пожить здесь, одни мои друзья, на лето. Мне придется выметаться в октябре». – «В Переулке?» – «Ага». – «Милая давай ты и я – хочешь поехать со мной в Мексику?» – «Да!» – «Если я поеду в Мексику? то есть, если я раздобуду денег? хоть у меня сейчас и есть сто восемьдесят и мы в самом деле действительно могли бы поехать хоть завтра и у нас бы получилось – как индейцы – в смысле задешево и жить в деревне или в трущобах». – «Да – было б так славно свалить сейчас». – «Но мы могли бы или должны бы по правде подождать пока я не получу – я должен получить пять сотен понимаешь – и —» (и вот тогда-то я мог бы умыкнуть ее на груди своей жизни) – она говорила «Я действительно не хочу больше ничего общего ни с Пляжем ни с кем-то из этой банды, чувак, вот почему – наверное я заговорила или согласилась слишком рано, ты кажется уже не так уверен» (смеясь увидев как я все взвешиваю). – «Но я лишь обдумываю практические проблемы». – «Тем не менее если б я сказала “может быть” спорим – уууу это ничего», целуя меня – серый день, красный свет лампочки, я никогда не слыхал подобной истории от подобной души кроме тех великих людей которых знавал в юности, великих героев Америки с кем мы корешились, с кем я искал вместе приключений и садился в тюрьму и кого знал рваными рассветами, мальчишек битых на бордюрах узревших символы в переполненной канаве, Рембо и Верленов Америки с Таймс-сквер, пацанов – ни одна девчонка ни разу не тронула меня историей духовного страдания и столь прекрасно виднелась душа ее лучистая как ангел скитающийся по преисподней а преисподняя те же самые улицы по которым шлялся и я сам наблюдая, ища кого-то как она и никогда и не мечтая о тьме и тайне и неизбежности нашей встречи в вечности, громадность ее лица сейчас словно внезапная голова Тигра на плакате поодаль на дощатом заборе дымной свалки утром в субботу когда нет школы, непосредственная, прекрасная, безумная, под дождем. – Мы обнялись, мы прижимались тесно – сейчас это было как любовь, я в изумлении – у нас получилось в гостиной, с радостью, в креслах, на постели, спали сплетясь, удовлетворенные – я покажу ей больше сексуальности —