Я ужасный лгун – такого вы никогда в жизни не видали. Страшное дело. Иду в магазин покупать какой-нибудь журнальчик, а если меня вдруг спросят куда, я могу сказать, что иду в оперу. Жуткое дело! И то, что я сказал старику Спенсеру, будто иду в гимнастический зал забирать вещи, тоже было вранье. Я и не держу ничего в этом треклятом зале.
Пока я учился в Пэнси, я жил в новом общежитии, в корпусе имени Оссенбергера. Там жили только старшие и младшие. Я был из младших, мой сосед – из старших. Корпус был назван в честь Оссенбергера, был тут один такой, учился раньше в Пэнси. А когда окончил, заработал кучу денег на похоронных бюро. Он их понастроил по всему штату – знаете, такие похоронные бюро, через которые можно хоронить своих родственников по дешевке – пять долларов с носа. Вы бы посмотрели на этого самого Оссенбергера. Ручаюсь, что он просто запихивает покойников в мешок и бросает в речку. Так вот, этот тип пожертвовал на Пэнси кучу денег, и наш корпус назвали в его честь. На первый матч в году он приехал в своем роскошном «Кадиллаке», а мы должны были вскочить на трибунах и трубить вовсю, то есть кричать ему «Ура!». А на следующее утро в капелле он отгрохал речь часов на десять. Сначала рассказал пятьдесят анекдотов вот с такой бородищей, хотел показать, какой он молодчага. Сила. А потом стал рассказывать, как он в случае каких-нибудь затруднений или еще чего никогда не стесняется – станет на колени и помолится Богу. И нам тоже советовал всегда молиться Богу – беседовать с ним в любое время. «Вы, – говорит, – обращайтесь ко Христу просто как к приятелю. Я сам все время разговариваю с Христом по душам. Даже когда веду машину». Я чуть не сдох. Воображаю, как этот сукин сын переводит машину на первую скорость, а сам просит Христа послать ему побольше покойничков. Но тут во время его речи случилось самое замечательное. Он как раз дошел до середины, рассказывал про себя, какой он замечательный парень, какой ловкач, и вдруг Эдди Марсалла – он сидел как раз передо мной – пукнул на всю капеллу. Конечно, это ужасно, очень невежливо, в церкви, при всех, но очень уж смешно вышло. Молодец Марсалла! Чуть крышу не сорвал. Никто вслух не рассмеялся, а этот Оссенбергер сделал вид, что ничего не слышал, но старик Термер, наш директор, сидел рядом с ним на кафедре, и сразу было видно, что он-то хорошо слыхал. Ух и разозлился он. Ничего нам не сказал, но вечером собрал всех на дополнительные занятия и произнес речь. Он сказал, что ученик, который так нарушил порядок во время службы, недостоин находиться в стенах школы. Мы пробовали заставить нашего Марсаллу дать еще залп во время речи старика Термера, но он был не в настроении. Так вот, я жил в корпусе имени этого Оссенбергера, в новом общежитии.
Приятно было от старика Спенсера попасть к себе в комнату, тем более что все были на футболе, а батареи в виде исключения хорошо грелись. Даже стало как-то уютно. Я снял куртку, галстук, расстегнул воротник рубашки, а потом надел красную шапку, которую утром купил в Нью-Йорке. Это была охотничья шапка с очень-очень длинным козырьком. Я ее увидел в окне спортивного магазина, когда мы вышли из метро, где я потерял эти чертовы рапиры. Заплатил всего доллар. Я ее надевал задом наперед – глупо, конечно, но мне так нравилось. Потом я взял книгу, которую читал, и сел в кресло. В комнате было два кресла. Одно – мое, другое – моего соседа, Уорда Стрэдлейтера. Ручки у кресел были совсем поломаны, потому что вечно на них кто-нибудь садился, но сами кресла были довольно удобные.
Читал я ту книжку, которую мне дали в библиотеке по ошибке. Я только дома заметил, что мне дали не ту книгу. Они мне дали «В дебрях Африки» Исака Дайнсена. Я думал, дрянь, а оказалось интересно. Хорошая книга. Вообще я очень необразованный, но читаю много. Мой любимый писатель – Д. Б., мой брат, а на втором месте – Ринг Ларднер. В день рождения брат мне подарил книжку Ринга Ларднера – это было еще перед поступлением в Пэнси. В книжке были пьесы – ужасно смешные, а потом рассказ про полисмена-регулировщика, он влюбляется в одну очень хорошенькую девушку, которая вечно нарушает правила движения. Но полисмен женат и, конечно, не может жениться на девушке. А потом девушка гибнет, потому что она вечно нарушает правила. Потрясающий рассказ. Вообще я больше всего люблю книжки, в которых есть хоть что-нибудь смешное. Конечно, я читаю всякие классические книги вроде «Возвращения на родину»[2], и всякие книги про войну, и детективы, но как-то они меня не очень увлекают. А увлекают меня такие книжки, что как их дочитаешь до конца – так сразу подумаешь: хорошо, если бы этот писатель стал твоим лучшим другом и чтоб с ним можно было поговорить по телефону, когда захочется. Но это редко бывает. Я бы с удовольствием позвонил этому Дайнсену, ну и, конечно, Рингу Ларднеру, только Д. Б. сказал, что он уже умер. А вот, например, такая книжка, как «Бремя страстей человеческих» Сомерсета Моэма, – совсем не то. Я ее прочел прошлым летом. Книжка в общем ничего, но у меня нет никакого желания звонить этому Сомерсету Моэму по телефону. Сам не знаю почему. Просто не тот он человек, с которым хочется поговорить. Я бы скорее позвонил покойному Томасу Гарди. Мне нравится его Юстасия Вэй.
Значит, надел я свою новую шапку, уселся в кресло и стал читать «В дебрях Африки». Один раз я ее уже прочел, но мне хотелось перечитать некоторые места. Я успел прочитать всего страницы три, как вдруг кто-то вышел из душевой. Я и не глядя понял, что это Роберт Экли – он жил в соседней комнате. В нашем крыле на каждые две комнаты была общая душевая, и этот Экли врывался ко мне раз восемьдесят на дню. Кроме того, он один из всего общежития не пошел на футбол. Он вообще никуда не ходил. Странный был тип. Он был старшеклассник и проучился в Пэнси уже четыре года, но все его называли только по фамилии – Экли. Даже его сосед по комнате, Херб Гейл, никогда не называл его «Боб» или хотя бы «Эк». Наверно, и жена будет звать его «Экли» – если только он когда-нибудь женится. Он был ужасно высокий – шесть футов четыре дюйма, страшно сутулый, и зубы гнилые. Ни разу, пока мы жили рядом, я не видал, чтобы он чистил зубы. Они были какие-то грязные, заплесневелые, а когда он в столовой набивал рот картошкой или горохом, меня чуть не тошнило. И потом – прыщи. Не только на лбу или там на подбородке, как у всех мальчишек, – у него все лицо было прыщавое. Да и вообще он был противный. И какой-то подлый. По правде говоря, я не очень-то его любил.
Я чувствовал, что он стоит на пороге душевой, прямо за моим креслом, и смотрит, здесь ли Стрэдлейтер. Он ненавидел Стрэдлейтера и никогда не заходил к нам в комнату, если тот был дома. Вообще он почти всех ненавидел.
Он вышел из душевой и подошел ко мне.
– Привет! – говорит. Он всегда говорил таким тоном, как будто ему до смерти скучно или он до смерти устал. Он не хотел, чтобы я подумал, будто он зашел ко мне в гости. Он делал вид, будто зашел нечаянно, черт его дери.
– Привет! – говорю, но книгу не бросаю. Если при таком типе, как Экли, бросить книгу, он тебя замучает. Он все равно тебя замучает, но не сразу, если ты будешь читать.
Он стал бродить по комнате, медленно, как всегда, и трогать все мои вещи на столе и на тумбочке. Вечно он все вещи перетрогает, пересмотрит. До чего же он мне действовал на нервы!
– Ну, как фехтованье? – говорит. Ему непременно хотелось помешать мне читать, испортить все удовольствие. Плевать ему было на фехтованье. – Кто победил – мы или не мы? – спрашивает.
– Никто не победил, – говорю, а сам не поднимаю головы.
– Что? – спросил он. Он всегда переспрашивал.
– Никто не победил. – Я покосился на него, посмотрел, что он там крутит на моей тумбочке. Он рассматривал фотографию девчонки, с которой я дружил в Нью-Йорке, ее звали Салли Хейс. Он эту треклятую карточку, наверно, держал в руках, по крайней мере, пять тысяч раз. И ставил он ее всегда не на то место. Нарочно – это сразу было видно.
– Никто не победил? – сказал он. – Как же так?
– Да я все это дурацкое снаряжение забыл в метро. – Голову я так и не поднял.
– В метро? Что за черт! Потерял, что ли?
– Мы не на ту линию сели. Все время приходилось вскакивать и смотреть на схему метро.
Он подошел, заслонил мне свет.
– Слушай, – говорю, – я из-за тебя уже двадцатый раз читаю одну и ту же фразу.
Всякий, кроме Экли, понял бы намек. Только не он.
– А тебя не заставят платить? – спрашивает.
– Не знаю и знать не хочу. Может, ты сядешь, Экли, детка, а то ты мне весь свет загородил.
Он ненавидел, когда я называл его «Экли, детка». А сам он вечно говорил, что я еще маленький, потому что мне было шестнадцать, а ему уже восемнадцать. Он бесился, когда я называл его «детка».
А он стал и стоит. Такой это был человек – ни за что не отойдет от света, если его просят. Потом, конечно, отойдет, но если его попросить, он нарочно не отойдет.
– Что ты читаешь? – спрашивает.
– Не видишь – книгу читаю.
Он перевернул книгу, посмотрел заголовок.
– Хорошая? – спрашивает.
– Да, особенно эта фраза, которую я все время читаю. – Я тоже иногда могу быть довольно ядовитым, если я в настроении. Но до него не дошло. Опять он стал ходить по комнате, опять стал цапать все мои вещи и даже вещи Стрэдлейтера. Наконец я бросил книгу на пол. Все равно при Экли читать немыслимо. Просто невозможно.
Я развалился в кресле и стал смотреть, как Экли хозяйничает в моей комнате. От поездки в Нью-Йорк я порядком устал, зевота напала. Но потом начал валять дурака. Люблю иногда подурачиться просто от скуки. Я повернул шапку козырьком вперед и надвинул на самые глаза. Я так ни черта не мог видеть.
– Увы, увы! Кажется, я слепну! – говорю я сиплым голосом. – О моя дорогая матушка, как темно стало вокруг.
– Да ты спятил, ей-богу! – говорит Экли.
– Матушка, родная, дай руку своему несчастному сыну! Почему ты не подаешь мне руку помощи?
– Да перестань ты, балда!
Я стал шарить вокруг, как слепой, не вставая. И все время сипел:
– Матушка, матушка! Почему ты не подаешь мне руку?
Конечно, я просто валял дурака. Мне от этого иногда бывает весело. А кроме того, я знал, что Экли злится как черт. С ним я становился настоящим садистом. Злил его изо всех сил, нарочно злил. Но потом надоело. Я опять надел шапку козырьком назад и развалился в кресле.
– Это чье? – спросил Экли. Он взял в руки наколенник моего соседа. Этот проклятый Экли все хватал. Он что угодно мог схватить – шнурки от ботинок, что угодно. Я ему сказал, что наколенник – Стрэдлейтера. Он его сразу швырнул к Стрэдлейтеру на кровать; взял с тумбочки, а швырнул нарочно на кровать.
Потом подошел, сел на ручку второго кресла. Никогда не сядет по-человечески, обязательно на ручку.
– Где ты взял эту дурацкую шапку? – спрашивает.
– В Нью-Йорке.
– Сколько отдал?
– Доллар.
– Обдули тебя. – Он стал чистить свои гнусные ногти концом спички. Вечно он чистил ногти. Странная привычка. Зубы у него были заплесневелые, в ушах – грязь, но ногти он вечно чистил. Наверно, считал, что он чистоплотный. Он их чистил, а сам смотрел на мою шапку. – В моих краях на охоту в таких ходят, понятно? В них дичь стреляют.
– Черта с два! – говорю. Потом снимаю шапку, смотрю на нее. Прищурил один глаз, как будто целюсь. – В ней людей стреляют, – говорю, – я в ней людей стреляю.
– А твои родные знают, что тебя вытурили?
– Нет.
– Где же твой Стрэдлейтер?
– На матче. У него там свидание. – Я опять зевнул. Зевота одолела. В комнате стояла страшная жара, меня разморило, хотелось спать. В этой школе мы либо мерзли как собаки, либо пропадали от жары.
– Знаменитый Стрэдлейтер, – сказал Экли. – Слушай, дай мне на минутку ножницы. Они у тебя близко?
– Нет, я их уже убрал. Они в шкафу, на самом верху.
– Достань их на минутку, а? У меня ноготь задрался, надо срезать.
Ему было совершенно наплевать, убрал ли ты вещь или нет, на самом верху она или еще где. Все-таки я ему достал ножницы. Меня при этом чуть не убило. Только я открыл шкаф, как ракетка Стрэдлейтера – да еще вместе с деревянным прессом! – упала прямо мне на голову. Так грохнула, ужасно больно. Экли чуть не помер, до того он хохотал. Голос у него визгливый, тонкий. Я для него снимаю чемодан, вытаскиваю ножницы – а он заливается. Таких, как Экли, хлебом не корми – дай ему посмотреть, как человека стукнуло по голове камнем или еще чем: он просто обхохочется.
– Оказывается, у тебя есть чувство юмора, Экли, детка, – говорю ему. – Ты этого не знал? – Тут я ему подал ножницы. – Хочешь, я буду твоим менеджером, устрою тебя на радио?
Я сел в кресло, а он стал стричь свои паршивые ногти.
– Может, ты их будешь стричь над столом? – говорю. – Стриги над столом, я не желаю ходить босиком по твоим гнусным ногтям. – Но он все равно бросал их прямо на пол. Отвратительная привычка. Честное слово, противно.
– А с кем у Стрэдлейтера свидание? – спросил он. Он всегда выспрашивал, с кем Стрэдлейтер водится, хотя он его ненавидит.
– Не знаю. А тебе что?
– Просто так. Не терплю я эту сволочь. Вот уж не терплю!
– А он тебя обожает! Сказал, что ты – настоящий принц! – говорю. Я часто говорю кому-нибудь, что он – настоящий принц. Вообще я часто валяю дурака, мне тогда не так скучно.
– Он всегда задирает нос, – говорит Экли. – Не выношу эту сволочь. Можно подумать, что он…
– Слушай, может быть, ты все-таки будешь стричь ногти над столом? – говорю. – Я тебя раз пятьдесят просил…
– Задирает нос все время, – повторил Экли. – По-моему, он просто болван. А думает, что умный. Он думает, что он – самый умный…
– Экли! Черт тебя дери! Будешь ты стричь свои паршивые ногти над столом или нет? Я тебя пятьдесят раз просил, слышишь?
Тут он, конечно, стал стричь ногти над столом. Его только и заставишь что-нибудь сделать, когда накричишь на него.
Я посмотрел на него, потом сказал:
– Ты злишься на Стрэдлейтера за то, что он говорил, чтобы ты хоть иногда чистил зубы. Он тебя ничуть не хотел обидеть! И сказал он не нарочно, ничего обидного он не говорил. Просто он хотел сказать, что ты чувствовал бы себя лучше и выглядел бы лучше, если б ты хоть изредка чистил зубы.
– А я не чищу, что ли? И ты туда же!
– Нет, не чистишь! Сколько раз я за тобой следил, не чистишь – и все!
Я с ним говорил спокойно. Мне даже его было жаль. Я понимаю, не очень приятно, когда тебе говорят, что ты не чистишь зубы.
– Стрэдлейтер не сволочь. Он не такой уж плохой. Ты его просто не знаешь, в этом все дело.
– А я говорю – сволочь. И воображала.
– Может, он и воображает, но в некоторых вещах он человек широкий, – говорю. – Это правда. Ты пойми. Представь себе, например, что у Стрэдлейтера есть галстук или еще какая-нибудь вещь, которая тебе нравится. Ну, например, на нем галстук, и этот галстук тебе ужасно понравился – я просто говорю к примеру. Знаешь, что он сделал бы? Он, наверно, снял бы этот галстук и отдал тебе. Да, отдал. Или знаешь, что он сделал бы? Он бы оставил этот галстук у тебя на кровати или на столе. В общем, он бы тебе подарил этот галстук, понятно? А другие – никогда.
– Черта лысого! – сказал Экли. – Будь у меня столько денег, я бы тоже дарил галстуки.
– Нет, не дарил бы! – Я даже головой покачал. – И не подумал бы, детка! Если б у тебя было столько денег, как у него, ты был бы самым настоящим…
– Не смей называть меня «детка»! Черт! Я тебе в отцы гожусь, дуралей!
– Нет, не годишься! – До чего он меня раздражал, сказать не могу. И ведь не упустит случая ткнуть тебе в глаза, что ему восемнадцать, а тебе только шестнадцать. – Во-первых, я бы тебя в свой дом на порог не пустил…
– Словом, не смей меня называть…
Вдруг дверь открылась и влетел сам Стрэдлейтер. Он всегда куда-то летел. Вечно ему было некогда, все важные дела. Он подбежал ко мне, похлопал по щекам – тоже довольно неприятная привычка – и спрашивает:
– Ты идешь куда-нибудь вечером?
– Не знаю. Возможно. А какая там погода – снег, что ли?
Он весь был в снегу.
– Да, снег. Слушай, если тебе никуда не надо идти, дай мне свою замшевую куртку на вечер.
– А кто выиграл? – спрашиваю.
– Еще не кончилось. Мы уходим. Нет, серьезно, дашь мне свою куртку, если она тебе не нужна? Я залил свою серую какой-то дрянью.
– Да, а ты мне всю растянешь, у тебя плечи черт знает какие, – говорю. Мы с ним почти одного роста, но он весил раза в два больше, и плечи у него были широченные.
– Не растяну! – Он подбежал к шкафу. – Как делишки, Экли? – говорит. Он довольно приветливый малый, этот Стрэдлейтер. Конечно, это притворство, но все-таки он всегда здоровался с Экли.
А тот только буркнул что-то, когда Стрэдлейтер спросил «Как делишки?». Экли не желал отвечать, но все-таки что-то буркнул – промолчать у него духу не хватило. А мне говорит:
– Ну, я пойду! Еще увидимся.
– Ладно! – говорю. Никто не собирался плакать, что он наконец ушел к себе.
Стрэдлейтер уже снимал пиджак и галстук.
– Надо бы побриться! – сказал он. У него здорово росла борода. Настоящая борода!
– А где твоя девочка?
– Ждет в том крыле, – говорит. Он взял полотенце, бритвенный прибор и вышел из комнаты. Так и пошел без рубашки. Он всегда расхаживал голый до пояса, считал, что он здорово сложен. И это верно, тут ничего не скажешь.
Делать мне было нечего, и я пошел за ним в умывалку потрепать языком, пока он будет бриться. Кроме нас, там никого не было, ребята сидели на матче. Жара была адская, все окна запотели. Вдоль стенки было штук десять раковин. Стрэдлейтер встал к средней раковине, а я сел на другую, рядом с ним, и стал открывать и закрывать холодный кран. Это у меня чисто нервное. Стрэдлейтер брился и насвистывал «Индийскую песню». Свистел он ужасно пронзительно и всегда фальшивил, а выбирал такие песни, которые и хорошему свистуну трудно высвистеть, – например «Индийскую песню» или «Убийство на Десятой авеню». Он любую песню мог исковеркать.
Я уже говорил, что Экли был зверски нечистоплотен. Стрэдлейтер тоже был нечистоплотен, но как-то по-другому. Снаружи это было незаметно. Выглядел он всегда отлично. Но вы бы посмотрели, какой он бритвой брился. Ржавая как черт, вся в волосах, в засохшей пене. Он ее никогда не мыл. И хоть выглядел он отлично, особенно когда наводил на себя красоту, но все равно он был нечистоплотный, уж я-то его хорошо знал. А наводить красоту он любил, потому что был безумно в себя влюблен. Он считал, что красивей его нет человека на всем Западном полушарии. Он и на самом деле был довольно красивый – это верно. Но красота у него была такая, что все родители, когда видели его портрет в школьном альбоме, непременно спрашивали: «Кто этот мальчик?» Понимаете, красота у него была какая-то альбомная. У нас в Пэнси было сколько угодно ребят, которые, по-моему, были в тысячу раз красивей Стрэдлейтера, но на фото они выходили совсем не такими красивыми. То у них носы казались слишком длинными, то уши торчали. Я это хорошо знаю.
Я сидел на умывальнике рядом со Стрэдлейтером и то закрывал, то открывал кран. На мне все еще была моя красная охотничья шапка задом наперед. Ужасно она мне нравилась, эта шапка.
– Слушай! – сказал Стрэдлейтер. – Можешь сделать мне огромное одолжение?
– Какое? – спросил я. Особого удовольствия я не испытывал. Вечно он просил сделать ему огромное одолжение. Эти красивые ребята считают себя пупом земли и вечно просят сделать им огромное одолжение. Чудаки, право.
– Ты куда-нибудь идешь вечером? – спрашивает он.
– Может, пойду, а может, и нет. А что?
– Мне надо к понедельнику прочесть чуть ли не сто страниц по истории, – говорит он. – Не напишешь ли ты за меня английское сочинение? Мне несдобровать, если я в понедельник ничего не сдам, потому и прошу. Напишешь?
Ну не насмешка ли? Честное слово, насмешка!
– Меня выгоняют из школы к чертям собачьим, а ты просишь, чтобы я за тебя писал какое-то сочинение! – говорю.
– Знаю, знаю. Но беда в том, что мне будет плохо, если я его не подам. Будь другом. А, дружище? Сделаешь?
Я не сразу ответил. Таких типов, как он, полезно подержать в напряжении.
– О чем писать? – спрашиваю.
– О чем хочешь. Любое описание. Опиши комнату. Или дом. Или какое-нибудь место, где ты жил. Что угодно, понимаешь? Лишь бы вышло живописно, черт его дери. – Тут он зевнул во весь рот. Вот от такого отношения у меня все кишки переворачивает! Понимаете – просит тебя сделать одолжение, а сам зевает вовсю! – Ты особенно не старайся! – говорит он. – Этот чертов Хартселл считает, что ты в английском собаку съел, а он знает, что мы с тобой вместе живем. Так ты уж не очень старайся правильно расставлять запятые и все эти знаки препинания.
От таких разговоров у меня начинается резь в животе. Человек умеет хорошо писать сочинения, а ему начинают говорить про запятые. Стрэдлейтер только так и понимал это. Он старался доказать, что не умеет писать исключительно из-за того, что не туда растыкивает запятые. Совсем как Экли – он тоже такой. Один раз я сидел рядом с Экли на баскетбольных состязаниях. Там в команде был потрясающий игрок, Хови Койл, он мог забросить мяч с самой середины точно в корзину, даже щита не заденет. А Экли всю игру бубнил, что у Койла хороший рост для баскетбола – и все, понимаете? Ненавижу такую болтовню!
Наконец мне надоело сидеть на умывальнике, я соскочил и стал отбивать чечетку, просто для смеху. Хотелось поразмяться – а танцевать чечетку я совсем не умею. Но в умывальнике пол каменный, на нем очень здорово отбивать чечетку. Я стал подражать одному актеру из кино. Видел его в музыкальной комедии. Ненавижу кино до чертиков, но ужасно люблю изображать актеров. Стрэдлейтер все время смотрел на меня в зеркало, пока брился. А мне только подавай публику. Я вообще люблю выставляться.
– Я сын самого губернатора! – говорю. Вообще я тут стал стараться. Ношусь по всей умывалке. – Отец не позволяет мне стать танцором. Он посылает меня в Оксфорд. Но чечетка у меня в крови, черт подери!
Стрэдлейтер захохотал. У него все-таки было чувство юмора.
– Сегодня – премьера обозрения Зигфилда. – Я уже стал задыхаться. Дыхание у меня ни к черту. – Герой не может выступать! Пьян в стельку. Кого же берут на его место? Меня, вот кого! Меня – бедного, несчастного губернаторского сынка!
– Где ты отхватил такую шапку? – спросил Стрэдлейтер. Он только сейчас заметил мою охотничью шапку.
Я уже запыхался и перестал валять дурака. Снял шапку, посмотрел на нее в сотый раз.
– В Нью-Йорке купил сегодня утром. Заплатил доллар. Нравится?
Стрэдлейтер кивнул.
– Шик, – сказал он. Он просто ко мне подлизывался, сразу спросил: – Слушай, ты напишешь за меня сочинение или нет? Мне надо знать.
– Будет время – напишу, а не будет – не напишу.
Я опять сел на умывальник рядом с ним.
– А с кем у тебя свидание? С Фитцджеральд?
– Какого черта! Я с этой свиньей давно не вожусь.
– Ну? Так уступи ее мне, друг! Серьезно. Она в моем вкусе.
– Бери, пожалуйста! Только она для тебя старовата.
И вдруг просто так, без всякой причины, мне захотелось соскочить с умывальника и сделать дураку Стрэдлейтеру двойной нельсон. Сейчас объясню – это такой прием в борьбе, хватаешь противника за шею и ломаешь насмерть, если надо. Я и прыгнул. Прыгнул на него, как пантера!
– Брось, Холден, балда! – сказал Стрэдлейтер. Он не любил, когда валяли дурака. Тем более он брился. – Хочешь, чтоб я себе глотку перерезал?
Но я его не отпускал. Я его здорово сжал двойным нельсоном.
– Попробуй, – говорю, – вырвись из моей железной хватки!
– О черт! – Он положил бритву и вдруг вскинул руки и вырвался от меня. Он очень сильный. А я очень слабый. – Брось дурить! – сказал он. Он стал бриться второй раз. Он всегда бреется по второму разу, красоту наводит. А бритва у него грязная.
– С кем же у тебя свидание, если не с Фитцджеральд? – спрашиваю. Я опять сел рядом с ним на умывальник. – С маленькой Филлис Смит, что ли?
– Нет. Должен был встретиться с ней, но все перепуталось. Меня ждет подруга девушки Бэда Тоу. Погоди, чуть не забыл. Она тебя знает.
– Кто меня знает?
– Моя девушка.
– Ну да! – сказал я. – А как ее зовут? – Мне даже стало интересно.
– Сейчас вспомню… Да, Джин Галлахер.
Господи, я чуть не сдох, когда услышал.
– Джейн Галлахер! – говорю. Я даже вскочил с умывальника, когда услышал. Честное слово, я чуть не сдох! – Ну конечно, я с ней знаком! Позапрошлым летом она жила совсем рядом. У нее еще был такой огромный доберман-пинчер. Мы из-за него и познакомились. Этот пес бегал гадить в наш сад.
– Ты мне свет застишь, Холден, – говорит Стрэдлейтер. – Отойди к бесу, места другого нет, что ли?
Ох как я волновался, честное слово!
– Где же она? – спрашиваю. – Надо пойти с ней поздороваться. Где же она? В том крыле, да?
– Угу.
– Как это она меня вспомнила? Где она теперь учится – в Брин-Море? Она говорила, что, может быть, поступит туда. Или в Шипли, она говорила, что, может быть, пойдет в Шипли. Я думал, что она учится в Шипли. Как это она меня вспомнила? – Я и на самом деле волновался, правда!
– Да почем я знаю, черт возьми! Встань, слышишь?
Я сидел на его поганом полотенце.
– Джейн Галлахер! – сказал я. Я никак не мог опомниться. – Вот так история!
Стрэдлейтер припомаживал волосы бриолином. Моим бриолином.
– Она танцует, – сказал я. – Занимается балетом. Каждый день часа по два упражнялась, даже в самую жару. Боялась, что у нее ноги испортятся – растолстеет и все такое. Я с ней все время играл в шашки.
– Во что-о-о?
– В шашки.
– Фу ты, дьявол, он играл в шашки!!!
– Да, она никогда не переставляла дамки. Выйдет у нее какая-нибудь шашка в дамки, она с места ее не сдвинет. Так и оставит в заднем ряду. Выстроит все дамки в последнем ряду и ни одного хода не сделает. Ей просто нравилось, что они стоят в последнем ряду.
Стрэдлейтер промолчал. Вообще такие вещи обычно никого не интересуют.
– Ее мать была в том же клубе, что и мы, – сказал я. – Я там носил клюшки для гольфа, подрабатывал. Я несколько раз носил ее матери клюшки. Она на девяти ямках била чуть ли не сто семьдесят раз.
Стрэдлейтер почти не слушал. Он расчесывал свою роскошную шевелюру.
– Надо было бы пойти поздороваться с ней, что ли, – сказал я.
– Чего ж ты не идешь?
– Я и пойду через минутку.
Он стал снова делать пробор. Причесывался он всегда битый час.
– Ее мать развелась с отцом. Потом вышла замуж за какого-то алкоголика, – сказал я. – Худой такой черт с волосатыми ногами. Я его хорошо помню. Всегда ходил в одних трусах. Джейн рассказывала, что он какой-то писатель, сценарист, что ли, черт его знает, но при мне он только пил как лошадь и слушал все эти идиотские детективы по радио. И бегал по всему дому голый. При Джейн, при всех.
– Ну? – сказал Стрэдлейтер. Тут он вдруг оживился, когда я сказал, что алкоголик бегал голый при Джейн. Ужасно распутная сволочь этот Стрэдлейтер.
– Детство у нее было страшное. Я серьезно говорю.
Но это его не интересовало, Стрэдлейтера. Он только всякой похабщиной интересовался.
– О черт! Джейн Галлахер! – Я никак не мог опомниться. Ну никак! – Надо бы хоть поздороваться с ней, что ли.
– Какого же черта ты не идешь? Стоит тут, болтает.
Я подошел к окну, но ничего не было видно, окна запотели от жары.
– Я не в настроении сейчас, – говорю. И на самом деле я был совсем не в настроении. А без настроения ничего делать нельзя. – Я думал, что она поступила в Шипли. Готов был поклясться, что она учится в Шипли. – Я походил по умывалке. – Понравился ей футбол? – спрашиваю.
– Да, как будто. Не знаю.
– Она тебе рассказывала, как мы с ней играли в шашки, вообще рассказывала что-нибудь?
– Не помню я. Мы только что познакомились, не приставай! – Стрэдлейтер уже расчесал свои роскошные кудри и складывал грязную бритву.
– Слушай, передай ей от меня привет, ладно?
– Ладно, – сказал Стрэдлейтер, но я знаю, что он ничего не передаст. Такие, как Стрэдлейтер, никогда не передают приветов.
Он пошел в нашу комнату, а я еще поторчал в умывалке, вспомнил старушку Джейн. Потом тоже пошел в комнату.
Стрэдлейтер завязывал галстук перед зеркалом, когда я вошел. Он полжизни проводил перед зеркалом. Я сел в свое кресло и стал на него смотреть.
– Эй, – сказал я, – ты ей только не говори, что меня вытурили.
– Не скажу.
У Стрэдлейтера была одна хорошая черта. Ему не приходилось объяснять каждую мелочь, как, например, Экли. Наверно, потому, что Стрэдлейтеру было на все плевать. А Экли – дело другое. Тот во все совал свой длинный нос.
Стрэдлейтер надел мою куртку.
– Не растягивай ее, слышишь? – сказал я. – Я ее всего раза два и надевал.
– Не растяну. Куда девались мои сигареты?