И никаких свиней они с Матвеичем не пасли! Никаких таких свиней, к которым Тамара в хмурую минуту грозилась Жорку отослать. Пасли они совхозное коровье стадо: совхоз «Ленинский», село Солёное Займище Черноярского района Астраханской области. Адрес он знал, он был уже разумным пацаном – восемь лет всё-таки.
Матвеич был ему никто, просто однажды утром заглянул по-соседски, увидел мать в блевотине (под утро её всегда рвало, правда, к полудню она прочухивалась и за собой, как могла, убирала) и сказал Жорке: «Пойдем-ка со мной, милай». Заставил надеть пальтишко, в шкафу разыскал и нахлобучил ему на голову шерстяную шапочку (по утрам ещё подмораживало будь здоров!) и увёл к стаду.
Жорка тогда учился во втором классе и в школу ходил исправно, только бы не видеть опухшую от водки вонючую мать. Он её помнил красивую, тонкую, с мягкими и волнистыми, как белый кукурузный шёлк, волосами, помнил, как нежно пахла ямка в основании её тёплой шеи…
Вообще, родителей Жорка помнил всю жизнь в пристальных подробностях. У отца была родинка над верхней губой, он ею шевелил и говорил: ну-к, смахни букашку! Сын шлёпал ладошкой, отец хохотал и уворачивался… Хорошая была пара: оба смешливые, оба говоруны и певуны, отец и на гитаре недурно себе подыгрывал. Странно даже, в кого Жорка уродился таким букой.
Год назад папку убило током, что тоже было более чем странным: Слава Иванов, дипломированный электрик, парень аккуратный, а на момент гибели совершенно трезвый, был найден мёртвым под обледенелым столбом электропередачи. Кто говорил – заземление проржавело, кто напирал на криминал: мол, по злому умыслу какой-то гад рубильник включил.
Да какой там злой умысел, и с чего бы! Славу все любили, парень был бесхитростный, лёгкий, весь нараспашку, вряд ли кого в своей жизни успел обидеть. На похоронах каждый рвался пару душевных слов над гробом произнести. Макарюк, мастер бригады распределительных сетей, – тот целую речугу толкнул. «Славик, учил я тебя! – взывал к покойнику со слезою в голосе. – Тыщу раз, как попка, твердил: «Правила! Охраны! Труда! Кровью писаны! И вот, убеждаешься…»
Собрали, конечно, комиссию по расследованию (совхоз «Ленинский» – это вам не Гнилые Выселки), приехали из райцентра двое солидных дяденек в шляпах. Что-то там вымеряли, кого-то опрашивали… ну и какой с них толк? По результатам расследования составлена была официальная бумага, печати-подписи, не придерёшься, копия торжественно вручена вдове. Что-то там об обрыве двух фаз, «из-за чего создалась иллюзия отсутствия напряжения на высокой стороне ТП», и о том, что «при отключении ЛР-12 от неподвижного ножа крайней фазы оторвался шлейф и лёг на нож средней фазы, ввиду чего одна фаза отключённого участка ВЛ оказалась под напряжением».
Не дочитав, мать смяла документ, с минуту комкала его обеими руками, как снежок утрамбовывала, словно жизнь свою замужнюю сминала за ненадобностью, размахнулась и закинула бумажный комок в угольное ведро у печки. Жорка его вынул, отряхнул, разгладил… Прочитал и навсегда запомнил. Память у него была реактивная, как самолёт, фотографическая, о чём тогда он ещё не знал, думал, у каждого так, думал, это нормально: прочитал разок, ну и помнишь.
Мать отцовой гибели не пережила. Это соседки так говорили. Жорка внутренне морщился, он не любил вранья в словах и в смыслах: как так «не пережила»? Вон она, живая, но вечно пьяная, валяется на тахте, бревно бревном, а под тахтой пустые бутылки катаются.
Пить она не переставала с похорон. Наголосившись на кладбище, на поминках притихла, сгорбилась, завесила лицо своими белыми кукурузными волосами… Но когда её заставили влить в себя два стакана водки, постепенно распрямилась, стряхнула горестную одурь, оглядела дом, стол, собравшихся соседей… И вдруг поняла, что жить-то можно, стоит только опрокинуть в себя стакан обезболивающего. Так с тех пор и жила, порой даже забывая, что муж трагически погиб. Продрав глаза, хрипло и жалобно звала: «Сла-а-ав… Сла-вик?..» Нащупывала бутылку на полу и, если там что-то ещё плескалось, немедленно приступала к перекройке и перелицовке судьбы.
Школа была – обычная сельская, но с полным набором учителей. Неплохая, в общем, школа – хотя позже он любил повторять, что из всей литературы дети знали только мат. Самому Жорке литература была без надобности, а вот цифры он так любил, так любил, что даже рисовал их, как прекрасных животных: оленей, коней и лебедей, выводя в тетрадках в разных сочетаниях. Пятёрка была любимицей: литой-золотой, закидывала оленьи рога; десятка, серебряная парочка, переливалась лунным блеском… Каждая цифра, возникнув в сознании, выплывала на свет, приобретая в магическом танце значение и вес, и каждая представала красавицей, а вместе, дружно выстраиваясь попарно или в тройке-четвёрке, они мчались в воображении мальчика, как кони в скачках, чтобы слиться, распасться, обгонять, перемахивая барьеры… и успеть к финишной черте, под которой выстраивались строем, готовые снова лететь, куда их пошлёшь.
После занятий среди тупых второклашек (у которых пятьдесят три умножить на двенадцать считалось немыслимой умственной нагрузкой) он просился на урок в пятый класс, посидеть за партой с соседом Серёгой. И за пять минут до начала урока решал тому всю «домашку», так что Серёга был жуть как доволен. «Марь Ефимна! – просил, поднявши руку. – Можно малыш со мной посидит, за ним присмотреть некому. Он тихий». И Марь Ефимна неизменно отвечала: «Пусть сидит, мине до лампочкы». Родом она была из Белоруссии, и тяжёлый акцент сохранила на всю жизнь. Преподавала математику в 5–6-х классах, в 7-м не работала, так как программу 7-го не знала. Спросишь у неё что-то, чего нет в учебнике, она своё: «А мине до лампочкы…»
В общем, в один из весенних дней Матвеич, зайдя утром за какой-то соседской надобностью и узрев Жоркину родительницу во всём её отвратном бытовании, забрал пацана к себе. На робкие вопросы – мол, а школа как же… – отмахнулся и сказал: «Да на черта те школа, одна морока и безделье! Ты вон в уме считаешь, как бухгалтер Симаков на счётной машинке! И што? Всё равно будешь трактористом…»
Жорка притих. Не то чтоб согласился с нарисованной картинкой своего будущего, о будущем он не больно-то и думал. Просто скоро начиналось лето, а значит, – каникулы, Волга, пристань, базары… а Матвеич ему нравился.
У Матвеича в доме было чисто, хотя по-мужски просто и пустовато: голые лампочки на шнурах, выметенные доски пола. Никаких ковриков или там абажуров. Но стол как стол, четыре стула, громоздкий шифоньер, рукомойник, железная кровать. Всё на месте, всё для жизни. Была ещё широченная деревянная лавка без спинки, на которой стояла парочка лоханей и разная кухонная надобность. Но в первый же вечер Матвеич всё это смёл на пол, постелил две овчины, бросил в изголовье подушку – получилась лежанка. Жестковатая, узковатая, но Жорка так уматывался за день со стадом, что миг, когда тело касалось лежанки, и миг, когда на рассвете Матвеич будил его (интересно так: брал в пригоршню загривок и слегка сжимал, потряхивая), сливались в единый промельк ночи.
Зато по вечерам, отогнав стадо в коровник, они жарили картошку с салом и ели вдвоём прямо со сковороды, после чего Матвеич разрешал мальчику подбирать хлебной корочкой прогорклую жижу с ошмётками зажаренного лука, и вкуснее этого Жорка ничего не ел.
Иногда перед сном он обеспокоенно думал: что там мамка, кто ей таскает водку, кто картошку варит (Жорка давно уже навострился сам себя кормить и мамке тарелку ставил), пока в один из вечеров к ним не наведалась Татьяна Петровна, соседка, и, пошептавшись с Матвеичем, покачивая головой и отирая губы, с фальшиво оживлённым лицом объявила Жорке, что маманю забрали по «скорой» в больницу в острой фазе и теперь всё будет хорошо.
– Что будет хорошо? – хмуро спросил мальчик, и соседка так же оживлённо заверила, что мамку вылечат и всё станет как прежде: вернётся мамка твоя чистенькая, умненькая, добренькая… Какая была.
Почему-то именно эти приседающие няньки-суффиксы навеяли на Жорку такую тоску, что он сразу понял: ничего хорошего больше не будет. Что там сделают с мамкой, как её нагнут, во что превратят и куда закатают – неведомо. Один теперь Жорка, и держаться надо Матвеича.
Вставали они рано, в четыре утра, к пяти уже пригоняли гурт на ближнее пастбище, которое простиралось от кромки леса до пологих берегов ерика Солёного…
Туман вкрадчиво выползал из воды, извиваясь по руслу ерика, то поднимая драконью голову, то высовывая длинный гребень, то показывая язык. На передвижения и преображения тумана хотелось смотреть бесконечно, но луч на лесном горизонте уже пробивал кроны снопами солнечных игл, шарил по туманной реке, разгоняя тайны и расчищая водную гладь.
Стадо было большим и трудным, коровы все – своевольные и очень сообразительные твари. Были среди них вожаки, как у людей: к примеру, огромная чёрная Милка-Чума. Её даже быки слушались, побаиваясь острых рогов. К счастью, Милка любила конфеты, так что в кармане курточки надо было держать наготове кулёк леденцов, чтобы не сбежала, а заодно и стадо за собой не увела.
Днём, когда коровы укладывались отдыхать, аккуратно выстилая на траве большие розовые или бежевые четырёхцилиндровые вымена, Матвеич разрешал и мальчику покемарить. Расстилал в тени под огромным вязом свою телогрейку, Жорка валился на неё, как телёнок, и тотчас сквозь крону на него ссыпались целые пригоршни огненных цифр, крутясь и сопрягаясь в голове в бесконечные ряды коров и телят.
Мальчик был маленького роста, головастый, чернявый, слегка раскосый (в детстве отец поддразнивал: мол, никакой не Иванов он, а Кыргызов), с худыми несильными руками, потому драк избегал. И с кнутом никакого толку поначалу не выходило: кнутом надо было громко щёлкать, при этом очень громко матерясь – не со зла и даже не для острастки, – просто это был язык, который коровы понимали. А Жорка, слова эти прекрасно зная, почему-то не умел их правильно складывать и убедительно произносить, не умел пересыпать ими речь. Так что поначалу его делом было следить, чтоб коровы в клевер не забрели: если после клевера стадо напьётся воды – все коровы, как одна, враз подохнут.
А Матвеич был пастух настоящий: знал кормные места, привычки и нрав каждой питомицы и говорить мог о них часами. Это только кажется, говорил, что коровам всё по хер, у них душа нежная. Они за всё беспокоятся. Ежли ты к ней по-доброму, она всё поймёт и отблагодарит – знаешь как? Молочка больше даст. Обязательно лишний стаканчик молока в ведёрко добавит.
– Матвеич, а как же, вот ты кричишь на них, кнутом стреляешь.
– Да брось, милай, это ж просто разговор такой, они всё правильно чуют, они умные. Ну, а как драться меж собой почнут, так на то уж одна управа: кнут и ядрёный мат.
Вскоре Жорка знал всё стадо по именам: Маланка, Апрелька, Мальвина, Чернуха, Борька и Бублик, и красавец Бонапарт… Несмотря на огромную массу тела, коровы были игривыми особами: тёлочки и бычки гонялись друг за другом, как собачонки за собственным хвостом, валились на спину на траву, смешно елозили, задрав голенастые ноги. Стоило им попасть на облысевшую утоптанную площадку, кто-то из молодняка издавал трубный зов, затевал игру, и минут через пять большая часть стада, говорил Матвеич, гоняла ворон…
Лето катилось сухое, дни сине-жёлто-зелёные, один в один. Томительная жарь прогретого воздуха стояла плотной стеной, сотканной из звона кузнечиков, зудения ос, басовитого хода шмелей и голосистой, от земли до неба пестряди птичьего пения.
К июлю Жорка окреп, загорел, руки и плечи слегка набрали плоти, так что не стыдно было и майку снять. Трижды он удачно подрался с соседскими пацанами, которые дразнили его Коровьей Лепёшкой и Хвостом; он и сам тумаков нахватал, но и врезал по роже Костяну настоящим кулаком; и с того дня драк уже не боялся…
Он только скучал по тетрадкам и карандашу, по тайной жизни своих рисованных цифр. Но Матвеич обещал, что скоро вся эта галиматья из него выветрится, нельзя же, говорил, всё время хрен знает что в башке таскать. Ты жизнью интересуйся, жизнью! Она вон какая широкая…
…От пастушьей (или трактористской) доли Жорку спасла учительница математики Марь Ефимна – та самая, которой, вроде, всё было «до лампочкы». Просто начался учебный год, и сосед Серёга, переведённый из пятого в шестой класс только благодаря малышу, «за которым некому присмотреть», стал демонстрировать на уроках удручающие результаты. Спустя неделю после начала занятий Марь Ефимна поинтересовалась у Серёги, где ж его мозговитый братишка? Ну, и пришлось отвечать, что никакой то не братишка, а сосед, что теперь он в школу не ходит, а пасёт с Матвеичем стадо; что зовут его Жорка Иванов и что это у него папаню током шибануло до смерти.
– Иванов? – подняла голову от классного журнала Марь Ефимна. – Так он Славы сын?
И задумалась…
Славу она отлично помнила: тот, как и прочие совхозные дети, был когда-то её учеником. Бесхитростный покладистый мальчик, улыбка всегда наготове. Женился, кажется, на Светочке Демидовой, они и в школе за одной партой сидели… «А Светлана… она что, разве не?..». И услышала Марь Ефимна то, о чём все, кроме неё, знали: что Светлана, маманя Жоркина, спилась вчистую, до зелёных чёртиков, «до белочки», и уже месяц как увезена в районную психушку, где и пребывает беспамятная, а на сына ей плевать. А Жорку сосед прибрал, Матвеич, у него ж левая рука без пользы висит и трясётся, и он давно у председателя просил подпаска. В общем, они теперь оба-двое коровам хвосты крутят тремя руками.
– Так, продолжаем работу над ошибками, – оборвала Марь Ефимна смешки в классе. – Мине ваш юмор до лампочкы.
Она уже знала, что делать.
Вспомнила, что у Светланы был старший брат по отцу, Володя, лет на шестнадцать старше Светланы. Какие-то у парня были семейные неурядицы, стычки с мачехой, с отцом он тоже разругался и потому, отслужив армию, в село не вернулся: в техникум поступил, то ли в Астрахани, то ли в Ульяновске. Не может быть, чтоб ни разу не написал кому-то из школьных дружков, уж открытку точно отправил, а открытки в домах хранили. На них то Кремль запечатлён, то университет на Ленинских горах, то крейсер «Аврора», то вздыбленный мост над Невой. Словом, какая-то красота, а такое не выбрасывают.
Тем же вечером после занятий Марь Ефимна прошлась по улице Ударной, стучась ко всем соседям семьи Ивановых. И точно: открытка с Володиным адресом обнаружилась у его дружка Сёмки Страшно́го, ныне Семёна Михайловича, агронома по семеноводству. Сам Семён Михайлович был на полях, а жена Ирина, в прошлом Ира Никитина, и тоже ученица Марь Ефимны, порывшись в ящике коридорной тумбы, эту открытку своей учительнице охотно предоставила. И да: на открытке под густым синим небом празднично сиял-зеленел куполами Астраханский кремль.
«Здравствуй, Володя! – тем же вечером писала Марь Ефимна. – Не удивляйся этому посланию твоей старой учительницы…»
Письмо затевалось краткое, деловое и спокойное, но с первых же строк как-то расхристалось и разнюнилось.
Ей всё в подробностях рассказали соседки: и как в начале горя, жалея вдову с сиротой, каждая забегала чем-то помочь: прибрать, простирнуть, приносила горячее в кастрюльках. А потом все устали: ну, сами посудите, Марь Ефимна, рази ж у неё одной главная беда стряслась? У нас у каждой что-нибудь да случалось. У Валентины, вон, здоровый ребёночек помер просто во сне, у Клавы оба брата в своём «жигулёнке» по пьяни с моста кувыркнулись. Рази ж это не горе? Ну и сколько можно баловать молодую бабу? Поднимись уже, зенки пьяные проморгай, да и пошла борщ варить пацанёнку, правильно я понимаю?
Да вот неправильно, потому как, получается, неспроста это у неё, не от настроения или там лени… И в данный момент Светлана, бывшая её ученица-отличница, проходит суровое лечение в районной психиатрической больнице, и никто не знает, когда это лечение возымеет хоть какое-то действие. Ибо, выйдя из делирия, очнувшись от грёз и обнаружив себя вдовой-алкоголичкой, Светлана лечилась ныне от тяжёлой безысходной болезни, как она называется-то… синдром какой-то маникальный, что ли…
Всё это очень Марь Ефимну расстроило, так что письмо получалось уж никак не деловое.
«Мне кажется, Володя, – писала старая учительница, – что негоже тебе оставаться в стороне от этого близкого горя, неважно, в каких отношениях ты был с сестрой и мачехой, тем более та давно померла. Твой племянник Георгий – мальчик на диво талантливый в точных предметах, но трудный по характеру, угрюмый и замкнутый. К тому же семейное несчастье его сильно пришибло. Георгию необходим тёплый дом, родные люди, ласка. И нормальная школа. За ним присматривает сосед, один местный пастух, инвалид. Человек он хороший, но недалёкий, внушает Георгию, что учёба ему не нужна, и под разными предлогами учиться его не пускает. А новый школьный год уже в пути. Приезжай, Володя, и забери мальчика. Поверь, тебе это доброе дело окупится сторицей. Я уверена, что…»
…Тамара первой прочитала это письмо.
Собственно, Володя и не удосужился его прочитать, не до писем было, он пребывал в очередном запое, во второй его фазе: сидел за столом на кухне и открывал всё новые бутылки.
Письмо привело Тамару в волнение, в оторопь, и разобраться в подоплёке этого волнения было непросто. Первый её брак закончился выкидышем, после которого особой надежды на материнство не было, да и Володя, второй её муж, не сильно по детям горевал: нет их, и не надо.
Предлагаемый ей восьмилетний мальчик Георгий не был сладким младенцем, который в будущем станет звать её мамулей и обвивать её шею шёлковыми ручонками. С другой стороны, он не был и совершенно чужим. Володин племянник всё же. Он мог оказаться той самой возможностью материнства, а мог свалиться в самую серёдку её маленькой корявой семьи со всей своей… как там в письме училки-то? – «угрюмой замкнутостью». А ведь ещё неизвестно, что там с его мамашей: вылечат ли её или закатают до конца жизни в дурку? Говорят, там такими лекарствами пичкают, что человек имени своего не вспомнит, не то что за ребёнком смотреть.
Полночи Тамара сидела в кухне на табурете, слушая Володин храп и размышляя… Она и сама не была сильно ласковой да приятной, сама выросла в детдоме в голодные годы. Из-за пониженного слуха говорила громче, чем требуется, и потому у окружающих часто складывалось впечатление, что она нарывается на скандал. «На диво талантливый» – это что имеется в виду? С этим как быть? В будущем это диво могло обернуться удачей и почётом, а могло оказаться каким-нибудь безумием, разве нет: вон их сколько, этих чокнутых профессоров. Весь третий этаж ими полон. Возьмите хоть Макароныча…
Под утро, совсем измученная борьбой с собственной совестью, ни в чём не виноватая, никому ничего не должная, трижды поменяв решение, Тамара села и написала учительнице ответное письмо. Сильно не старалась, ясно и сухо писала своим крупным почерком: понимаем, ответственности не чураемся, мальчика заберём. Благодарны за заботу и внимание. Но уж будьте так добры, пусть все нужные бумаги подготовят в конторе совхоза. Юрист там какой-никакой имеется или как?
В школе детского дома № 10 для детей с нарушениями слуха Тамара училась как положено, была твёрдой хорошисткой. Ныне ежегодно подписывалась на журнал «Юность», который прочитывала от редакционной передовицы до юмористического отдела «Зелёный портфель». Иногда писала на местное радио письма с ответами на вопросы викторин, так что письмо, написанное ею с уважительным достоинством бывалого письмописца, должно было произвести на учительницу благоприятное впечатление.
Она выждала неделю, получила ответ на своё письмо, назначила день прибытия, выпросив для этого два дня отпуску на своей меховой фабрике… И дня три ещё дала себе время – успокоиться, вычистить и отмыть после запоя Володю, выбить коврики и перины, приготовить дом к приезду и поселению ещё одного человека. Мысленно так и произносила – «человека». И перетаскивала с места на место, сортировала узлы и ящики, выносила на помойку мешки со старьём, ползала с тряпкой по всем углам, расчищая площадь тесной двухкомнатной квартирки. «Кладовку ещё разобрать, – бормотала, – человек приедет, ему для вещичек место тоже требуется». Волновалась: тащить ли в Займище пустой чемодан для пожитков мальчика, или, возможно, в доме там найдётся, или кто из соседей расщедрится…
Но оказавшись на крыльце запертого дома Ивановых, внимательно оглядев разбитые алкоголичкой и заколоченные фанерой (сердобольные соседи постарались) окна, Тамара поняла, что никакого чемодана для пожитков новому «человеку» не потребуется…
…Добираться до села Солёное Займище можно по-разному. Есть романтический, продутый ветерком, хотя и долгий речной путь: на пристани, рядом с рестораном «Поплавок», можно сесть на «ракету», теплоход на подводных крыльях, и вверх по Волге идти до Чёрного Яра, откуда баркасом или речным трамваем уже добираться до Займища. Тамара приблизительно дорогу знала – однажды по профсоюзной путёвке отдыхала в профилактории комбината «Бассоль» на озере Баскунчак. Лечила там своё женское недомогание целебными грязями и рапными солями.
Между прочим, соль Баскунчака, крупнозернистая, опаловая, драгоценная – главный секрет посола знаменитой астраханской воблы. А нашу воблу ни с чем не спутаешь. Никакие тарани, густера, чехонь, краснопёрка, никакая плотва, ни даже вобла других регионов страны и близко не подплывают к великому кулинарно-культурному феномену по имени «астраханская вобла». Трое суток нежат её под гнётом в баскунчакской соли. А готовность проверяют на просвет: спинка должна янтарно светиться от жира, благоухание должно за сердце хватать, слюнка должна на губах играть! Но это так, к слову: удержаться не получилось!
Можно и проще выбрать путь – автобусом. Проще, да муторней: шесть часов по колдобинам и ямам трюхать, это ж все кишки повытрясет! Прикинув затраты и заморочки, Тамара решила в Займище добираться на автобусе, а вот назад в Астрахань прокатить «человека» с ветерком по Волге: тоже ведь впечатление для мальца, разве нет?
Мальчик, мелкий и тощенький, какой-то узкоглазый, как киргиз, стоял у ворот и невозмутимо рассматривал чужую женщину, которую объявили его тётей. Привёл его тот самый пастух Матвеич, заметно огорчённый поворотом дел: успел привязаться к пацану, привыкнуть к его помощи, пока небольшой, но за весь день всё равно заметной. А Тамара, увидев его бессильную паркинсонову руку, сразу смекнула, почему пастух так вцепился в ребёнка, – ещё бы, мальчик был ему подспорьем. Потому и школу можно похерить, подумала с негодованием.
– Спасибо, что приглядели, – сказала старику с достоинством, и даже слегка поклонилась, полагая, что от неё не отвалится. – А теперь мы уж сами.
И ободряюще улыбнулась мальчику. Тот промолчал, опустив глаза. Что он за гусь, Тамара не сразу поняла, но вот запущенный двор и пустой курятник, дом этот, с окнами, заколоченными листами фанеры, бесприютность и грязь внутри, загаженные пьяной блевотиной и не вполне оттёртые стены, – рассказали ей многое.
– Нам за вечер собраться надо, – озабоченно сказала она мальчику. – Завтра утречком ещё до пристани пёхать. Так что поторопись. Собери вот в сумку, что захочешь взять из вещей. Может, игрушки какие, мячик там… или шахматы, я не знаю. – Она действительно не знала, не могла знать, что дорого душе восьмилетнего ребёнка, мать которого за последние полтора года обратила свою жизнь и жизнь сына в беспросветный кошмар. И поскольку мальчик не двигался, столбиком стоя на пороге и оглядывая родительский дом, будто впервые его видел, Тамара повторила громче и настойчивей, как обычно, не контролируя свой голос, не понимая, услышал ли он её:
– Давай-давай, Георгий, пошевелись. Ну?!
– Не понукай, я не лошадь, – спокойно, по-взрослому отозвался он. – И не ори на меня.
И то, что он говорил ей по-деревенски «ты», и то, что совсем не смутился при знакомстве и совсем вроде как не стеснялся убожества родной обстановки, то, что по виду не был опечален отъездом и не захотел попрощаться с друзьями (да и где они, эти друзья?), Тамару озадачило. Ишь ты, не ори! Хорош типчик. Но, может, она и правда говорила громче, чем требовалось для первого знакомства?
Так и получилось, что вечные её сомнения, непонимание, неловкость с самого начала определили их отношения. Хотя Жорку не назвать было грубияном. И даже когда он якобы непочтительно отвечал, голос его звучал ровно и невозмутимо, не хамовато. Вот как сейчас: ну, в самом деле, стоило ли сразу поднимать голос по такому пустяку!
С собой мальчик взял только ранец, сложил в него тетрадки и учебники, и то не все. Остальное из вещей, пошарив в полупустом шкафу, Тамара прихватила на всякий случай. По вещам было видно, что мальчик вырос из старого, пообносился, что никто ему давненько ничего не покупал, и не шил, и не штопал. Заношенные свитера и майки, школьные брюки и школьную курточку с дырками на локтях и коленках она выбросила, в тюк увязала кое-что из бельишка, взяла осеннее полупальто, решив, что отпорет подол и надставит рукава, ну, кеды ещё прихватила на первое время, вроде они крепкие. Значит, маманя пропила всё подчистую, сына пропила! Ох, беда…
Она хотела предложить ему взять какие-то фотографии – мамы, папы, приятные, как говорится, воспоминания… как это правильней ему сказать? – но промолчала. Она пока совсем не понимала, как с ним разговаривать. Боялась, что он сорвётся, бросится вон из дома – к тому же Матвеичу. Так, в молчании, прошёл вечер. Они выпили молока, принесённого соседкой, и съели привезённые Тамарой из дому бутерброды с копчёной скумбрией. Вернее, ел мальчик, да с таким аппетитом, что она отдала ему всё, что было в бумажном пакете. Потом вспомнила, что купила на автовокзале кулёк с соевыми батончиками, достала его из кармана плаща, высыпала на стол, пацан и батончики все умял. «Растёт, – подумала Тамара. – Как приедем, надо сразу мотнуться на Большие Исады, купить курицу и сварить целиком. Интересно – осилит он целую курицу?»
Мальчик, Георгий, лёг в маленькой комнате, Тамара же побрезговала лечь в провонявшую постель Светланы, а чистых простыней и наволочку не нашла. Хотела бы немного прибраться, пол, что ли, подмести (с души воротило на всё это смотреть!), но побоялась мальчика разбудить. Сняла с крюка старое дырявое полотенце, порвала его на тряпки и вымыла стол. Так и просидела всю ночь за этим столом в стылой кухне – то подперев кулаком щёку, то роняя голову на сложенные руки, задрёмывая, вздрагивая и вновь просыпаясь.
Когда на яблоне за окном заворочалась, попискивая, какая-то птаха, Тамара вздохнула с облегчением: не терпелось покинуть этот дом беды и позора. Именно: позора. Она презирала Светлану. Бывшая детдомовка, выросшая в общей спальне на тридцать семь девочек, она представить себе не могла, чтобы горе настолько сломило и раскрошило женщину – до беспамятства, до потери главного от века стержня: материнской стражи. Нет, забрать мальчика и прочь отсюда! И сама себе удивилась: вот поди ж ты, тебе уже хочется поскорее забрать мальчика? А ведь он тебе даже и не нравится пока…
Утром они заперли дом (навсегда, как выяснилось позже) и за полчаса молча и быстро дошли до пристани. Георгий сам тащил свой узел на плече, как взрослый. Там уже колыхался на воде безымянный баркас, только цифра и была нарисована белой краской по чёрному борту: № 15, но матрос, или кем он там, на кораблике, трудился, заверил Тамару, что до Чёрного Яра их точно доставит. И поскольку день обещал быть чистым, безветренным, с небольшим молочным разливом на голубой кромке неба вдали, они не стали спускаться в крытую каюту, а поднялись на палубу, где под растянутым синим тентом стояли в ряд четыре деревянные скамьи.
– Тебя не мутит? – минут через двадцать истошно крикнула Тамара. На ветру, на воде, в грохоте мотора, она вообще не могла совладать с голосом. – Потерпи, когда пересядем на «ракету», куплю тебе там, в буфете, поесть.
Жорка кивнул, чтобы она отстала и утихла. Так красиво сбегали к воде по песчаным откосам желтеющие деревья, так пронзительно, так радостно-тоскливо кричали чайки: «виу, виу!» – то всплёскивая крыльями, как прощальным платочком, то жёстко их распластывая и едва не цепляя синий тент баркаса. С воды берега́ он видел только в дальнем детстве, лет пяти, когда с родителями прокатился до Волгограда, где жил папкин армейский друг. И сейчас его невероятная память немедленно предоставила тогдашние запахи и слова, картины и переживания: он волновался, когда Волга разливалась в море, а берега исчезали в голубом мареве и искристой шири. Но уж хоть один берег должен быть на месте, думал Жорка, это ж река, река!
А ещё вспомнил непреодолимый страх, когда «ракета» зашла в шлюзовую камеру, огромную коробку со стенами из цементных блоков. Они с папкой стояли на палубе, тот крепко сжимал его ладонь и объяснял, когда и почему вода откачивается, а когда набирается. Но Жорка неотрывно смотрел туда, где в специальных цементных нишах справа и слева от корабля были вмонтированы похожие на скелеты механизмы с рельсами по бокам. По этим рельсам скелет поднимался и опускался вместе с уровнем воды. Головой у него был огромный крюк, вместо рук – колёсики. На крюк набрасывали и наматывали канат, удерживая корабль на месте. Как ясно вспомнились сейчас эти жуткие скелеты-инвалиды с крутящимися колёсиками вместо рук, и тепло папкиной крепкой руки, и брызги воды на палубе… Он хотел спросить эту тётку-провожатую, Тамару, кажется, будут ли по дороге шлюзы на Волге, но промолчал, опасаясь, что та опять раскричится, не угомонишь её.
В Чёрном Яре не удалось достать билетов на «метеор», и Тамара, всунувшись в кассу чуть не по пояс, выставив зад и никого не подпуская к окошку расставленными острыми локтями, долго талдычила что-то сидевшей внутри тётке, а когда выпала оттуда – красная, потная, сверкая белками, торжествующе размахивая бумажками, – выяснилось, что добыла она левые билеты на какой-то пароход-тихоход «Кавказ и Меркурий»… Каюты и места все заняты, сказала тётка в кассе, но на верхней палубе можно притулиться.
Пока ждали прибытия корабля, купили на пристани у старухи с корзиной, накрытой куском старого ватного одеяла, четыре горячих пирожка с капустой и с картошкой, которые Жорка проглотил, не особо вдаваясь в этикет. «Спасибо», – подсказала Тамара. «Спасибо», – согласился он и подумал: «Начинается…» Но настроение его со вчерашнего дня… да нет, не настроение, при чём тут нутро, которое всё чувствует, как и прежде: свежесть или жарь воздуха, блеск воды, запах рыбы от мокрых досок причала… нет, Жоркино настроение никуда не сдвигалось. Просто сам окружающий мир стал хорошеть, если отсчитывать от блевотных луж под мамкиной кроватью или от коровьих лепёшек и вонькой овчины, на которой он спал у Матвеича и ею же укрывался. Да, мир стал явно и стремительно хорошеть и вкуснеть, так что эту нелепую тётку с зычным голосом стоило потерпеть, во всяком случае поглядеть – что дальше она предложит.