bannerbannerbanner
D. V.

Диана Вриланд
D. V.

Глава четвертая

Япония! Когда я попала в Киото – город, бывший в восьмом веке столицей Японии, – мне казалось, что это сон наяву. Под его соснами я ощущала дух столетий так, как нигде ранее в моей жизни. Старину там поддерживают в отличном состоянии. Но тихим Киото не назовешь: люди носятся на мопедах и в рубашках от Сен-Лорана. Поразительно, как все современное подходит всему старому. Это вопрос сочетаний. Нет ни начала, ни конца – сплошная непрерывность.

Бог справедливо обошелся с японцами. Он не дал им ни нефти, ни угля, ни алмазов, ни золота – никаких природных ресурсов, ничего! В недрах острова нет благ, которые помогли бы поддерживать цивилизованную жизнь. Но чем Бог одарил японцев, так это чувством стиля, пронесенном сквозь столетия благодаря тяжелому труду и честолюбию.

Когда я увидела, как майко идут с прелестными зонтиками по зарослям мха в сумраке дождливого вечера, под шикарными ивами, едва сгибая ноги в коленях… Вы знаете, кто такие майко? Это девушки, которые учатся быть гейшами. Вы будете принимать макияж майко за макияж гейши, пока не узнаете, в чем разница. Гейша накрашена очень естественно, и все в ее волосах, одежде и прочем преисполнено изысканности. И наоборот, у майко все преувеличено: ее шелковый пояс вот такой ширины, низ юбки подбит валиком ваты вот такой толщины, дощечка на спине – до сих пор. У нее очень белый грим, очень красный грим…

Идея, должно быть, заключается в том, что вы учитесь через преувеличения.

Для меня это серьезная тема. Я много ее обдумывала. Я обожаю одеваться и обожаю делать макияж. Обожаю сам процесс, он невероятно бодрит – и после пробуждения поутру, и когда я собираюсь к вечернему выходу. Я получаю массу удовольствия.

Я люблю разные трюки. Всегда ими пользуюсь. Помню, в возрасте тринадцати или четырнадцати лет я купила в Китайском квартале красный лак для ногтей.

– Это еще что? – спросила мама. – Где ты это взяла? Зачем тебе это?

– Затем, – ответила я. – Хочу быть китайской принцессой.

Так что я ходила с красными красными ногтями. Можете себе представить, сколько шума подобное наделало бы в школе Брирли.

Несколькими годами позже, начав выходить в свет, я открыла для себя белила. Когда я собиралась куда-то – а собиралась я практически каждый вечер, – за два с половиной часа до прибытия кавалера я брала в руки огромную бутылку белил (забыла производителя, но это был театральный грим), спонж… и все заканчивалось тем, что я оказывалась полностью покрыта белилами от пояса и выше: все руки, спина, шея и так далее и так далее. Мне приходилось делать это самой, поскольку моя семья не проявляла интереса к моим занятиям. После, когда мы с кавалером танцевали, он – в своем черном смокинге – становился совершенно белым. Все из-за моих белил. Но ему приходилось с этим мириться. Меня это не волновало, ведь я выглядела подобно лилии!

В 1923 году состоялся мой дебютный выход в свет… Сколько белил я на себя намазала! Я была белее белого. Платье тоже белое, само собой. Но я добавила и кое-что красное. На мне были красные бархатные слиперы с лаковой отделкой. А в руках я держала красные камелии. В то время все кругом посылали друг другу цветы, и мне прислали порядка пятнадцати букетов. Огромный букет красных камелий принесли от известного шоумена – Джона Ринглинга Норта.

– Циркачи… где ты могла с ними познакомиться? – вопрошала моя мать. Я ответила, что по какой-то причине Ринглинг Норт увлекся мною и послал красные камелии.

Маме это не понравилось.

– Тебе следует знать, – сказала она, – что красные камелии в девятнадцатом веке носили в руках женщины полусвета во время месячных, в период, когда они были недоступны для своих мужчин. Полагаю, этот букет не вполне… уместен.

Я все равно пошла с камелиями. Они были так красивы. Я просто надеялась, что никто на том вечере не знал того, что знала моя мать.

Сомневаюсь, что мама считала уместным и мое платье, однако она ничего не могла с этим поделать. Его скопировали с одной из моделей Пуаре: белый атлас, юбка с бахромой, придававшей un peu de movement[25], и расшитый жемчугом и бриллиантами корсет, к которому и была пришита бахрома. Напоминало хулу – юбку с Гавайских островов.

Как я скучаю по бахроме! Где она теперь? Бахрому носили в двадцатые – равно как и в шестидесятые – благодаря танцам, танцам… музыке! Я могу выделить в своей жизни два великих десятилетия – двадцатые и шестидесятые – и всегда привожу их в пример из-за музыки. Музыка – это все, а в те два десятилетия у нас было нечто столь пронзительное, столь новое…

Танго! В основе танго лежит вальс – ведь вы все время рисуете на полу квадраты, – но он более стилизованный. Требуется особым образом держать спину, держать голову… Не забывайте, какие усилия нужны, чтобы делать широкие шаги. Важно иметь непревзойденного партнера. Это пленительный, насквозь южноамериканский танец. Однажды, когда Южная Америка проявит себя, мы осознаем, какое любопытное влияние она оказала на нашу культуру.

Сноб скажет: «Танго… ради всего святого, разве это культура?»

В свои семнадцать лет я уже знала, кто такие снобы. Я знала также, что молодые снобы едва ли получат мой номер телефона. Я куда лучше ладила с мексиканскими и аргентинскими жиголо[26] (они были не настоящими жиголо, а городскими белыми воронами, которым нравилось танцевать так же сильно, как мне). Эти люди знали, что я люблю одежду, ночную жизнь – в определенных ее проявлениях – и что я люблю танго.

Это, конечно, вряд ли понимали в Нью-Йорке.

Меня считали немного легкомысленной. О моих похождениях прознали. Colony Club находился на другой стороне улицы. Несколько лет назад я прогуливалась пополудни с Энди Уорхолом. И сказала:

– Взгляни, Энди, это женский клуб для избранных.

Энди спросил:

– Женский клуб? Чем они занимаются?

Я ответила:

– Не знаю точно. Мама и бабушка хотели, чтобы я вступила в него, но все проголосовали против, а это означало, что вход закрыт.

– Почему?

– Ну, меня считали легкомысленной.

– Легкомысленной! Боже. Тебя не впустили, потому что ты легкомысленная? Что они там делают? – Я впервые видела Энди таким оживленным.

Я пояснила:

– Они делают прически, надиктовывают письма, обедают вместе. Все это мило… но я не член клуба.

Это никогда не имело для меня значения. Но расстраивало мою мать. Ведь бабушка – одна из основательниц клуба. Однако мне куда интереснее было пойти в ночной клуб на другом конце города, чтобы не столкнуться ни с матерью, ни с отцом – и делать то, что я любила больше всего… танцевать.

В те годы маму тоже недопонимали. Ее яркость вызывала негодование. Кругом шептали: «Смотри, какая намалеванная». Мама предпочитала очень яркий для того времени макияж. Но мужчины были от нее без ума. Гремело немало скандалов, поскольку она часто кем-то увлекалась. Она путешествовала с весьма привлекательным турком по имени Сади-бей, который носил красную феску с костюмом или смокингом. Совершенно очаровательный человек. Мы видели его только по вечерам: он приезжал в своем смокинге, и с его фески свисала кисточка. Мы считали, что он воплощение шика. Хотя мы и не представляли собой безукоризненную ячейку общества, мои родители хранили преданность друг другу. Это был очень старомодный брак. Маленькие эпизоды вроде Сади-бея и прочих воспринимались как пустяк.

Вот что я помню: моя мать не нанимала водителя или лакея, если тот не был в нее влюблен – ему следовало демонстрировать глубочайшую увлеченность. Это касалось каждого – иначе ей становилось неинтересно. Помню, когда-то я говорила ей чудовищные слова:

– Ты ждешь, что все кучера в округе будут в тебя влюблены. Да что с тобой такое? Когда ты угомонишься?

Но она стремилась быть на сцене, нередко выставляя себя при этом на посмешище. Она флиртовала даже с моими ухажерами, и один из них однажды клюнул. Она была довольно молодой, красивой, веселой, богемной и броской, и я рада, что жила на ее фоне, – рада теперь. Мне потребовалось много лет, чтобы прийти к этому заключению.

В моих воспоминаниях мама выглядит оживленной, увлекающейся и одинокой. Но, полагаю, ее сковывал величайший страх. Она опасалась даже прислуги – боялась всего, что может причинить хоть какое-то беспокойство. При этом она жила только ради будоражащих эмоций. Она умерла в пятьдесят пять, и, думаю, это произошло потому, что ничто больше не могло ее увлечь.

Ее кокетство скорее забавляло моего отца – все это было игрой. Флирт – часть жизни, часть общества. Если в жизни человека не будет этих маленьких эпизодов, что станет с ним? Мне кажется, отец понимал это. Он был предан маме. Она оказалась в руках сильного мужчины, который умел обо всем позаботиться, потому что знал: сама она силой не отличалась.

Я куда сильнее – сильнее моя воля, сильнее характер, – но тогда я не отдавала себе в этом отчета. Тогда я знала лишь, что мама мною не гордилась. Я всегда оставалась ее уродливым маленьким монстриком.

 

Я не испытывала уверенности относительно своей внешности до тех пор, пока не вышла за Рида Вриланда.

Он был красивейшим мужчиной из всех, кого я встречала. Очень сдержанный, очень элегантный. Я любила в нем все это. Мне казалось прекрасным даже просто смотреть на него.

Я познакомилась с ним 4 июля 1924 года в Саратоге, на вечеринке по случаю праздника[27]. Я верю в любовь с первого взгляда, потому что именно так с нами и случилось. В момент, когда встретились наши глаза, я поняла, что мы поженимся. Я попросту предположила это – и оказалась права. Мы, так сказать, стали друзьями. Он был стажером у Роберта Пруина – в банковском бизнесе в Олбани.

Однажды, дней за десять до свадьбы, я обедала с друзьями, когда зазвонил телефон и меня попросили к аппарату.

В трубке звучал женский голос.

– Диана Диэл? – уточнила женщина. – Я журналист из газеты. Я наблюдала за вами на разных вечерах и всегда вами восхищалась. Вы непохожи на всех остальных девушек, у вас особенный стиль. Мир лежит у ваших ног. Поэтому я не хочу, чтобы вы страдали.

Я понятия не имела, к чему все это. Однако она продолжила:

– Должна сообщить, что ваша мать выступает соответчицей в чужом бракоразводном процессе и в газетах раздуют из этого большое дело.

Я выслушала, поблагодарила собеседницу и вернулась за стол. Естественно, я ни слова не сказала людям, с которыми обедала. Но едва мы закончили, я позвонила домой и выяснила, что мама отправилась с собаками в Центральный парк. Будучи ребенком, я ненавидела Центральный парк. В нем не было ни загадки, ни романтики. Но я взяла такси до Рэмбла[28], куда обычно уходила мама, – представьте, чего стоит найти человека в Центральном парке в наши дни, – и, заметив нашу машину и шофера, попросила таксиста остановиться.

Я вышла, обогнула холм и увидела ее сидящей на солнце. Один из наших чудесных шотландских терьеров лежал у нее на коленях, а другой бегал вокруг. Она смеялась и болтала с ними. Я села рядом и передала все, что мне сказали.

Я чувствовала опустошение. И она ответила мне так же – опустошенно. Она была слабее меня. Держалась очень тихо. Затем сказала:

– Думаю, мы пойдем домой. Ты с нами?

Кажется, я не видела ее два или три дня. Мне было искренне жаль ее.

– Все эти истории о твоей матери, – позже сказал мне папа, – неправда. Ты должна быть выше них.

На отце скандал отразился не так сильно, как на маме. Он был истинным британцем – умел преодолевать трудности. «Это еще не конец света» – его любимое выражение. Им он подытоживал любые неприятности.

На этом происшествие закончилось – насколько я могла судить по его участникам. Такой уж семьей мы были – чрезвычайно английской. Не выставляли эмоции напоказ.

Я так и не читала газет, но история появилась в печати и, очевидно, была правдивой. Как я слышала позже, тот мужчина оказался важной фигурой в сфере военного снабжения. Его имя – сэр Чарльз Росс (винтовки Росса), жил он в Лондоне, а еще в Шотландии и Африке. Повествование кишело оружием, треволнениями, слонами, путешествиями в Индию и Африку и прочим. Все это, окрашенное драматизмом, светилось в газетах каждый божий день.

Меня же интересовало только мое замужество. Утром в день свадьбы я отправилась навестить свою крестную мать Бейби Белль Ханнивел, которая была замужем за Холлисом Ханнивелом из Бостона. Я пришла к ней, потому что она не могла прибыть в церковь ко мне. Это требовалось сделать. Она еще не вставала с кровати. Божественная. Казалось, ее кожа на один слой тоньше, чем кожа остальных людей. Совершенно необыкновенный цвет. Легкая розоватость, просвечивающая сквозь белизну. Разумеется, о солнечных ожогах в те времена и не задумывались. Словами описать ее красоту невозможно. Обычно она лежала в постели и пила джин. Здоровье ее было не в порядке. Но ее это не беспокоило – она отлично проводила время. Здесь, в Нью-Йорке, крестная сняла две комнаты – Бостоном она пресытилась. Большую гостиную переделала в спальню. В изножье кровати привязала замечательный букет из воздушных шаров. У нее были самые красивые ночные сорочки – сшитые из тончайшего батиста и украшенные черным кружевом с продетыми сквозь него розовыми атласными лентами. Она лежала в одной из своих чудесных сорочек, и я впервые заметила вышивку в области левой груди: маленький черный колокольчик.

– Ух ты, Бейби Белль[29], никогда этого не видела, – сказала я.

– Все, что у меня есть, отмечено моим крошечным колокольчиком.

Итак, это был день свадьбы. Я надела самое красивое платье, которое наверняка до сих пор где-то хранится, – надо отдать его в Музей. В те годы невесты выходили замуж в безвкусных платьях-тортах, но мое платье отличалось четкими линиями и имело очень высокую горловину – весьма moyen âge[30]. Голову стягивала полоска кружева, а шлейф усыпали алмазы и жемчуг.

Когда я приехала к церкви Святого Томаса, встречавший меня отец сказал:

– Гости прибыли не все, так что народу внутри… негусто.

Негусто – не то слово. Церковь оказалась практически пустой. Мне сказали, будто приглашения на свадьбу не доставили – якобы их по ошибке выбросили. Или, что вероятнее, из-за скандала газеты благополучно замяли сообщение о свадьбе.

Вот почему я до сих пор не верю в свободную прессу. Единственная газета, которую я когда-либо одобряла, – лондонская The Times с ее объявлениями о продаже канареек на первой полосе.

Но тогда это имело для меня столько же значения, сколько для вас сейчас. Все, чего я хотела, – выйти за Рида Вриланда. Ничто не могло помешать моему счастью. Я испытывала невероятную гордость. Только подумайте: я была очень молода – во всех смыслах – и выходила замуж за зрелого мужчину. Ему исполнилось двадцать пять, но я считала его ужасно взрослым и брак с ним воспринимала как достижение.

Его чары действовали на меня фантастическим образом. И Рид навсегда сохранил свое обаяние. Интересно, что даже после сорока лет в браке я по-прежнему слегка стеснялась его. Помню, как он возвращался домой по вечерам – как закрывалась за ним дверь, как звучали его шаги… Если я принимала ванну или наносила макияж в спальне, то всегда выпрямлялась, думая: «Я должна выглядеть безупречно». Не было ни одного раза, чтобы у меня не возникла такая реакция, – ни одного.

Красота его оставалась неизменной: даже после смерти он выглядел так же, как в день нашей свадьбы. Вся его фигура, его обаяние, его притягательность принадлежали молодому мужчине. Он не увял. Не производил впечатления старика – никогда.

Вот почему я не выношу стариков. Не может быть и речи о том, чтобы я увлеклась кем-то старше себя. Никого старше себя я никогда не любила – кроме моего зрелого мужчины.

Конечно, у старших мы учимся всему. После свадьбы мы с Ридом переехали в Олбани – там он проходил стажировку как банкир, и там все окружение было старше нас. Королевой города считалась Лулу Ван Ренсселер – супруга Луи Ван Ренсселера, одного из величайших чародеев всех времен. Мы с Ридом чувствовали себя точно маленькие дети, введенные в смущение, робкие, невинные, и нас приглашали на ужин в их шикарный дом на холме по Стейт-стрит, спроектированный Стэнфордом Уайтом.

Однажды вечером на таком ужине у Лулу Ван Ренсселер присутствовали два весьма известных гарвардских профессора. Разговор за столом крутился вокруг Шекспира. Наконец один из профессоров спросил:

– Могу я поинтересоваться, миссис Ван Ренсселер, почему вы произносите «Клеопатра» как «Клеоптра»? Верно, конечно же, «Клеопатра».

Миссис Ван Ренсселер выпрямилась и заявила:

– Я называю ее Клеоптрой, потому что так правильно. – Казалось, на этом все споры могли быть окончены, однако она продолжила: – Тем не менее, поскольку вас это, очевидно, не убедило, я напишу своему старому другу Лоуэллу, президенту Гарварда, и он поставит в споре точку. Через две недели – за это время я успею написать президенту и получить ответ – мы все снова соберемся здесь за ужином, те же люди за тем же столом. И я зачитаю вам мнение доктора Лоуэлла.

И две недели спустя мы опять встретились. Лулу – в лучшем виде, шикарно одетая – подобно армаде вплыла в комнату, чтобы поприветствовать нас. Когда мы сели за стол, она достала из своего корсажа – невероятно обширного, способного вместить что угодно – письмо от президента Гарварда и принялась его зачитывать:

– «Моя дорогая Луиза, ты совершенно права, считая, что правильно произносить “Клеоптра”. Очень рад получить от тебя письмо. С наилучшими пожеланиями и так далее и так далее…»

На этом она сложила листок и вернула его в свой необъятный корсаж. Конечно, мы так и не рассмотрели письмо, и никто, определенно, не собирался прилагать к этому усилий. Она вполне могла сфабриковать всю ситуацию. Вид Луизы внушал страх, и, само собой, никакого протеста от гарвардских профессоров, скромных и весьма застенчивых, не последовало. Если бы имя Клеопатры снова всплыло в разговоре, я не удивилась бы тому, что оба стали называть ее Клеоптрой!

Наш дом находился в небольшом мьюзе[31], принадлежавшем миссис Ван Ренсселер и расположенном позади ее особняка на Стейт-стрит. Каждая входная дверь в мьюзе имела свой цвет. Наша была красной, а в милых приоконных ящиках у нас росли голубые гортензии. В то время Олбани напоминал голландский городок – очень стильный! Столь же чистый, как голландская кухня, и не такой пошлый и пропитанный политикой, как сейчас. Я любила все это – ту среду, которая складывалась из хорошей еды, хорошего домоводства, полированных полов, полированной латуни, слуг… Мой первый сын, Тимми, родился там, и мне очень нравилось заниматься домом и бытом.

Не думайте, будто я всегда являлась тем человеком, которого вы видите сейчас. Не думайте, будто я была такой же до того, как начала работать. Я родилась ленивой. Живя в Олбани, я гуляла в макинтоше[32] и a béret basque[33] с очень ярким, очень насыщенным макияжем – я всегда испытывала слабость к кабуки[34]. Меня критиковали, но Лулу Ван Ренсселер это обожала. А я любила нашу жизнь там. Я была совершенно счастлива. Меня не волновали никакие другие места в мире. Я и сейчас жила бы там, если бы Рид не захотел переехать в Лондон. Я всегда отправлялась туда, куда устремлялся он.

 

Мне нечего было делать – кроме как ничего.

У меня не возникало никаких идей.

Я напоминала японскую жену. Попав в Японию, я поняла, что однажды женщины устроят там мощный переворот, ведь на тот момент они занимались исключительно домашним хозяйством. Однако японский дом, как и мой домишко в Олбани, можно привести в порядок за пять минут, так что и домашнего хозяйства было немного. Конечно, существует искусство составления букетов и прочее в этом духе, но женщины не имели особых дел после того, как утром муж уходил на работу. Он работал весь день, а потом направлялся в чайный домик гейш, что сродни походу в клуб. Он обсуждал бизнес со своими приятелями, пока вокруг суетились девушки. Считается, что у них нет ни глаз, ни ушей, они ничего не знают, ничего не видят… Такова суть гейши. Это не имеет ничего общего с сексом – тут совершенно другое. Но когда мужчина приходит домой, его день окончен, и жене только и остается, что не делать ничего.

В Киото мне довелось быть гостьей торговой палаты, поэтому я каждый вечер ужинала с мужчинами. Это всегда происходило в отеле, и мы неизменно сидели на полу на соломенных циновках, что оказалось для меня очень простым занятием. Гейши входили и кланялись мужчинам. Затем порхали, подобно бабочкам, по комнате и опускались на колени. Их движения нельзя назвать быстрыми, все выглядит очень размеренно. Они смеются и болтают, а вы вовсе не чувствуете себя не в своей тарелке оттого, что не понимаете их речь, потому что – о чем бы они ни говорили – все наполнено очарованием: их голоса, их лица.

Едва ужин заканчивался, они оставляли мужчин и усаживались вокруг меня. Я спрашивала их о макияже – с помощью переводчика, конечно, – потому что меня чрезвычайно интересовало, как их кожа выглядела после смывания всех этих плотных слоев, продержавшихся на лице день напролет. Я выясняла, какой косметикой они пользовались, где ее доставали, – скажу правду, в основном это оказывался Revlon. Но важно то, что они были совершенно обворожительными и занятными – для меня, не только для мужчин.

– Почему эти девушки производят на меня такое чарующее впечатление? – спросила я одного из мужчин.

– Потому что, – ответил он, – первое, чему учат гейшу в возрасте девяти лет, – очаровывать других женщин.

Я думаю, этому стоило бы поучиться тем, кто живет на Западе. Каждой девочке в мире не мешало бы пройти такое обучение, которое проходят гейши.

Я знаю, о чем говорю. Я знаю. Бог мой, приехав в Лондон из Олбани, я подружилась с англичанами. Английские женщины заботились об английских мужчинах, как никто в мире не заботился ни об одном ребенке, при этом они могли начать охоту на любого чужого мужа. Друзья мои, чего только я ни повидала, глядя налево и направо! У меня, несомненно, был более привлекательный муж, чем у большинства. Он не вел себя игриво, но они – да; и, конечно, это льстило мне… до известной степени.

Разница в том, что англичанки циничны, в то время как гейши лишены цинизма. Они находятся в гармонии с собой – что довольно необычно, м-м-м?

Но японские жены… Можно вернуться на столетия назад, прочитав «Повесть о Гэндзи» и «Записки у изголовья», и вспомнить, что женщины жили в красивых компаундах с решетчатыми верандами, какие мы видим на картинах периода Хэйан, где женские волосы, пробиваясь сквозь бамбуковую решетку, выходят в другой части страны. Они вели довольно праздную жизнь. Слуги заботились об их одежде, их париках, их макияже, толкли белую пудру, которую женщины наносили на лицо, – полный набор. За них делали все.

Японцев невозможно сравнить ни с кем. Их часто сопоставляют с китайцами, которые, как вам известно, были великими философами, астрономами, астрологами, химиками – они проявили себя во всех сферах! Изобрели мороженое, фейерверки, спагетти, макароны, лапшу, мопсов, пекинесов, чау-чау – все, что ни возьми. И все эти явления нам полностью понятны и близки. А вот нечто японское вроде харакири мы постичь не в состоянии. Хотя для японцев это так же естественно, как выкурить сигарету.

Все японское такое всеобъемлющее! Вспомните борцов сумо. Пока я была там, в мою честь устроили вечер в большом европеизированном доме за пределами Киото. Кульминацией вечера стало открытие гигантской обитой парчой коробки высотой с человека. Я вообразить не могла, что находилось внутри. Меня подвели к коробке и попросили отодвинуть панель. О боги! Оттуда вышли два борца сумо. При полном параде, подразумевающем весьма скудные одеяния – особенно сзади. Оба совершенно ослепительные. Но взгляды их были испепеляющими! Они вовсе не получали удовольствия от того, что стали экспонатами. Я так их понимала. И сочувствовала этим парням. Как можно терпеть, когда вас выставляют напоказ подобным образом? Борцы сумо очень гордые, они – необыкновенное наследие и история своей страны, национальное достояние. И вот двоих из них заперли в большой коробке, заставили ждать в темноте бог знает сколько, пока я открою их и они смогут выйти – большой сюрприз! Что ж, сюрприз удался. Как ни крути, я человек с Запада, варвар в их глазах, и все это делалось ради моего удовольствия – чтобы я обнаружила двоих сумоистов в коробке, как пару ботинок. Они были далеко не парой ботинок, позвольте вас заверить. Я сделала вид, что происходящее – обычное дело. Натянула самую широкую свою улыбку – разве не интересно повстречать кого-то нового? Сделала шаг навстречу и пожала руки обоим. Я совершенно точно не вела себя с ними как с плюшевыми. Возможно, они чувствовали себя оскорбленными, но я видела в них живых людей. Мне хотелось расспросить их о рационе, потому что у них была такая кожа – фарфор с абрикосовым оттенком. С девяти лет они ели одно и то же: миска за миской чистейших ингредиентов, необходимых для поддержания здоровья. Три раза в день.

А теперь представьте театр кабуки – крайность той же традиции, однако совершенно иная. В сущности, это инстинктивная игра, состоящая из мельчайших нюансов. Но она, должно быть, обладает великой силой, поскольку остается неизменной с восьмого века.

В Японии я видела восходящую звезду театра кабуки. Юноша лет двадцати исполнял танец среди тени и света – совершенно неповторимый. Я знаю, как обычно выглядят эти представления, потому что всегда была без ума от кабуки. Но этот юноша, Томасабуро Бандо, танцевал так, что мне казалось, будто я вижу подобное впервые. Он выходил вперед, отступал назад, выходил вперед, отступал назад, выходил вперед, отступал назад, приближал зрителей и отталкивал, приближал и отталкивал… А потом вдруг, изогнув запястье, с щелчком открыл веер. Я остолбенела от восторга.

Казалось, он делал все легко, однако это совсем непросто. Требуются необычайное владение мышцами – сложное сочетание напряжения и расслабления – и большая сила.

Как вы понимаете, он играл женщину. В кабуки все актеры – мужчины. Но утонченность этого юноши… Игра сосредоточилась в его веках и была изящнее первого весеннего цветка. Поверьте, будь у меня дочь, я отправила бы ее к нему, чтобы она научилась быть женщиной.

25Толику движения (фр.).
26Изначальное значение слова «жиголо» – наемный (за плату) партнер для танцев в ночных ресторанах.
27Имеется в виду День независимости США, отмечаемый 4 июля.
28Рэмбл (англ. The Ramble) – дикая зона Центрального парка.
29Игра английских слов bell («колокольчик») и belle («красавица»).
30В духе Средневековья (фр.).
31Мьюз – ряд плотно примыкающих друг к другу малоэтажных домов с гаражами, расположенных вдоль одной или двух сторон переулка или проезда.
32Макинтош – плащ из непромокаемой прорезиненной ткани.
33В берете (фр.).
34Имеется в виду японский театр кабуки, где, кроме прочего, актеры активно используют грим.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 
Рейтинг@Mail.ru