Потом рассвет все же стал пробиваться сквозь плотные занавески.
– Ты меня простил? – шепнула она, поцеловала меня напоследок, вскочила, схватила с пола свой халат, накинула его на плечи и убежала. В предрассветном полумраке мне показалось, что это совсем юная женщина. Небольшого роста, с гладким стройным телом – впрочем, это я не увидел, а ощутил, когда обнимал ее.
Сначала я подумал, что это мне приснилось.
Но нет! Она меня сильно укусила в плечо, до синяка, и этот синяк я утром рассматривал в ванной, в зеркале. И еще – самое главное! – она оставила свои тапочки. Еще одни гостиничные тапочки валялись у кровати рядом с моими.
– По дороге на завтрак, – продолжал Валентин Петрович, – я заглянул в холл. Нина Васильевна все так же сидела за своими бумагами.
– Доброе утро, – сказал я. – А кем ты здесь работаешь?
– Помощник главного бухгалтера.
– Прямо сутками напролет?
– Иногда приходится. Ну всё? Отомстил и простил?
– Нина, – сказал я. – А кто это был?
– Где? Кто? – Она явно издевалась надо мной. – Нет, ты ответь: ты меня простил?
– Дочка? – не отставал я.
– Совсем с ума сошел – дочку ему!
– Племянница? Сотрудница?
– Еще чего! Ты лучше сам скажи, – усмехнулась Нина Васильевна, – кого ты вместо себя положил? А то, – бесстыдно прошептала она, – а то такой веселый, как будто тебе даже не сорок, а прямо двадцать.
– Ну и что дальше? – спросил я.
– Простил, конечно, – сказал Валентин Петрович. – Эта маленькая ранка зажила. И все у меня опять стало нормально и даже хорошо.
– Да нет, я не о том! – Я даже кулаки сжал от досады. – Что там было с этой Ниной? Кто это был?
– А вот что там было дальше, не стану рассказывать.
Ему показалось, что она похожа на провинциальную школьную учительницу литературы, которая вдобавок пишет стихи, и тайком, под псевдонимом, посылает в их столичный журнал, и потом, умирая от сердцебиения, открывает почтовый ящик – но увы, увы, увы…
Провинциальная? Смешно. Потому что городок, где он сейчас оказался, был ну просто провинциальней некуда. Однако девушка – точнее говоря, молодая дама – была еще более провинциальна, периферийна, черт знает что – но это было видно. Возможно, она была деревенской учительницей.
Она была полновата, с густыми черными, чуть вьющимися волосами, в отчасти нарядном, но очень дешевом платье. Из-под ремешков потрепанных босоножек виднелись толстые пальцы с разноцветно покрашенными ногтями. Стопы были широкие. Мизинец едва не касался пола малиновым ноготком.
Она сидела на деревянной скамейке гостиничного кафе, на террасе. Пила кофе из большой кружки, что-то перебирала в сумке.
Потом надела на нос тонкие очки и посмотрела на него. Он был единственным посетителем в этом кафе – у стойки возилась пожилая барменша, настраивала кофейную машину: машина взвизгивала, взрёвывала, свистела и умолкала. Барменша чертыхалась себе под нос, шла к двери, ведущей в кухню, кого-то безуспешно выкликала, потом возвращалась и снова будоражила это никелированное чудище.
Да, он был не только единственным посетителем кафе, но, кажется, и единственным постояльцем этой крохотной гостиницы.
Ему почему-то показалось, что «училка» – он так назвал эту молодую даму – сразу это поняла. Потому что она долго на него глядела, а потом вдруг спросила:
– Надолго здесь остановились?
Ничего себе вопросики! Но он усмехнулся и ответил:
– Это зависит от массы обстоятельств.
– Кто предскажет нам судьбу, кто укажет на звезду, путь которой обозначит наш провал или удачу? – спросила она.
– Вы поэт? – улыбнулся он.
– Поэт – это Гораций или Верлен, – сказала она. – В крайнем случае Кавафис. Или вот Киплинг, например, хотя его уже почти забыли, а многие не любят. Колонизатор, империалист, сейчас это ужасное клеймо. А вот вы, например, любите Киплинга?
Она приоткрыла рот и замолчала, как будто бы ей был очень важен его ответ.
У него похолодела спина.
Связник, которого он ждал, должен был спросить: «Любите ли вы Киплинга?» Ответ: «Да, в детстве я читал „Книгу джунглей“». Тогда связник передаст адрес.
Он еще раз внимательно посмотрел на нее и понял, что это случайно совпало.
– Отчасти, отчасти… – сказал он и засмеялся. – Киплинг неплох. Но я вас уверяю, что вы тоже поэт!
– Ну нет. Я просто складываю слова в кучки и пытаюсь их зарифмовать. Иногда получается, иногда не очень. Так что, вы здесь надолго? – повторила она.
– Это зависит от обстоятельств, – тоже повторил он. – Видите ли, я ехал на юг, к морю, отпуск, понимаете, да? И жутко навернул свою тачку. Сдал в ремонт, жду.
– Так и ехали бы на автобусе или на поезде. Или взяли бы в прокат. Тратить отпуск… А на обратном пути заберете.
– Боюсь оставлять, – сказал он. – Тачка у меня жутко крутая. «Ягуар» пятьдесят девятого года. Мелкой серии.
– Круто! – присвистнула она. – «Ягуар»! Старинный! И на ходу?
– В полной заводской неприкосновенности.
– Дико дорогой?
– Страшное дело… – вздохнул он. – Вот поэтому я его сторожу и охраняю. Три раза в день проведываю, как он там. Он чудесный! Его зовут Шер-Хан! Я его обожаю!
– Нет, вы точно любите Киплинга! – засмеялась она. – А почему не Багира?
– Шер-Хан красивее звучит.
– Вы обожаете своего Шер-Хана, – она пересела к нему, – и вам наплевать на женщин?
– Да, – серьезно сказал он. – Я активный машиносексуал.
– Страдаете таким половым извращением? – она словно бы кинула мячик, чтобы он отбил его словами известной репризы.
– Что вы, доктор! – засмеялся он. – Я им наслаждаюсь!
– Раз ваша машина в ремонте, мы можем выпить вина!
– Можем, – и он подозвал барменшу.
Она ему все рассказала. Да, он верно угадал, она в самом деле оказалась деревенской учительницей, которая приехала сюда на какие-то курсы. Комнатку она снимала тут неподалеку. От нее странно пахло – как, наверное, пахнет от настоящих деревенских теток, сколько бы они ни мылись в речке, в тазу или под краном. Здоровьем, свежестью, и чуточку землей, и животными, и фруктами, и дубовым бочонком, где преют яблоки для самодельной водки, и соломенной крышей, и горячими каменьями печки.
Они болтали о том, о сем, постепенно спускался вечер, он заказал ужин, они поели, было воскресенье, она никуда не спешила. Он – тоже. Он уже почти забыл, зачем он тут застрял, а еще барменша включила музыку.
«Училка» встала, вытерла губы и пригласила его на танец.
Барменша, наверное, смеялась, глядя, как они сначала изображали церемонный вальс, а потом просто топтались посреди террасы.
Стемнело. Часы на старой башне пробили девять раз.
– Ну, нам, кажется, пора разбегаться, – сказал он, поклонившись и поцеловав ей руку.
– А навестить своего Шер-Хана? – засмеялась она.
– Воскресенье. Мастерская закрыта.
Вдруг она придвинулась к нему и сказала:
– Не хочу уходить… Не хочу оставлять тебя…
Вся его ирония куда-то делась, испарилась, исчезла. Он почувствовал, что хочет ее. Но он боялся, что эта провинциальная девица вдруг начнет ломаться, ставить условия или вообще скандал устроит, особенно с утра, и поэтому прошептал ей прямо в ухо:
– Ты правда хочешь? Меня?
– Да! Но ты мне скажи: ты любишь Киплинга?
– Ты мне дашь? – не слыша ее слов, переспросил на всякий случай.
– Да, да, да! Ну пойдем, пойдем скорее.
– Прости меня, – сказала она, высунувшись из ванной. – Прости, у тебя не найдется станочка?
– А? – он не сразу понял.
– Бритвенного станочка. Понимаешь, у меня так давно не было секса, я вся заросла…
– Там на полке несессер. Там есть.
И буквально через пять минут:
– Ой! Миленький! Прости! У тебя нет пластыря? Я порезалась!
Господи, твоя воля! Вот ведь беда! Идиотка безрукая! Да и зачем было… Фу. Ладно. Она не нарочно. Она хотела как лучше. А руки дрожат от волнения. Бедняжка.
Она вышла из ванной, распахнула и сбросила халат. Нелепо недобритый лобок, два пластыря. Остановилась в шаге от кровати.
– Иди ко мне, – позвал он.
– Но сначала скажи: ты любишь Киплинга? Отвечай! Отвечай!
– Да! – в отчаянии крикнул он. – Обожаю! В детстве я читал «Книгу джунглей»! Иди ко мне скорей… – и, лежа поверх одеяла, выключил лампу.
– Я хочу при свете! – застонала она.
Боже правый. Ну раз ты так хочешь… Он снова нажал клавишу.
Обнял ее. Стали целоваться.
– Почему ты мне смотришь только в лицо, только в глаза? – забормотала она. – Смотри на меня на всю, рассматривай меня всю, везде, иначе я не смогу… Поцелуй меня там!
Он, сдерживая вздох, губами и языком прошел по всему ее телу – шея, грудь, живот, – дошел до самого низа, и вздрогнул, и коротко выдохнул.
Под выбритыми волосами шариковой ручкой было бледно, но отчетливо нацарапано: «Nîmes, rue Aubert, 14, ap. 21. Shere Khan»[2].
– Люблю ли я Киплинга? – повторил он ее вопрос и свой ответ: – Да, в детстве я читал «Книгу джунглей». Здравствуй.
Он уткнулся лицом ей в живот и замер так на несколько секунд.
– Записывать нельзя, – сказала она.
– Спасибо, знаю. А сама зачем записала?
– Боялась, что забуду…
– Иди смывай поскорее. Там в ванной есть жесткая губка.
– А как же секс? – спросила она то ли со смехом, то ли с обидой.
– Пойди уж… – хотел было сказать «побрей все как следует», но понял, что это будет грубо, и нашел другие слова: – Если хочешь, пойди приведи себя в порядок…
И вдруг почувствовал к ней какую-то особую, доселе не испытанную нежность. Как к верному товарищу, с которым он больше не увидится никогда, никогда.
Антону Григорьевичу исполнилось шестьдесят. Отмечали в ресторане. Потом пришли домой. Свалили подарки в гостиной, цветы снопами поставили в пластмассовые кухонные ведерки.
– Завтра разберем, – сказала Марья Николаевна.
– Завтра! – ответил Антон Григорьевич и чмокнул ее в щеку.
Она обняла его и поцеловала в губы, горячо и сильно. Прижалась к нему. Стала развязывать галстук.
– С днем рождения! – зачем-то сказал он и засмеялся. – Прости, Мася, я выпил. Я пьян мертвецки. По-юбилейному.
– А почему не падаешь на пол? – почти натурально засмеялась она. – Не засыпаешь на ковре с диким храпом? Или песни не поешь по крайней мере?
– Прости! Я лучше упаду в койку.
– Ну, иди зубы чисти.
Утром он проснулся и увидел, что она неподвижно смотрит в потолок. Обнял ее, попытался придвинуть к себе.
– Что такое? – спросила она.
Он пододвинулся к ней и прошептал, трогая языком ее ухо:
– Кажется, ты вчера вечером на что-то намекала…
– Тебе кажется, – сказала она, отодвигаясь.
– Я точно помню, – мурлыкал он, пытаясь погладить ее живот.
– Как ты можешь что-то помнить? – Она сильно отбросила его руку. – Ты же был мертвецки пьян! По-юбилейному, так? Всё. Хватит.
Он помолчал и спросил:
– В каком смысле «хватит»?
– В прямом.
– Ты больше не хочешь?
– Да, – сказала она. – В смысле нет. Потому что ты меня не хочешь. Довольно давно. Хотя я моложе тебя на восемь лет. Хотя я понимаю. Но неважно. Ты уже много лет отрабатываешь эти, как их, супружеские обязанности. Не надо. Зря все это. Глупо и неинтересно.
– Ты что? – Он закинул руки за голову, потарабанил пальцами по деревянной спинке кровати, потом подложил ладони под свой затылок. – Бред какой-то. Ты моя жена, мы вместе уже скоро тридцать лет, я тебя люблю…
– Прекрати, – равнодушно сказала она. – Я не знаю, зачем мы поженились. Ты меня никогда не любил.
– А ты меня?
– Я пыталась. Ты мне сделал предложение, а не я тебе. Вот я и старалась тебя любить. Как бы в ответ. Мне кажется, у меня получалось. Иногда. В ответ непонятно на что. А у тебя нет. Не получалось.
– Докажи! – сказал он почти с детской обидой.
– Ах, сейчас накрою голову одеялом и едва слышно прошепчу, залившись пунцовым румянцем! – сказала она и засмеялась. – Мы уже очень-очень взрослые люди. Да, у меня некрасивая грудь. Уши спаниеля. Что ж ты тогда вообще на мне женился, ты же все видел? У нас же с тобой все было до свадьбы. Мы же современные люди!
– Я женился не на сиськах, а на любимой женщине! – оскорбленно сказал он.
– Что такое «любимая женщина»? – засмеялась она.
– Мать моих детей!
– С ума сошел? Когда мы поженились, у нас не было детей.
– Я видел в тебе мать своих будущих детей! – сказал он даже с некоторым пафосом.
– Какое предвидение! – зло усмехнулась она. – Ну вот. Ты хотел детей. Я, кстати, не очень. Но ты просто кипел самоваром, индюком надувался: «Хочу детей! Двоих детей! У нас должно быть двое детей!» Вот, пожалуйста. Родила двоих детей. Вырастила, вынянчила, выучила. Лечила, на кружки и секции водила, к морю возила. А ты все время работал. Р-р-работал! На работе, и потом дома вечером. Отчет, потом диссертация. «Тише, дети, папа р-р-работает!» Ну и где результаты?
– Мы, кажется, неплохо живем! – Он поджал губы. – Очень даже неплохо. Особенно на общем фоне. Взять хотя бы вчерашний банкет.
– Зачем этот банкет? Я о результатах! Где все это?
– Что? – Он в самом деле не понимал.
– Хоть что-нибудь!
– Ты о чем? Это ты с ума сошла.
– Хоть что-нибудь! – Она поднялась и села в кровати. – Результаты, понял? Когда мы поженились, ты был молодой ученый. Ты говорил: «О-го-го! Я создам! Я открою! Я напишу!» У тебя глаза горели. Я поверила. Ну и где все это? Где твои открытия? Книги? Награды? Или просто бесплатная слава. Я была бы счастлива быть женой непризнанного гения. А стала женой проректора по учебной работе.
Он хотел резко ответить, но сдержался. А она продолжала:
– Ради чего я бросила работу и карьеру и стала женой при муже? Ради обэспэчэнной жизни? – издевательски проговорила она. – Ради квартиры, машины, сытной еды, приличной одежды и отдыха у моря две недели в году? И это все? Отдать свою единственную жизнь, чтоб оказаться в самой серединке среднего класса? Тьфу!
– Не плюй в колодец, – обиженно сказал он.
Она снова легла, пошевелила ногами под одеялом и сказала:
– Я понимаю, ты не виноват. Но и я ни в чем не виновата. Сейчас мне пятьдесят один с половиной, и у меня ничего нет, кроме детей, которые живут в шести часах лёту, им даже позвонить нельзя, то у них слишком рано, то у нас слишком поздно. И кроме мужа, которому противно взять меня за грудь. Не говоря уже о… – Она длинно вздохнула. – О, господи! Ну извини.
– Масенька! – сказал он, изумляясь вполне искренне. – Почему же ты мне ничего не говорила? Почему не сказала, что тебе нужно? Я все понял. Прости. Ну, иди ко мне…
– Не смей! – Она сбросила его руку, отодвинулась. – Вот! Я уже сказала! Ты все понял, да?
– Да! – сказал он. – Конечно, понял!
– Раз ты все понял, то я больше не смогу с тобой жить. То есть спать. В смысле, сексом заниматься. Вообще никак, никогда.
– Почему?
– Ты совсем глупый? Если будешь делать, как я прошу, – значит, выпросила. А если не будешь – значит, я тебе на самом деле отвратительна. Так что все.
Она отвернулась.
Он посмотрел в потолок.
Молчал целую минуту, а потом сказал вроде бы покаянно, но и мстительно, как ребенок, который вдруг говорит: «Мамочка, ты три дня искала свою любимую чашку. Это я ее разбил, а осколки выбросил», – говорит, предчувствуя наказание, но и наслаждаясь маминым огорчением:
– Да, да, правда…
Его голос дрожал – он был оскорблен почти до слез. Потому что он искренне считал, что бросил настоящую науку и пошел по научно-служебной, так сказать, линии – ради семьи. Мужчина должен зарабатывать деньги. Обеспечивать жену и детей. И ведь ей все нравилось: квартира, машина, свободные деньги… А теперь, значит, вот как.
Хотелось сделать ей побольнее.
– Да, да, правда, – повторил он. – У меня есть женщина, уже много лет. Сказать кто?
– Не обязательно.
– Вот и хорошо, – продолжал он. – Есть женщина, тоже любимая, как и ты. Но я тебе с ней не изменяю. В грубом телесном смысле. Разные стили секса, ты меня понимаешь? Поэтому, собственно говоря, в наших с тобой, прости меня, интимных отношениях все сложилось так, как сложилось…
– Короче, ты меня трахаешь, а ее лижешь? – грубо спросила она. – Мне одно, ей другое? А она не обижается?
Он промолчал.
– Ясно, – кивнула она. – Ладно. Понятно.
Встала, открыла шкаф, стала доставать свою одежду, складывать на полу. Ходила по комнате, а потом и по всей квартире совсем голая. Он не вытерпел и сказал:
– А раньше ты говорила «отвернись, я оденусь».
– Мало ли что было раньше, – отмахнулась она.
Через час она собрала две большие сумки.
Начала одеваться.
– Куда же ты собралась? – спросил он.
Все это время он продолжал лежать в постели; у него и в самом деле была какая-то слабость в теле и особенно в голове после вчерашнего: выпили серьезно. Он не соврал вчера вечером, он действительно был пьян по-юбилейному, а она, получается, вдруг захотела от него, от шестидесятилетнего мужчины, безотказного секса…
Что с ней?
«А со мной что? – подумал Антон Григорьевич. – Зачем я все это ей наболтал? И куда она пойдет, кстати говоря? Ведь у нее только и есть что одна четвертая доля в собственности на вот эту квартиру. Ну да. Она, я и двое детей. И денег у нее тоже нет, кроме тех, что я выдаю на хозяйство… Сколько там наэкономишь. Любовник? Какой любовник, смешно! – Он оглядел ее некрасивую тощую фигуру. – Да и не в сиськах дело, был бы любовник, я бы учуял раньше».
– Куда же ты? – спросил с издевкой, но при этом даже сочувственно, как будто оставляя ей путь назад.
– К себе, – сказала она.
– То есть…
– Пять лет назад у меня умерла тетя и завещала мне квартиру. Хорошую. Двухкомнатную, но большую, на Ленинском, в старой части. Пятнадцать минут пешком от метро «Октябрьская». Я ее сдаю. А деньги кладу себе на счет.
– Что? – Он вскочил с постели.
– Это еще не всё. А дедушкин младший брат, Феоктист Степанович, год назад оставил мне квартирку совсем маленькую, в панельном доме, на улице Введенского. Это ближе к метро «Беляево». Как раз для одинокой женщины.
Он завернулся в одеяло, прошелся по комнате.
– Маша, я всего мог ждать, но такой… такой подлости… лучше бы ты мне изменила…
– Ты полагаешь?
– Я работал изо всех сил, отказался от науки, чтоб кормить семью, чтоб иметь квартиру, чтоб платить за детей в институт, чтоб покупать вам всем всё, – он задыхался от гнева на нее и от жалости к себе, – а ты, оказывается… просто не знаю…
– Оденься. В этом одеяле ты похож на римского императора.
– Вон из моего дома! – закричал он. – Мерзавка! Предательница! – Он перевел дух и потер себе грудь, слева. – А лучше оставайся. Давай поговорим. Простим друг друга. Мы уже такие старые…
– Вот именно что старые. Но еще чуть-чуть осталось.
Гостиная была завалена подарками в красивых коробках, в лентах и бантиках. В длинных деревянных футлярах лежали коньяки и дорогие вина. В плоских упаковках были, наверное, картины и книги. Смешно, но еще вчера она предвкушала, как они с мужем после кофе и утреннего секса сядут разбирать всю эту праздничную кучу, как она расставит цветы по вазам, как будет ножницами резать золотую и серебряную оберточную бумагу, как будет ставить коньяк – в бар, одеколон – на туалетный стол, фарфоровую статуэтку – на полку за стекло…
«Что со мной? – подумала Марья Николаевна. – Может, просто климакс? Ну а чего плохого в климаксе? Климакс означает „перелом“, и это просто чудесно».
Все впереди.
Впереди – долгие и прекрасные дни в маленькой квартире. Одна, боже мой, какое счастье! Одна в кресле у окна, за которым шумит, зеленеет и пахнет почти загородный Битцевский лес. А на коленях книга.
Например, учебник китайского языка.
…Граф разговаривал с ним с безупречной вежливостью, подчеркнуто на равных, но именно в этой вежливости и в этом постоянном, отчасти даже навязчивом подчеркивании равенства, в словах «мы же с вами оба петербуржцы… мы же с вами университетские люди…» – Иван Николаевич видел какое-то утонченное издевательское презрение, ибо точно знал, что граф никогда не пригласит его к себе в дом, никогда не примет его приглашения, а если вдруг волею судьбы случится такое невероятное событие, что сын графа влюбится в его дочь – то граф возьмет все меры, вплоть до полицейских, чтобы этого брака не случилось; но потом, ежели им вдруг снова придется встретиться в коллегии присяжных, опять будет очаровательно вежлив и, как это сейчас называют, демократичен.
Поэтому Иван Николаевич ненавидел и презирал графа всеми силами своей исконно разночинской души, всеми чувствами человека, бегавшего по урокам, курившего дешевые папиросы в каморке на седьмом этаже, до одури зубрившего перед экзаменами, защитившего диссертацию, получившего сначала приват-доцентуру, а в позапрошлом году и звание профессора, и даже чин пятого класса. Теперь он официально титуловался «ваше высокородие». Ох, эти странности Табели о рангах! Поди объясни иностранцу что «высокородие» (haute origine) выше, чем «высокоблагородие» (haute noblesse)… Да и не надо объяснять. Иван Николаевич иногда с холодной иронией вспоминал, что он дворянин. К чину статского советника полагалось потомственное дворянство. Но – выслуженное. Которое, разумеется, не идет ни в какое сравнение со столбовым. Даже если бы государь назначил его ректором университета или хоть министром народного просвещения – он все равно бы не сравнялся с графом.
Иван Николаевич наверняка знал, что граф на него смотрит так же, как он на графа. Ему казалось, что он тыльными сторонами ладоней чувствует ледяное презрение и жгучую ненависть графа, когда они сидели рядом, и он смыкал руки и клал их на стол перед собою, явственно ощущая то жар, то холод.
Он понимал, что оскорбляет графа самим своим существованием, всей своей жизнью и карьерой: человек, который по рождению был обеспечен счастьем и благополучием, обязан ненавидеть человека, который всего добивался сам – и этим подрывал устои общества.
«Ибо если почета, уважения, титула и прочного дохода может добиться всякий – то что же тогда я?» – думал профессор за графа, и усмехался, и был уверен, что граф, поставь его судьба на место приснопамятного Трепова-младшего, без малейшего колебания повторил бы его приказ «патронов не жалеть», и, конечно, один такой патрон был бы предназначен лично ему, профессору Ивану Николаевичу.
Граф читал в мыслях профессора нечто подобное – сословную ненависть и сословный страх. Он смотрел на профессора и ясно понимал, что тот – окажись он на месте Камбона – призвал бы «рaix aux chaumières, guerre aux palais»[3] и вряд ли графу и всему его семейству поздоровилось бы.
Поэтому ему казалась странной добродушная и даже ласковая улыбка, с которой профессор встречал его в комнате присяжных. «Что это? – думал граф. – Наивность человека из низов, который попал в верхи и полюбил всех, кто раньше был недосягаем, а теперь стал будто равен ему? Или же это циническое лицемерие? Ненависть, глухо задрапированная милой улыбкой? А может быть, просто личная симпатия, симпатия ко мне как к человеку, поверх сословий и политики?» В это поверить было трудно, однако графу хотелось думать именно так. Хотя он понимал, что это невозможно. Тем более что под доброй улыбкой профессора нет-нет да и высверкивалось что-то страшное. Городские улицы с разбитыми витринами и фонари, на которых раскачиваются повешенные городовые. В такие секунды у графа каменело лицо, и в его взгляде профессор мог увидеть казаков, которые секут нагайками бунтующих мастеровых, и даже солдат, которые стреляют по толпе.
Но, встречаясь на заседании коллегии, профессор и граф неизменно-радостно шагали навстречу друг другу, улыбались, пожимали руки, справлялись о здоровье, садились рядом и, презирая и ненавидя друг друга, негромко беседовали о погоде, о России, о Мейерхольде, Мережковском и Розанове…