– Хорошо. – Я вырвала коробочку из папиных рук и, не давая ему опомниться, побежала к себе. Там выпила стакан воды (у меня на туалетном столике всегда стоял графин с водой, в которой плавал ломтик лимона) и пошла к госпоже Антонеску.
Госпожа Антонеску стояла около бюро и, очевидно, складывала свои бумаги. Раскрытый чемодан для бумаг, такой как будто бы втрое увеличенный портфель, стоял на полу.
– Госпожа Антонеску, – сказала я. Она обернулась. – Давайте прощаться.
У меня даже голос задрожал. Госпожа Антонеску подошла ко мне, протянула мне руку. Я переложила коробочку из правой руки в левую, ответила на ее рукопожатие…
– Стася, – сказала она, – я должна повиниться перед тобой. Ты чудесная девочка, умная и добрая. А я, наверное, предательница. Я шпионила за тобой. – Она криво улыбнулась. – Ну, скажем так, в хорошем смысле слова. Я описывала каждый твой день и посылала письма твоей маме. Не за деньги, а просто так. Она меня просила.
– Вы думаете, шпионить без денег – это благороднее? – спросила я.
– Не знаю, – сказала она.
– Мама точно вас попросила об этом?
– Да, разумеется. Мне самой никогда бы не пришла в голову такая мысль. И ведь это довольно трудное, долгое и хлопотное дело – описывать каждый наш день, а потом посылать на почту, всякий раз договариваясь с кем-нибудь из слуг.
– Вы прямо каждый день посылали? – спросила я.
– Нет, конечно, – сказала госпожа Антонеску. – Раз в десять дней примерно. В месяц выходило три раза. Поэтому письма были длинные. В городе было легче. В городе я могла сама бросить письмо в почтовый ящик.
– Вы знаете адрес? – спросила я.
– Знаю, – сказала госпожа Антонеску. – Но все равно я писала на почтамт, до востребования.
– Черт знает что! – сказала я, сжимая в руке кожаную коробочку с изумрудным перстнем. – Просто целый английский роман про сыщиков. В нашем доме! Кто-то шпионит за мной и описывает мои дни! Что я говорю, с кем я говорю, о чем я говорю…
Тут я на минуточку запнулась и представила себе, что вдруг госпожа Антонеску выследила мои разговоры с Гретой и, покуда я подглядывала за Гретой и Иваном, она сама подглядывала за нами троими.
Ну нет, это невозможно. Это уже полный абсурд.
Но все равно! Как я засыпаю, как я просыпаюсь, в какие игры играю, какие получаю отметки и вообще все такое – это все записывается узеньким почерком госпожи Антонеску на длинные листочки, а потом то ли дворник, то ли повар, то ли уж не знаю кто едет в уездный город и бросает письмо в почтовый ящик. Да, письмо до востребования. Но ведь там написано, для кого!
Я повернулась к госпоже Антонеску и повторила громко и сердито:
– Просто настоящий роман про сыщиков! Получается, все кругом знали, а одна я – наивное дитя? Выходит, все наши мужики знали, что вы пишете доносы моей матери?
– Никто ничего не знал, – сказала госпожа Антонеску.
– Как же-с! – возмутилась я. – Ведь на конверте-то была фамилия?
– Нет, – сказала госпожа Антонеску. – На конверте было написано «Предъявителю банковского билета номер такой-то».
– Какой ужас! – сказала я. – Вам самой не странно было играть в эту игру? Вами могла заинтересоваться полиция. Это очень похоже на шпионский шифр.
Я говорила что-то еще, пыталась изобразить обиду и при этом быть язвительной и остроумной, но чувствовала, что говорю что-то не то. На самом деле я ни капельки не была оскорблена тем, что госпожа Антонеску следила за мной столько лет и сообщала об этом моей маме. Наоборот, у меня просто камень с души свалился, когда я узнала, что, оказывается, мама, пускай глазами госпожи Антонеску, смотрела на меня все это время.
– Вы мне скажете ее адрес? – спросила я.
– Нет, – сказала госпожа Антонеску.
– Почему?
– Она не велела.
– Скажите мне, пожалуйста, ее адрес! Мне это очень нужно! Я хочу посмотреть, хотя бы издалека. Я не буду к ней приставать, честное слово! Я просто подойду к дому и буду незаметно прохаживаться перед парадной дверью. А если там напротив есть кофейня, я сяду за столик, надвину шляпку на лоб, и меня никто не узнает. И она тоже. Ну пожалуйста!
– Нет, – сказала госпожа Антонеску. – Я дала ей честное слово.
– Вот, – сказала я. Разжала кулак, открыла кожаную коробочку и сунула госпоже Антонеску под нос кольцо с изумрудом. Оно было очень красивое. Я его только тогда подробно рассмотрела и увидела, что вокруг изумруда вделаны маленькие бриллиантики. Солнце как раз заглянуло в комнату и провело своим лучом по моей ладони. Кольцо вспыхнуло черно-лиловым и зеленым цветом. – Вот, – повторила я. – Это вам. Какой адрес?
– Я же тебе сказала, – повторяла госпожа Антонеску. – Я дала ей честное слово, понимаешь? Слово чести.
– А вы разве дворянка? – спросила я.
– А честь бывает только у дворян? – возразила госпожа Антонеску.
– Извините, – сказала я.
Встала на цыпочки, потому что госпожа Антонеску была выше меня на целую голову. Встала на цыпочки, обняла рукой ее шею, чуть-чуть подпрыгнула и поцеловала ее в щеку.
– Боже мой, Стася! – отшатнулась госпожа Антонеску.
Раскрытая коробочка выскользнула у меня из руки и упала на пол. Перстень выскочил, два раза прыгнул по дощатому полу – в комнате госпожи Антонеску не было фигурного паркета – и укатился под комод.
Госпожа Антонеску, поддернув юбку, опустилась на колени и стала искать перстень под комодом. Я тоже села на пол. Госпожа Антонеску нагнулась и рукой выгребла из-под комода несколько свалявшихся клочьев пыли, тесно исписанный листок бумаги, пустой спичечный коробок, ореховую скорлупку и перстень. Она устроилась на полу рядом со мной, указала на перстень. Я взяла его, обдула от пыли и надела себе на большой палец левой руки.
– Вы на меня не сердитесь, госпожа Антонеску? – спросила я.
– Сержусь, – ответила она. – Но не за твои дворянские глупости, как ты, наверно, подумала. Что за нежности, Стася? Что за поцелуи?
– Я больше не буду, госпожа Антонеску, – сказала я. – Простите. Я как-то растерялась.
Госпожа Антонеску молча чистила себе рукав от пыли.
– А все-таки жалко, что слуг нельзя пороть, – сказала я. – С каким удовольствием я бы лично выпорола лентяйку Эллу. Ну вот что это такое? – Я посмотрела на сизые валики пыли, которые госпожа Антонеску вытащила из-под комода.
Я потянулась и взяла исписанный листок с пола.
– Нельзя, – Антонеску вырвала его у меня из пальцев.
– Почему?
– Это чужое письмо, – сказала госпожа Антонеску. – Ты же дворянка, аристократка! Дочь двух знатнейших фамилий – фон Мерзебург и Тальницки! Где же твоя тысячелетняя дворянская честь?
– Госпожа Антонеску, – сказала я, – вы увольняетесь и поэтому так развоевались?
Госпожа Антонеску неожиданно выпрямилась, сидя на полу, и с размаху дала мне подзатыльник. Первый раз за всю мою жизнь меня ударили. Я даже не поняла, что произошло. У меня зубы состукнулись и прищемился язык. Было больно, так что слезы полились из глаз, но я справилась с собой и спросила:
– Это за поцелуй, да? То есть мы квиты?
Госпожа Антонеску заплакала тоже.
Увидев, как она плачет, я заплакала по-настоящему, в три ручья и во весь голос. Так громко, что, наверное, папа услышал. Я почувствовала его шаги в коридоре (у него особенный был шаг, не как у всех), я почувствовала, что он подошел к двери с той стороны, но потом развернулся и пошагал назад. Не знаю, почему госпожа Антонеску плакала. Впрочем, и я тоже не знала, почему я плачу, – ну не потому же, что мне дали подзатыльник?
Мы долго сидели рядышком и плакали. Потом солнце ушло, поплясав напоследок на потолке, и наши слезы стали высыхать.
– Конечно, это ваше письмо, – сказала я. – Но ведь про меня, да? Это вы про меня писали маме, поэтому это мое письмо тоже. Я ничего не понимаю, но мне хочется посмотреть, что вы про меня писали. И почему не отправили? Почему вы его не отправили? – спросила я. – Почему, почему, почему?!
– Я писала очень много, – сказала госпожа Антонеску, – каждый вечер, а иногда еще днем, после обеда, во время отдыха. Вот на таких листочках. – Она показала мне листок издалека, не давая прочитать, что там написано. – Писала стоя, вот здесь. – Она показала наверх, потому что мы сидели с ней на полу. Да, да, на верхней крышке комода было устроено что-то вроде письменного стола. Там стояли свечка, чернильница, стакан с карандашами и перьями и отдельно подставка для золоченого самопишущего пера, которым пользовалась госпожа Антонеску. – Листочков было много, – повторяла она. – Ведь я писала не сплошную повесть, а просто наблюдения, вроде дневников. Взгляды на тебя. Потом складывала их в конверт и отправляла. Вот один, наверное, свалился за комод, а я даже не заметила.
– Дайте, пожалуйста, посмотреть, – попросила я.
Госпожа Антонеску слабо улыбнулась, пожала плечами и протянула мне листок. Я вскочила, подбежала к окну и стала читать.
Это было ужасно.
Госпожа Антонеску прилежно описывала, как она раздевает меня перед сном, какие у меня прыщи на животе и волосы в подмышках, как она заставляет меня мыть ноги, как стрижет мне ногти на ногах, распарив их в теплой медной ванночке. Описывала, как я сижу на горшке, вернее, уже на ведерке.
Когда мне исполнилось двенадцать, госпожа Антонеску принесла мне взрослое ведерко. Ах, ну что я вам буду рассказывать! Вы прекрасно знаете, как устроена эта штука, вроде стула с короткой спинкой на четырех толстых ножках, с подставленным снизу ведерком, которое своей горловиной смотрело в дырку в сиденье. У этой дырки были жесткие края, они немножко резали ягодицы – никакого сравнения с большим круглым детским фаянсовым горшком. Между дыркой и горловиной ведра было расстояние в полдюйма, чтобы удобно было надеть на ведро плотную крышку. А плотная крышка нужна была, чтобы не было запаха. Хотя туда заранее наливали жавелевую воду. Что тот, что другой запах мне не нравился, поэтому я просила, чтобы ведерко выносили сразу. И еще я просила папу, чтобы он наконец приказал оборудовать в нашем доме отдельную туалетную комнату – я видела такую у соседей. Гораздо удобнее, чем держать горшок у себя под кроватью или это проклятое ведерко в углу. Гораздо современнее и комфортабельнее! А папа говорил: «Да, да, конечно», – и дело тем кончалось.
Так что этот листок был целиком посвящен моему ночному туалету – мытье ног, шеи и подмышек, чистка зубов и сходить по всем делам.
– Зачем вы все это писали, госпожа Антонеску? – спросила я.
– Ведь твоя мама все равно бы это видела, – сказала госпожа Антонеску.
– Не уверена, – сказала я. – Все это делала бы горничная. Никто, кстати, не велел вам, госпожа Антонеску, – я немножечко разозлилась, – заниматься моим туалетом! Это должна делать горничная, повторяю. А гувернантка, и тем более мама, графиня фон Мерзебург, совершенно не обязана наблюдать, как ее четырнадцатилетняя дочь моет ноги и справляет нужду.
– Но твоя мама, – напомнила госпожа Антонеску, – просила, чтобы я описывала все. Она скучала по тебе, мне кажется. Ты помнишь, сколько тебе было лет, когда вы расстались?
– Да, – сказала я. – Пять с половиной.
– Вот видишь, – кивнула госпожа Антонеску. – Она не налюбовалась тобой, не наигралась с тобой, не наобнималась, не надышалась твоим запахом.
– Она вообще не любила меня обнимать, – сказала я. – Я это помню совершенно точно. Зачем же теперь?
– Не знаю, – сказала госпожа Антонеску. – Она просила, вот и все.
– А вы любите детей, госпожа Антонеску? – спросила я.
– Люблю, – сказала госпожа Антонеску. – Жареных с картошкой и вареных со стручками молодой фасоли.
Я засмеялась, госпожа Антонеску засмеялась тоже.
У нее была такая привычка – прекращать серьезный разговор шуткой. Иногда даже рискованной шуткой, когда разговор становился слишком серьезным, как сейчас. Но наш разговор еще не был окончен.
Я шагнула к ней и опустилась рядом с ней на пол, потому что она все еще продолжала сидеть около комода, вытирая слезы.
– Значит, не скажете? – сказала я.
– Стася, – спросила госпожа Антонеску, – разве ты не знаешь, что в любом городе, тем более в Штефанбурге, есть адресный стол?
– А вы уверены, что мама живет под своей фамилией?
– Тебе прямо все вот вынь да положь! – сказала госпожа Антонеску. – Ты же умная и самостоятельная девица!
– Хорошенькое дело, – сказала я. – Вот чего стоят ваши честные слова. Просто продиктовать адрес нельзя, а сказать «пойди в адресный стол и узнай сама» – можно.
Какая разница, хотела бы я знать? Госпожа Антонеску, а вы никогда не были замужем?
– Ты еще спроси, – сказала госпожа Антонеску, – есть ли у меня дети? Но я отвечаю: да, разумеется, замужем я была и в некотором смысле остаюсь. Я разошлась с мужем, но официально не оформила развод. Поэтому, кстати, ты меня зовешь «госпожа Антонеску», а не «барышня». Многие гувернантки до седых волос остаются барышнями, мадемуазель или мисс, а я вполне себе мадам или миссис. – Она засмеялась. – И насчет детей тоже полный порядок. У меня есть ребенок. Один. Девочка. Четырнадцати лет. Но давай на этом закончим разговор. Ты не имеешь права задавать мне такие вопросы.
– Но подарок вам сделать я имею право? – спросила я.
– А я имею право твой подарок не принять? – вопросом на вопрос ответила госпожа Антонеску.
– Нет! – закричала я, переходя на «ты». – Не имеешь! Если ты и есть моя мама, так носи свое кольцо!
Я схватила ее руку, разогнула ее кулак и стала силой натаскивать перстень ей на безымянный палец.
– Ты с ума сошла, Стася? – сказала госпожа Антонеску, все же позволяя мне надеть на нее кольцо.
– Наверное, – сказала я. – Мы тут все сумасшедшие, кроме дедушки, царствие небесное, который мог вытащить револьвер и мозги вышибить из какого-нибудь кувзара, в случае чего. А мы все выродки какие-то, дегенераты. То есть сумасшедшие, вы правильно сказали, госпожа Антонеску.
Мы поднялись с пола, помогая друг другу.
Я видела, что госпожа Антонеску хочет меня обнять, погладить, хоть как-то приголубить после этого ужасного разговора, и мне хотелось того же самого, но мы не прикоснулись друг к другу.
Я оглядела госпожу Антонеску с головы до ног. Кольцо сидело на ее пальце. «Ну вот и хорошо», – подумала я и вышла из комнаты.
За дверью было уже темно. Солнце ушло на другую сторону дома, и круглое окошечко в конце коридора давало совсем мало света. Я побежала по коридору. Я вообще чаще бегала, чем ходила обычным шагом. Побежала по коридору и у самого спуска на первый этаж налетела на папу. Так сильно налетела, что чуть не сбросила его с лестницы. Он ухватился за перила, сделал несколько шагов вниз, едва удерживаясь на ногах, и сказал мне:
– Далли, что с тобой?
– Я прощалась с госпожой Антонеску, – сказала я. – Передала ей твой подарок. Она приняла с благодарностью.
– Какой подарок? – спросил папа.
– Кольцо, – сказала я.
– Какое кольцо?
– Ты что?! – чуть не закричала я. – То самое мамино кольцо, большой изумруд с бриллиантами, которое она при расставании кинула тебе в лицо, в морду, как ты сам изящно выразился, и которое ты мне велел передать госпоже Антонеску, коль скоро я считаю, что она столько лет заменяла мне родную мать.
– Что за бред? – воскликнул папа. – Далли, у тебя жар?
– Это у тебя жар, – сказала я. – Или ты просто лжец.
– Как ты смеешь? – сказал папа и поднялся по лестнице, намереваясь пройти в комнату госпожи Антонеску.
Я вцепилась в его сюртук.
– Смею! – закричала я. – Я очень даже смею! А вот ты не смей туда ходить!
Папа сверкнул глазами (я даже в полутьме это увидела) и рукой отбросил меня так, что я впечаталась спиной в стену. Он посмотрел на меня с гневом и насмешкой, потом хмыкнул и направился к двери госпожи Антонеску, которая была в дальнем конце коридора.
– Стой! – заорала я.
Папа на ходу обернулся.
Я сунула руку под блузку и выдернула из-под пояса, который держал мои чулочки, маленький короткоствольный револьвер марки «Велодог».
Это был специальный револьвер, дамский велосипедный, придуманный для того, чтобы отстреливаться от собак. Я купила его в прошлом году в Штефанбурге и, если думала, что вдруг может наступить решительный случай, брала его с собой и носила под блузкой. Иногда смеялась над собою сама – ну, где этот твой решительный случай?
Папа вздрогнул и остановился.
Я увидела, что он испугался.
– Назад! – сказала я. – Пойдем назад.
Он хмыкнул, пожал плечами, пожевал губами – я это видела, потому что всматривалась в его лицо в полумраке, – потом махнул рукой и пошел вниз по лестнице. Я спрятала свой велодог на место под блузку и пошла за ним следом. Мы прошли через первый этаж, сели в столовой.
Мне вдруг страшно захотелось есть.
– Прикажи принести чего-нибудь закусить, – сказала я.
Папа посмотрел на часы.
– Обед через сорок минут, – сказал он. – Не боишься, что аппетит перебьешь?
– Ерунда.
Папа подошел к буфету, открыл дверцу. Колокольчика в буфете не было, или он не мог его найти. Папа достал большой бокал и бокал поменьше и стал ими звенеть. Он звенел так, наверное, целую минуту. У меня уже уши лопались, я уже хотела ему крикнуть: «Хватит!» Но тут в дверях показался папин камердинер Генрих.
– Чего-нибудь поесть для барышни, – сказал папа.
– Что барышня изволит? – спросил Генрих.
– Только чтобы не готовить, – сказала я. – Кусок хлеба с ветчиной и воды попить. Чтобы быстро. Чтобы прямо сейчас.
Я уселась на стул и принялась ждать, положа руки перед собой.
Я видела, что папа хочет мне что-то сказать. На его лице мелькали самые разные варианты. От «ты хоть понимаешь, что подняла руку на своего отца?» до «как все это забавно, в сущности!». Он так и не решил, что выбрать, но сказать что-то было надо. И поэтому он задал самый естественный вопрос:
– Откуда у тебя эта штучка?
– Купила, – сказала я. – Прошлой зимой.
– Разве детям продают оружие?
– А госпожа Антонеску на что? – засмеялась я.
– Опасный человек твоя госпожа Антонеску, – сказал папа. – Как выяснилось.
– Выяснилось кое-что еще, – сказала я. – Но я пока помолчу. Но не это главное.
– Что же главное? – нервно спросил папа.
– Главное вот что. Если эта штучка, – сказала я и погладила себя по животу, где под блузкой был спрятан револьвер, – если эта штучка вдруг пропадет или исчезнет – то я тебя убью.
– А если ты сама ее потеряешь? – спросил папа довольно-таки растерянно.
– Ах, папочка! – сказала я. – Ты прекрасно понял, что я имею в виду. Если я ее потеряю в парке или на улице или в театре невзначай уроню в трубу клозета, ты просто купишь мне новый револьвер. Точно такой же или еще лучше. Позолоченный. С перламутровыми инкрустациями на рукоятке. А вот если эта штучка у меня внезапно пропадет из того места, где я ее прячу, вот тут-то, – вздохнула я, – тебе и конец!
– Отравишь? Или ночью войдешь ко мне в спальню и воткнешь иголку в сердце?
– Я подумаю, – сказала я. – Но долго размышлять не буду, обещаю.
– Ну и что же мне теперь делать? – спросил папа.
Меж тем слуга принес на подносе большой кусок хлеба с толстым ломтем ветчины и, как я люблю и как они уже привыкли мне подавать, – стакан воды с кружочком лимона.
– Благодарю вас, – сказала я.
Слуга поставил тарелку и стакан передо мной и спросил:
– Позвольте я нарежу на кусочки? А то это мужичье с кухни – вон какой шмат отхватили!
– Не беспокойтесь, благодарю вас, – сказала я, взяла бутерброд двумя руками и вцепилась в него зубами, отгрызла большой кусок и стала жевать, наслаждаясь чудесной мякотью свежего хлеба и чуть-чуть дымным ароматом ветчины.
Слуга вышел, прикрыв за собой дверь.
Я жевала, а папа смотрел на меня очень пристально. Но потом повторил свой вопрос:
– Так что же мне делать?
– Два выхода, – сказала я, прожевав. – Первый. Позвать мужиков, чтобы они меня связали, и отправить в лечебницу для душевнобольных. Ну, или в тюрьму для малолетних преступников. Впрочем, преступление я пока не совершила, так что в лечебницу будет проще, да и честнее. Выход второй, самый простой, умный и хороший – примириться с действительностью, как говорил философ Гегель. Принять действительность такой, какова она есть.
– Что ты имеешь в виду под действительностью? – спросил папа.
– Себя, – ответила я. – Действительность – это я. Можешь звать меня по-немецки – Frau Wirklichkeit [3].
– Fräulein [4], – поправил меня папа.
– Да, да, конечно, папочка.
К обеду госпожа Антонеску вышла в новом наряде.
Не так, как одеваются гувернантки. А – как настоящие дамы. Какие-то мелкие детали, вроде тройной цепочки для часов, высокого пояса, по-другому убранного воротника – все это преобразило ее, превратило из служанки, пускай служанки и высшего ранга (известно же, что гувернантка и дворецкий стоят как бы на полпути между слугами и господами), – но все-таки из служанки – в самую настоящую госпожу, в барыню. Пускай даже в мещанку, подумала я, придирчиво оглядев ее, но все-таки в барыню. На ее правой руке был тоненький золотой браслет, которого я раньше не видела, а на левой руке, на безымянном пальце – тот самый перстень. Во время обеда мы с ней никак друг к другу не обращались. И вообще, кажется, не разговаривали.
Это был наш последний обед в имении в эту осень.
Назавтра мы, как и было сказано, уезжали. Вещи были уложены. Папино кресло упаковано. Все распоряжения по дому уже отданы. Правда, я еще не решила насчет своей горничной. Кто это будет – какая-то неизвестная мне девица из Штефанбурга или все-таки золотоволосая Грета? Но если брать с собой Грету, значит, надо справиться у папы, кого он берет поваром. Нельзя же разлучать любящие сердца, ха-ха!
Я спросила. Папа, разумеется, сказал, что не помнит. Я настаивала. Он позвал своего камердинера, потом дворецкого, потом управляющего имением – что было уж совсем зря. Еще минут пятнадцать беготни, и наконец дворецкий сообщил, что повар пришел предстать пред моими светлыми очами.
– Я не просила пред светлыми очами, – буркнула я. – Я просила только имя, только имя, вы поняли? Но раз уж пришел, пусть входит. – Вошел мужчина лет тридцати с небольшим. Ничего общего с Иваном, с тем Гретиным поваром, насколько я его тогда запомнила. Но я на всякий случай спросила:
– Как вас звать?
– Влад, – ответил он. – Владислав, ваше сиятельство.
– Отлично, Владислав, – сказала я. – Но не «сиятельство», а просто «барышня».
Надо было что-то сказать, потому что глупо и невежливо звать человека просто для того, чтобы спросить, как его зовут.
– Дорогой Влад, – сказала я. – Вот эти замечательные ватрушки с вишневым вареньем, они такие вкусные… Вы их печете?
– Нет, барышня, – ответил он. – Вообще-то не я, Иван печет, но ежели пожелаете, могу.
– Прекрасно, – сказала я. – Надеюсь, в Штефанбурге вы меня ими побалуете.
– Непременно-с.
– Благодарю вас. Ступайте, – сказала я и побежала к папе и сообщила ему, что горничную для меня мы будем искать в Штефанбурге.
– А что, – спросил папа, – был какой-то другой вариант?
– Ого! – сказала я. – Еще какой! Был сумасшедший вариант! Страшно подумать!
Папа так и не понял, о чем я. Вот и хорошо.
Папин камердинер учился в Париже. Госпожа Антонеску тоже. Дедушка подолгу живал в Берлине и Вене. Папа, вы не поверите, даже ездил в Америку, то есть плавал туда на пароходе, и жил два месяца в городе Нью-Йорке. А вот я, представьте себе, не была нигде, кроме Штефанбурга. Даже в уездном городе не была ни разу – когда мы проезжали сквозь него и останавливались на полчасика купить каких-нибудь сладостей и фруктовой воды, я не выходила из кареты. Но Штефанбург был городом, который стоил всех городов вместе взятых. Хотя был не самым большим, не самым знаменитым и даже много лет уже не столичным.
Город состоял из трех частей – низкой, высокой и островной. Хох, Нидер и Инзель – как звали их по-немецки.
Говорят, вернее, пишут, что еще в пятом веке один из полководцев, пришедших в Европу вместе с Аттилой, отбившись от этого страшного потока лавы, который катился из Азии и божией милостью был остановлен доблестными Аэцием и Теодорихом, – вот этот безымянный полководец, этот, так сказать, гуннский генерал – наверное, предвидя катастрофу на Каталаунских полях, – немного приотстал, сменил курс и повел свою армию лесами. Они долго плутали, пока не вышли вдруг к огромной реке, которая растекалась на два рукава, обнимавших длинный зеленый остров. Они шли по равнине и увидели на другой стороне высокий гористый берег. Они разбили лагерь на острове, да так и остались там жить, потихонечку осваивая сначала высокий берег, а там и низкий.
Оказалось, впрочем, что варвары не первыми пришли на то место. Оказалось, что на высокой горе стояла хижина, где жила дюжина монахов во главе со своим игуменом – неким Стефаном, которого лет через двести Римская церковь признала святым – именно за то, что эти кочевники сначала долго его мучили, а потом спустили с горы в реку. Он переломал себе все кости и скончался, наверное, еще пока катился вниз по камням. Но эти жестокие люди вдобавок утопили его в неглубокой прибрежной воде, а потом надругались над его трупом. Какая в точности казнь постигла остальных монахов, в летописях не было сказано. Известно лишь было, что их тоже убили.
Но через некоторое время эти дикие вояки приняли христианство. В память святого Стефана они воздвигли сначала часовню, а потом небольшой каменный храм, который постепенно оказался в центре укрепленного городка, стоявшего на вершине горы. Каковой городок и стал называться Штефанбург, а потом это имя перешло и на весь город, на его низкую и островную части.