bannerbannerbanner
полная версияЧеловек-Всё

Денис Александрович Грачёв
Человек-Всё

Полная версия

И всё-таки был в этом самом «уфф» подвох, а в подвохе – засада, а в засаде – такая сложнопридуманная чертовщина, благодаря которой я никак не мог избавиться от саднящего чувства, что пустая эта комната вовсе не пуста. Но оно, это произвольно саднящее чувство, которое так и норовило перейти из муторного наклонения в наклонение побудительное, ударное, сразу исчезло (а зря, скажем заранее), как только я обнаружил на колченогом столе то, за чем пробирался через пустыри и ноздреватые пространства, через человеческую ерунду и слепоглухонемые двери. Как только, повторяю я торжественно, значительной своей интонацией как бы опуская шлагбаум между этими моими словами и предыдущими, неплохими, в сущности, словами, но всё же не столь богато изукрашенными раскатистой величественностью, как только я обнаружил на столе Иггдрасил, всё во мне сразу исчезло. И этому факту безоговорочного исчезновения всего и вся нельзя удивляться (ведь если удивишься, можно превратиться в козлёночка), ибо всё изнутри просто не может не исчезнуть, когда оно лицезреет всё снаружи, поскольку в противном случае могло получиться, будто существует два каких-то разных всё, а нам и одного-то всё многовато, мы с этим одним маемся и не знаем, куда бы его, такое огромное, пристроить. А два всё? Это и представить страшно. Это как если бы умереть вдвойне, даже ещё сложнее.

Ну вот я и произнес наконец это слово. Вот я и рассказал всю загвоздку, если кто-то эту загвоздку вообще заметил.

Иггдрасил. Закавыка не только моей личной судьбы, такой скромной и бесцветной, что в платочке могла бы сойти за бабушку у подъезда, но и судьбы всего мира (тут дураки дунули в ледяные фанфары у меня под ухом, но мне наплевать – сказал, всего мира, значит так и есть). Иггдрррррасил, повторяю я раскатисто, чтобы коварное имя загремело, как железная кровля, по которой прохаживаются в кирзовых сапогах. Мировое, извините, древо. Вот, право, неловко мне моим маленьким голоском повествовать о столь обширных предметах, он только уменьшает предмет и представляет его запинающимся, дрожащим, шатким и валким, хотя, если вдуматься, может ли мировое древо запинаться и картавить? Очевидно, нет, так что слова мои прошу считать всего-навсего закладкой к тому, что вы и сами знаете. Растёт оно из ниоткуда в никуда, но при этом вовсе не притворяется, будто ему нет дела до нашего бездарного камнепада, который иные записные фантазёры любят называть бытием: древо сие, собственно, находится на должности заведующего нашим бытием, оно лепит из него горбатого, и горбатый, хоть его и слепили горбатым, смотрит на слепившего влюбленно, весь сочась обожанием, да только обожание это настолько неживое, что и люди, рождающиеся под слепым светом этого обожания, рождаются по большей своей части мёртвыми, и живут как мёртвые, танцуя вприсядку, меряя жизнь диванами, и так же, танцуя вприсядку, меряя жизнь диванами, рожают себе новых маленьких мертвецов, ну и вот волочётся этот уробурос, мельтешит порочный круг своими расслабленными членами, смешит мироздание своими нелепыми ужимками; выглядит всё это, как мы все видим, крайне печально: как будто кто-то злокозненный вдохнул в дерьмо жизнь, и оно зателепалось, поползло неизвестно куда по собственной охоте под громовые раскаты раздающегося сверху, из поднебесья, хохота. А раз так, сдвигаются мои брови, сжимаются мои кулаки – мои верные кунаки, раз так, то именно этот ответсек должен быть выкорчеван, чтобы избыть сей тошнотный мирок (в чью и, по справедливости, дóлжно бы, для симметрии, пустить пулю), сию убогую берложку для Говняшки со всем громокипящим легионом её синонимов. Затем и плутал я по разнокалиберным закоулкам, затем и надрывался, то тут, то там исчезая и появляясь внезапно, как свинцовый снег на голову, затем кружил, вынюхивая, высматривая, вызнавая, потому и позвал на помощь топор, который вот сейчас плюнет смертью, выблюет её из себя по моему щучьему велению, потому, словом, всё это, что пора с корягой заканчивать. Хватит уже всех этих мировых деревьев. Они прогнили, как советский строй, от них несёт несвежим мертвецом, и от дела ветвей их тоже несёт мертвецом, дряхленьким таким мертвечишкой с ужимками дэзовского хама.

– Ну что же, начнём, – сказал я не вслух и не про себя, а как-то средне, будто во сне или беспамятстве, или будто обращаясь к абстрактной точке, с оттенком того, что эти произнесённые несложные слова, конечно, несложные, но выдуманы они впервые на свете вот именно здесь и сейчас и, может быть, даже не мною, а некоторым удалённым Вселенским Разумом, который транслировал их мне по невидимой антенне, изгибающейся среди звёзд наподобие бесконечно длинной и гибкой китайской гимнастки, и сейчас эта китайская гимнастка, притворяющаяся антенной, сильно шмякнула собой в этом мире – так шибко шмякнула, что вот уже извлекается из-за пазухи топор, ладно сделанный топорик-батюшка, которого как ни упрашивай, а сплоховать он не сплохует.

И вот говорю я эти слова, будто спокойно так, раздумчиво и основательно говорю я эти слова, а сам облизываю сухим языком сухие губы – так, как если бы дерево облизывало дерево – сухие, поскольку я-то ведь знаю, что потом произошло не буду рубить. Не буду рубить дерево. Именно так:

– Не буду рубить, – сказал мне топор гулким тоном, тоном, который он достал из большой, пустой коробки, существующей где-то там на манер баньки с пауками. И продолжил со сходной по глубине гулкостью: – Не буду рубить дерево.

– Почему? – спросил я автоматическую глупость, ибо, дорогие мои, родненькие вы мои детушки, невозможно не стать хотя бы на секунду автоматическим роботом, глупым, растерянным, мгновенно-несчастным, если с тобой говорит топор, бестолковый, как казалось, предмет без сучка без задоринки.

– Беда будет, – коротко ответил топор; да и я не ждал от него изустных трактатов, которые смешно было бы ждать от рубящего инструмента. В самом деле, рубящему инструменту положено говорить рублеными фразами, ему сам Бог велел разговаривать по принципу «сказал как отрезал», и даже ещё короче, поскольку отрезáть можно долго, можно резать и резать километровый оренбургский пуховый платок маникюрными ножницами вашей мамы, и он всё не будет кончаться, этот суперплаток, моментально самозашиваясь на месте разреза, а вот если отрубить – то это совершенно другое дело: отрубают ведь на раз, безвозвратно и молниеносно, и именно поэтому я говорю, что топор разговаривал даже не по принципу «сказал как отрезал», а ещё короче, как если бы рубил мелкие сухие веточки.

Рейтинг@Mail.ru