Мартина Скуи там не обнаружилось – он повез богатых господ куда-то к Гризенгофу. Если не подхватит там других седоков, может скоро вернуться, – так сказал Лабрюйеру приятель Мартина, орман Пумпур. Он же предложил подождать в кондитерской Шварца – там из окон виден ряд бричек, и господин сразу поймет, что Скуя прибыл. Лабрюйер согласился. После прогулки в Московский форштадт и обратно не грех было бы и хорошо пообедать.
Он взял столик у окошка, заказал чашку горячего бульона с гренками, порцию рождественского гуся с яблоками и чашку кофе с грушевым пряником.
За окном был зимний пейзаж. На первом плане – орманы со своими бричками, составившие довольно длинную очередь, но на заднем – очаровательно заснеженный маленький парк перед городским театром, где нянюшки катали на санках малышей, а дети постарше сами катались с горки. Это было похоже на рождественскую открытку, только ангелочков с музыкальными инструментами в небе недоставало, да не совсем соответствовал благоговейному настроению фонтан работы мастера Фольца. Мастер изобразил обнаженную девицу с весьма пышными формами, гораздо выше человеческого роста, над головой девица держала огромную раковину, летом оттуда лилась вода, а зимой над раковиной возвышался снежный сугроб. Из своего окошка Лабрюйер видел лихо торчащую грудь и усмехался – вот такую бы… Он уже давно был один, но раньше на помощь приходил шнапс, теперь же и на шнапс надежды не было. В голове обитали два образа – Валентина, с которой можно было пошалить, но он не воспользовался моментом, и Наташа – а вот Наташа казалась сущей Орлеанской девственницей, невзирая на семилетнего сына. Даже как-то грешно было представлять ее в амурном качестве.
Да и бессмысленно. Мало ли чего она наговорила сгоряча и с перепугу. И это «РСТ»… Как-то все нелепо, взрослые люди таких записочек не шлют…
– Рцы слово твердо, – вдруг сказал он. Вслух и довольно громко.
– Что господину угодно? – поинтересовался по-немецки подбежавший кельнер.
– Счет.
Все удачно совпало – появление счета и приезд Мартина Скуи. Лабрюйер перебежал через улицу и окликнул его.
– Через два дня к теще поедем, – сказал орман.
– Раньше никак нельзя?
– Не выходит. Кунды…
«Кундами» латыши звали постоянных клиентов, были такие и у хороших орманов.
– Ну, ладно… Сейчас-то свободен?
– Свободен, но… Порядок надо соблюдать.
Лабрюйер понял – Скуя в конце очереди, а по орманскому этикету право на седока имеет тот, кто в ее начале.
– Разворачивайся и поезжай к Пороховой башне, там меня подберешь.
– Как господину угодно.
От Пороховой башни они по Башенной улице проехали до Замковой площади, обогнули Рижский замок и берегом, вверх по течению, мимо рынка и причалов, покатили к Московскому форштадту.
Будочник Андрей сидел на своем законном месте, как всегда, не один – к нему пришел продавец сбитня, угостить горяченьким.
– Узнал, узнал! – крикнул он, видя, что Лабрюйер хочет, откинув красивую ковровую полсть, прикрывавшую ноги, выйти из брички. – Она в Магдаленинском приюте служит! Там ее ищите!
– Спасибо, старина!
– Спасибо – это многовато, а мне бы шкалик! – старой шуткой отозвался будочник.
Лабрюйер рассмеялся и подозвал сбитенщика.
– Вот пятиалтынный, сходи, принеси чего-нибудь подходящего, чтобы ему поменьше разгуливать. Поскользнется, грохнется – артель грузчиков придется звать, сам не встанет. Мартин, вези меня на Театральный бульвар, к гостинице.
В «Северной гостинице», что напротив сыскной полиции, Лабрюйер спросил карандаш, листок бумаги и с гостиничным посыльным отправил записочку инспектору Линдеру – просил отыскать себя на Александровской или по домашнему адресу. Это обошлось в пятак.
Был зимний вечер, народ с улиц убрался, все сидели за накрытыми столами, каждый сорокалетний мужчина – в семейном кругу, где старшие, родители или тесть с тещей, еще краснощеки и бодры, а самый младшенький лежит в пеленках и похож на румяного ангелочка с открытки.
Лабрюйера ждала холостяцкая квартира. Печь, правда, натоплена, и хозяйка велела горничной постелить свежее постельное белье. Можно в одиночестве почитать газеты или даже книжку. Можно немножко выпить – в меру, в меру!.. Выпить – чтобы скорее заснуть, не думая в темноте об Орлеанской девственнице, которую зачем-то поселили в Подмосковье.
Что-то не хотелось идти домой, и Лабрюйер сидел в вестибюле гостиницы, собираясь с духом, чтобы выйти из тепла на мороз.
Швейцар отворил дверь, вошла дама, но вошла незаурядно – вместо пожелания доброго вечера громко провозгласила:
– Черт побери, да еще раз побери!
Лабрюйер покосился на нее. Дама как дама, в годах, очень прилично одета, из-под теплой шляпы видно бандо белоснежных волос. Немка, на вид – более чем почтенная немка, монументального сложения, но отчего же ругается, как извозчик?
В вестибюле как раз был вернувшийся из полицейского управления мальчик-посыльный. Лабрюйер показал ему пятачок – вдобавок к первому. Мальчик подошел.
– Кто эта дама? – спросил Лабрюйер, взглядом показав на двери, за которой скрылась ругательница.
Мальчишка усмехнулся.
– Говори, посмеемся вместе, – ободрил его Лабрюйер.
– У нас такие гости бывают, что в зоологическом саду им место, – шепотом ответил посыльный. – Приехала в Ригу искать каких-то родственников, в полицию ходит, как на службу. Они там уже не знают, как от нее избавиться.
– Ей прямо сказали, что этих людей в Риге нет?
– Ей это уже сто раз сказали. Не понимает!
– Держи.
– Благодарю, – мальчик, молниеносно спрятав пятак, поклонился.
Лабрюйер за годы службы в полиции на всяких чудаков насмотрелся. Ему не было жаль пятака, напротив – очень часто от гостиничных рассыльных и горничных зависела судьба сложного следствия, так что приятельство с ними в итоге хорошо окупалось.
Утром Лабрюйер пошел в фотографическое заведение. Весь день прошел в суете, которая обычного владельца заведения бы радовала – столько клиентов, столько заказов! – а Лабрюйера под вечер сильно утомила. Когда стемнело, на минутку заехал Мартин Скуя и сказал, что он с утра свободен.
– Подарок для тещи купил? – спросил его Лабрюйер.
– Как господин приказал – штолены.
– Тогда, значит, с утра ты свободен, а часа в три дня заедешь за мной и за господином Панкратовым. Можно наоборот, – пошутил Лабрюйер.
Мартын сперва приехал за Лабрюйером. В пролетке уже сидела его жена, совсем молоденькая и очень хорошенькая, с грудным младенцем, укутанным в несколько одеял. Потом подобрали Панкратова, который умостился в ногах, накрылся полстью и хвастался, что устроился лучше всех – при переправе через реку с головой упрятался и не чувствовал ветра.
Тещя Скуи жила на Эрнестининской улице, и это Лабрюйера вполне устраивало – там же поблизости стояли три приюта – один для старух и больных женщин, Магдаленинский, другой – богадельня германских подданных, третий – рижский приют для животных. Как так вышло, что эти заведения собрались все вместе, Лабрюйер не знал.
Мартин Скуя завел лошадь вместе с пролеткой во двор и закрыл ворота.
– Господин Лабрюйер, если что – в окошко стучите, – сказал он, выглянув из калитки и указав нужное окно.
– Хорошо. Ну, Кузьмич, пошли к старушкам. Глядишь, и тебе невесту посватаем.
– Я и у себя на Конюшенной не знаю, куда от этих невест деваться. Так и норовят на шею сесть.
Лабрюйер засмеялся. Не то чтобы Кузьмич удачно пошутил… Просто вдруг стало смешно, и он сам понимал: такой хохот – не к добру.
Женщины в приюте не бездельничали. Только самые слабые и слепые освобождались от ежедневных работ. Во дворе, а двор у деревянного двухэтажного приюта был довольно большой, две еще крепкие старухи выколачивали перины, третья развешивала на веревке выстиранные простыни. Лабрюйер знал, как прекрасно пахнут выкипяченные и вымороженные простыни, квартирная хозяйка никогда такого аромата не добивалась. Четвертая и пятая накладывали дрова из примостившейся у стены сарая поленницы в большой мешок. Еще одна вышла на крыльцо – одной рукой она сжимала на груди складки теплого клетчатого платка, в другой у нее был ночной горшок, и она, медленно и осторожно ступая, понесла его к каморке возле другой стены сарая, почти у забора. Удобства в приюте были самые скромные.
Лабрюйер и Кузьмич видели все это, стоя у калитки. Наконец их заметила женщина лет пятидесяти, что вышла с костылем – не гулять, а хоть подышать свежим воздухом. Она позвала другую, послала ее к начальнице, и гости были впущены во двор.
Груню (ее давнего прозвища «проныра» тут не знали) приютские жительницы не видели со вчерашнего дня. Начальница была очень ею недовольна – вместо того, чтобы смиренно просить прощения за тайно пронесенное в приют горячее вино, бывшее под строжайшим запретом, она вообще куда-то исчезла: как считала начальница, полная пожилая фрау, явится дня через два, и ее придется принять, потому что найти для приюта сиделку нелегко, ах, как нелегко.
– Но для чего господам наша сиделка? – прямо спросила начальница.
– Возможно, она родственница одного почтенного человека, – ответил Лабрюйер. – Если так – родственники позаботятся о ней.
– Она может не согласиться жить у родственников, – сразу ответила фрау. – Тут ей многое прощается, а в приличном семействе долго терпеть не станут.
– Фрау хочет сказать, что у этой женщина случаются запои? – предположил догадливый Лабрюйер.
– Да, она выпивает… – фрау вздохнула.
– А живет она где?
– Здесь, в приюте. Она трудится ночью, смотрит за лежачими постоялицами, а потом спит до обеда в комнате кастелянши. Там же стоит большой баул с ее вещами.
– Другого жилья у нее нет? Возможно, фрау знает об этом?
– Один добрый Господь об этом знает! Пусть господин меня простит, я должна идти, у нас дважды в день молятся и читают душеспасительные книги, это нашим постоялицам необходимо.
– Не смею задерживать фрау.
Когда начальница приюта ушла, Панкратов сказал:
– Надо бы тех поспрашивать, кому она горячее вино таскала, они больше знают.
– Хотел бы я знать, откуда таскала, – ответил Лабрюйер. – Не на Ратушную же площадь за ним бегала. Где-то тут наверняка есть местечко. Сделаем так – ты, Кузьмич, потолкуй с бабами, ты для них красавец-мужчина, тебе и карты в руки. А я пойду по окрестностям искать заведение, где вино подают, кухмистерскую какую-нибудь, что ли. Через полчасика вернусь.
Но далеко Лабрюйер не ушел.
По его разумению, какой ни на есть кабак должен был быть на Шварценгофской улице. Но до нее еще нужно было дойти. Он и пошел по узкой тропке вдоль заборов, стараясь не поскользнуться и не сесть в длинный высокий сугроб, зимой вырастающий между дорожкой, по которой ходят, и проезжей частью.
Мальчишки, для которых всякий сугроб – праздник, баловались, устроив скользкий спуск и съезжая прямо на подошвах. По сторонам они, конечно, не смотрели, и Лабрюйер выдернул такого спортсмена прямо из-под конской морды, а потом еще по-русски обругал кучера – смотреть же надо, куда прешь?!
– Чего – прешь, чего – прешь?! – по-русски же возмутился кучер. – Улица узкая, вбок не принять! Дворники – дармоеды!
Для Задвинья это было малость удивительно. Как в центре Риги жили в основном немцы, в Московском форштадте – русские и евреи, так в Задвинье селились главным образом латыши.
– Тут хозяева снег убирают, – возразил Лабрюйер. – И ты аршином левее мог взять. Навстречу никто не катит.
– Ну вот возьму я аршином левее, и что?!
Сгоряча кучер послал кобылу чуть ли не прямо в сугроб. Кобыле что – она послушалась вожжей. Но телега стала под таким углом, что никак на проезжую часть не вывернуть.
– Экий ты недотепа, – сказал Лабрюйер. – Сиди уж, я помогу.
Он перебежал улицу, взял кобылу под уздцы и провел ее вперед, чтобы поставить телегу параллельно забору. Как и следовало ожидать, колеса прошлись по сугробу, пока еще довольно рыхлому, сбоку примяли снег.
– Батюшки мои! – воскликнул кучер. – Это что за страсти?!
Из сугроба торчала голая рука.
– Беги живо, приведи кого-нибудь с лопатой, – велел Лабрюйер спасенному мальчишке. – А вы чего стали?! Бегите за старшими!
И пяти минут не прошло – пришел старик, принес большую фанерную лопату, потом прибыли еще двое мужчин, у них была лопата обычная. Раскидав снег, обнаружили женское тело.
Женщина была в какой-то черной кацавейке, в старой суконной юбке, простоволосая, седая. Достаточно было взглянуть на лицо, чтобы понять: удавили.
– Охраняйте, а я пойду в участок, – сказал Лабрюйер.
Ближе всего был второй участок Митавской части – на Динамюндской улице. Если по прямой – немногим более полуверсты. Но улицы в Задвинье проложены причудливо, с самыми неожиданными поворотами.
В полицейском участке Лабрюйер встретил знакомца, объяснил, где искать тело, и, пока не снарядили телегу и агентов, поспешил назад. Он хотел составить свое мнение об этом деле.
Пока дошел, вокруг тела собралась толпа. Оказалось, женщину узнали. И даже помнили ее прошлое. Странно звучало в латышской речи это «Грунька-проныра».
Лабрюйер понимал – следов убийцы не осталось. Вынести спрятанное тело на улицу, положить вдоль сугроба и завалить снегом мог ночью любой, не только мужчина, но и крепкая баба – Грунька оказалась малорослой и тощей.
Сильно озадаченный поворотом дела, он поспешил к Магдаленинскому приюту – вызволять Кузьмича, который наверняка приглянулся постоялицам. Крепкий старик, прилично одетый, был для них отменным кавалером; ну как удастся стать хозяйкой в его доме, пусть без венчания, пусть так?
– Ну, благодарствую, Александр Иванович! – сказал Панкратов, когда Лабрюйер буквально вытащил его со двора. – Видал я старых ведьм, ох, видывал, но не столько же сразу! Так вот, рапортую…
– Груньку убили.
– Это как же?!
– Удавили. Кому она помешала? Не ради денег же.
– Баул! Нужно выемку сделать. У нее наверняка сколько-то прикоплено. Если деньги в бауле – значит, не в них дело. А если нет – значит, куда-то шла с деньгами ночью…
– Ты почем знаешь, что ночью?
– Так ведьмы же сказали. Сбежала, оставила двух помирающих старух и сбежала.
– С кем-то, видать, назначила рандеву. Ночью, говоришь?
– А черт их разберет, этих ведьм. Темнеет рано. Ложатся они, думаю, в десять, ну, в десять. Вроде и не ночь, а глянешь за окно – она самая… Часов у них нет, темно – значит, ночь.
– Насчет выемки я узнаю в полиции. Придется опять Линдера беспокоить. Ты прав, Кузьмич, это важно. А теперь бегом к Мартиновой теще. Мартин там за чаем засиделся, а тещу он, кажется, недолюбливает, и мы явимся, как два ангела-хранителя, – вызволять…
– И то! Были у меня две тещеньки. Вспомню – вздрогну.
Лабрюйер с Кузьмичом нашли нужный дом, постучали в окно, занавеска отлетела в сторону, и они увидели круглую сытую физиономию ормана. По улыбке поняли – пришли вовремя.
Он выскочил в калитку, на ходу надевая шапку.
– Сейчас скотинку свою выведу. А Леман пропал. Второй день родня ищет. Вышел из дому покурить на крыльце и пропал.
– Черт возьми! – воскликнул Лабрюйер. – Где его искали?
– Всюду. И по питейным заведениям, и по всем дворам – мало ли, может, кто видел.
– А покурить вышел – когда?
– Вечером. У дочки с зятем сидели гости, а он трубку курит, набивает ее таким табаком, что вонь на весь Агенсберг. Вот, накинул старый полушубок, вышел покурить – и нет его… Все соседи головы ломают – куда подевался. Давайте я вас, господа, отвезу и за женой вернусь. Куда прикажете?
– Сперва – на Конюшенную, потом на Александровскую.
По дороге в свое фотографическое заведение Лабрюйер сперва молчал. Потом заговорил:
– Ты, Кузьмич, никому не рассказывал, что я занялся этими тремя делами об убийствах девочек?
– Да что я, сдурел, что ли?
– Пропали два свидетеля по двум убийствам, один в свое время был, я думаю, просто подкуплен, другого запугали. И, заметь, очень быстро они пропали, я и за дело толком взяться не успел. Где протекло?
– Андрей? – предположил Панкратов. – Это вряд ли. А вот Нюшка-селедка…
– Она знала, где искать Груньку.
– Новопреставленную рабу Божию Аграфену, царствие ей небесное.
– Выходит, Нюшка, узнав, что кто-то интересуется той, первой смертью, знала, куда с этой новостью бежать?
– Черт ее разберет. Шлюха – она шлюха и есть.
– Очень все это странно…
– А чего странного? Нюшка ведь, прежде чем в судомойки пойти, работала в борделе на Канавной улице, а там и чистая публика бывала. Она бог весть с кем может быть знакома.
Канавная была настоящей улицей красных фонарей – в прямом смысле этого слова. Там стояли рядышком три борделя, и возле каждого – пресловутый красный фонарь. Более полусотни молодых и привлекательных проституток обслуживали моряков, рабочих с окрестных заводов, зажиточных торговцев с Агенсбергского рынка. Туда, в Задвинье, и с правого берега Двины господа приезжали.
– Так ты ее знаешь?
– Тогда-то знавал, лет – сколько же лет-то?.. Пятнадцать? Ну, не двадцать же. Лет пятнадцать назад. И слышал краем уха, что ее из ремесла погнали, так она судомойкой пристроилась. Сколько ж можно в ремесле-то? Там свеженькие нужны.
– Кто, кроме Нюшки, мог знать, что я ищу Груньку и Лемана?
Панкратов пожал плечами.
– Будь осторожен, – предупредил его Лабрюйер. – Теперь и ты к этому делу пристегнулся. Револьвер-то у тебя есть?
– Тсс…
По лукавому взгляду Кузьмича Лабрюйер понял – не то что есть, а целый арсенал припасен.
Происхождение арсенала угадать было нетрудно – в 1905-м печальной памяти году оружия в Риге было великое множество.
Высадив Панкратова у начала Конюшенной, Лабрюйер поехал в фотографическое заведение и сразу пошел в лабораторию к Хорю.
Сейчас, когда почти стемнело и нельзя было вести съемку в салоне, двери заперли, а Хорь скинул ненавистную «хромую» юбку и работал в штанах и обычной мужской рубахе.
– Мне Горностай нужен, – сказал Лабрюйер. – Дело осложняется.
– Горностай раньше десяти не придет. Он вчера на «Феникс» устроился.
– Кем?!
– Чертежником. То есть устроили его. А чертить он умеет. Это я в корпусе, когда чертеж тушью обводил, проклятая тушь только что в потолок не летела. А он – аккуратный.
До сих пор Лабрюйер за Енисеевым особой аккуратности не замечал. Но знал, что контрразведчик способен исполнить с блеском любую роль – хоть зануды-чертежника, хоть цыгана-конокрада, хоть вдовой попадьи.
– Пойду-ка я, позвоню Линдеру. Тут такое дело – без полиции эту кашу, боюсь, не расхлебаем.
Линдера звонок застал в полицейском управлении.
– Во втором Митавской части участке тело подняли, – сразу перешел к сути разговора Лабрюйер. – Женщина, бывшая проститутка. И там же, по соседству, старик один пропал без вести. Так вот – убийство и пропажа могут быть связаны, донеси эту мысль до второго участка.
– Каким манером?
– А таким, что оба связаны с одним и тем же давним делом. Точнее, дел-то трое, а преступник явно один. Слушай внимательно…
И Линдер все выслушал очень внимательно.
– Ты этим занялся по той же причине, по которой осенью гонялся за приезжими шулерами? – спросил он.
– Да. Мне нужны сведения о всех трех убийствах. Попробуй взять в архиве хоть на ночь, мне скопируют.
– Я постараюсь.
– Как супруга, как наследник?
– Спать он совсем не дает, этот наследник, – признался Линдер. – Я даже иногда к тетушке ночевать убегаю. Начальству-то все равно, что в доме грудной младенец, ему подавай инспектора, который с утра не клюет носом.
– Это верно. Если сможешь помочь – телефонируй, встретимся.
Линдер позвонил на следующий день из частной квартиры. Телефонограмму принял Ян. Свидание было назначено возле дома на Суворовской, где жил Линдер со своей юной супругой. Особым требованием было – взять с собой саквояж. Лабрюйер прихватил тот ковровый саквояж, с которым прибыл в Ригу Хорь в образе эмансипэ Каролины, и помчался туда к указанному времени. Потом он вернулся в фотографическое заведение и показал Хорю набитый бумагами саквояж.
– У нас в распоряжении ночь. Сейчас пошлем Пичу в кухмистерскую за ужином – и за работу.
Увидев бумаги – на иных чернила были отчетливо видны, на других выцвели, – Хорь присвистнул.
– Ничего себе задачка!
– Все не так страшно, как кажется. Но бессонная ночь обеспечена. Пошли в лабораторию.
Там они приготовили все, что требуется, чтобы переснять документы. И началась мука мученическая.
Лабрюйеру нужно было очень быстро пересмотреть бумаги, чтобы решить, какие могут пригодиться, а какие бесполезны. Бесполезных, как и в любом деле, хватало: допросные листы свидетелей, которые ничего не видели и не слышали, хотя были бы просто обязаны. При этом он, отдавая порцию бумаг в лабораторию и получая оттуда уже сфотографированные, должен был все складывать в изначальном порядке. К четырем часам ночи он понял, что сходит с ума.
В семь утра Хорь и Лабрюйер завершили работу. Хорь обулся, оделся и вместе с Лабрюйером пошел на Суворовскую – отдавать документы. Он широко и бодро шагал, даже насвистывал – так был рад возможности пройтись в мужском костюме. Лабрюйер плелся следом, едва не засыпая на ходу. Сверток с бумагами, замотанный в кусок парусины, они, как было условлено, оставили на лестнице, выше жилища Линдера, у ведущего на чердак люка.
Потом они пошли домой. Хорь, живший в том же подъезде, что и Лабрюйер, пташкой взлетел на шестой этаж. Лабрюйер медленно и чуть ли не со скрипом суставов поднялся к себе на третий. Зависть – отвратительное чувство, но он бешено завидовал двадцатилетнему Хорю.
Нужно было часа за три выспаться и привести себя в такое состояние, чтобы весь день работать с фотографическими карточками, из которых больше половины – таких, что без лупы ни черта не понять.
Лабрюйер разделся, лег – и услышал музыку.
Это уже было однажды – музыка романса вдруг зазвучала в голове, похожая на пловца в бурном море – то выныривала, то исчезала. Даже слова прорезывались, невнятные, но все же: «…жаворонка пенье ярче, вешние цветы…» Тогда он не выдержал и кинулся к этажерке, искать на нижней полке ноты. А сейчас чувствовал, что не в силах пошевелиться, зато в силах управлять звуками.
Лабрюйер заставил романс Римского-Корсакова прозвучать внятно, с начала до конца. И затосковал страшно, просто невыносимо. Редко с ним приключались на трезвую голову приступы жалости к себе, одинокому и, кажется, стареющему. Но вот нахлынуло – и да еще обида прибавилась, обида на далекую женщину, которая, кажется, совершенно его забыла.
– Ну и Бог с ней, – сказал себе Лабрюйер. – Женюсь на ком-нибудь…
Это была страшнейшая угроза самому себе.
Утром, проснувшись, Лабрюйер сразу вспомнил о двухфунтовой стопке фотографических карточек и чуть не застонал.
Позавтракав на скорую руку (кофе вскипятил на спиртовке, достал из полотняного мешочка, висевшего за окном, кусок деревенского сала и отрезал два порядочных ломтика для бутербродов), Лабрюйер отправился в фотографическое заведение. По дороге купил хорошую лупу.
К ужину он уже составил план действий. Нужно было отыскать мать третьей из убитых девочек и узнать все, что только возможно, о пропавшей гувернантке.
Тем временем из столицы пришла телефонограмма. Хорь записал ее и отдал Лабрюйеру.
Да, действительно, в Выборге пропала девочка тринадцати лет, из хорошей семьи, с длинными светлыми косами, и как раз в то время, когда под причалом возле двинских спикеров нашли тело. Теперь следовало составить другой запрос – в выборгские полицейские участки, занимавшиеся тогда розысками девочки. Любая подробность могла стать решающей.
Лабрюйер подготовил запрос, но без Енисеева отправлять не стал. Зато он телефонировал Аркадию Францевичу Кошко в Москву. Кошко уже более четырех лет был начальником Московского уголовного сыска и придумал для подчиненных особый значок с буквами «МУС». Он не мог предвидеть, что московское жулье вскоре придумает для его агентов прозвище «мусора».
– Аркадий Францевич, помощь нужна, – прямо сказал Лабрюйер. – По делу, которое оказалось более серьезным, чем все мы полагали.
Он сам еще не был убежден, что взял верный след. Однако старался говорить уверенно и объяснил, кто ему требуется: родня убитой шесть лет назад Марии Урманцевой. Желательно – мать. Если у этой госпожи есть дома телефонный аппарат – то вовсе замечательно.
В то время как девочку убили, Кошко уже служил в Санкт-Петербурге и подробностей дела не знал. Лабрюйер вкратце рассказал о трех поднятых телах.
– И, полагаю, их было побольше трех, просто остальные злодей сумел хорошо спрятать, – завершил он. – Вы же знаете, Аркадий Францевич, что такое маньяк. Начнет – так уж его не остановить.
– Да, это точно, – согласился Кошко. – Чем могу – помогу.