© Плещеева Д., 2014
© ООО «Издательство «Вече», 2014
Утомленные долгой дорогой кони уже не бежали рысцой по грязному утоптанному снегу, а едва плелись, опустив головы. Да и неудивительно – возок, обтянутый побуревшей и растрескавшейся кожей, прибитой проржавевшими от времени гвоздями, был нагружен двумя тяжеленными большими сундуками. На поворотах повозку так заносило, что боже упаси.
Столичные улицы пустовали – после веселых Святок с гуляньями петербуржцы тихо приходили в себя. В этот час добрые люди, отужинав, собирались на покой, надевая кто – ночную сорочку с теплой кофтой и чепчик, кто – халат поверх исподнего и ночной колпак. Когда к утру печи остынут, чепчик и колпак не дадут простудиться. Но как же будет приятно, когда снова разгорится печь, с поварни прилетит аромат только что сваренного кофея, а на стол взгромоздится тускло-медный самовар или сбитенник, окруженный призрачным облаком живого тепла!..
Ох, как хочется тепла после бесконечной дороги по зимнику!
Возок миновал Ново-Московский мост над недавно прорытым Обводным каналом и свернул влево – к слободе Измайловского полка. Там молодой кучер Тимошка дважды спросил у прохожих солдат дорогу. За манежем, проехав еще малость, Тимошка пригляделся к двухэтажному дому, в котором горело всего одно окно, и опознал его по примете – низкой резной калитке и толстому чурбачку, в хорошую погоду заменявшему сиденье, под снежной шапкой возле нее. Убедившись, кучер натянул вожжи.
– Тпрусеньки… Диво, что до ночи доехали, – сказал он, соскакивая наземь и топая ногами, чтобы разогнать кровь. – Милостив Бог! Дядя Еремей, а дядя Еремей! Как там барин?
Окошки потрепанного возка были плотно затянуты серым сукном – выглянуть невозможно. Кривая низкая дверца отворилась, высунулась небритая суровая физиономия.
– Нишкни… Подсоби-ка… Андрей Ильич, сударик мой, пожалуй ручку… ножку вот сюда… Тимошка, дверь держи, черт немазаный…
Вдвоем они вывели из экипажа мужчину в распахнутой шубе поверх армейского пехотного мундира, но без треуголки – ее заменяла круглая меховая шапка. На голове у приезжего, кроме того, были две повязки, белая и черная. Белая, видная из-под шапки, обхватывала лоб и затылок, черная закрывала глаза. И шуба, и даже шапка мужчины оказались в сене, которым Еремей ради тепла и мягкости заботливо устлал возок.
– Андрей Ильич, через три шага калитка. Раз, два, три… – поддерживая барина под локоть, говорил Тимошка. – Вот она, стойте. Отворяй, дядя Еремей.
– Что там? – спросил Андрей. – Утро?
– Вечер, мой батюшка, – отвечал Еремей. – Тимошка, ступай, постучись.
Одним прыжком взлетев на крыльцо, кучер забарабанил в дверь.
– Кого бес несет на ночь глядя? – отозвался старческий голос.
– Дядя Никита, мы это! Свои! Господин Соломин да мы с дядей Еремеем! Отворяй!
– Ахти мне! Приехали! Что ж без письма? Барин и не ждал… Отворяю, отворяю!
– Какое письмо?.. – проворчал Еремей. – Писать-то некому…
Дверь распахнулась, Андрея ввели в сени. Он помнил эти сени, помнил кисловатый запах и те четыре шага, что следовало сделать до другой двери. Вот только направление утратил – качнулся было вперед, но замер в неуверенности.
– Помогай, дядя Никита, – сказал Тимошка, – а я к коням, обиходить надо…
– Вели Ивашке, пусть выйдет, – перебил Еремей. – Поможет чемодан с сундуками внести.
Старый слуга поднял свечу повыше и с изумлением уставился на гостя.
– Андрей Ильич, да что же это? Святые угодники… как же?
– А вот так, – буркнул Еремей. – Теперь понял, отчего письма не было? Иди, доложи барину.
– Бегу, бегу… Ах ты ж, горе какое… – Дядя Никита, уже разувшийся на ночь, пошлепал по коридору, призывая: – Барин, барин, ваша милость! Господин Соломин! Выходите, встречайте!
Ему навстречу уже спешил хозяин в полосатом архалуке, кое-как подпоясанном, в турецких парчовых туфлях. Голова его была повязана красным фуляром. Невзирая на причудливый вид, всякий житель столицы сразу же опознал бы в этом полноватом молодом человеке гвардейца – по уверенной повадке и статности, по приятному округлому лицу да по дорогим перстням на пальцах.
– Соломин! Что это с тобой?
– Превратности фортуны, Беклешов, – отвечал Андрей. – Могу я у тебя переночевать?
Еремей меж тем отряхнул его шубу и шапку, потом, стянув их с питомца, очистил его мундир от шубной шерсти.
– Да что ж ты меня не обнимешь? Вот дурень! Живи, сколько пожелаешь! Дядя Никита, спроворь там, как полагается… Все с ледника тащи… Дурак я, горячего с дороги надо! Яишню, яишню жарь! И венгерского не забудь, выпить за встречу!
– Полковой наш доктор мне пить запретил, – хмуро сказал Андрей. – И к самому Баллоду меня возили, что генерал-майора Кутузова лечил. У Кутузова это уж вторая рана такого свойства, думали – не выживет, а Баллод его в августе с того света вытащил и зрение вернул. Тот подтвердил: ни водки, ни вина! Потому – черт его разберет, это головное устройство…
– Да как же – не выпить? Столько не видались!..
– Григорий Иваныч, барин не шутит, – добавил Еремей. – При мне говорено. Так прямо плешивый черт и брякнул: сопьешься с горя. А коли удержишься – есть надежда, что будешь различать эти, как их… очертания…
– Да помолчи ты, тараторка, – прервал его Андрей. – Гриша, я вовсе не желаю говорить об этом.
– И не надо, – вдруг осознав всю глубину беды, ответил Гриша. – Идем. Пока ужинаем, тебе комнату приготовят. Я полковые новости расскажу. Не надо было тебе из полка выходить…
– Что сделано – то сделано, назад не поворотишь.
– Ты еще скажи, что иного пути не было… Давай руку…
Андрей и Гриша вошли в комнату, служившую столовой и гостиной. Ивашка уже успел зажечь свечи. Еремей помог барину снять мундир, попытался было и камзол ему расстегнуть, но был шлепнут по руке.
– Садись, сударик мой, – сказал он, правильно подставляя стул. – Вот говядина разварная, отрезать ломоть? Вот курица жареная, стегнушко изволишь? Холодное, правда, все…
– Яишня сейчас поспеет! А завтра велю принести из трактира горячее, – пообещал Гриша. – Хочешь ли видеть кого из наших?
– Нет. У меня письмо от доктора Баллода к какому-то Граве, что в Гончарной проживает. Завтра с утра Тимошка отнесет. Полагаю, и сам туда к нему поеду. А более… более – ни к кому.
Гриша посмотрел на Еремея – тот показывал рукой, что нужно оставить питомца в покое. Гриша кивнул.
– Позволь… – он насадил на вилку ломтик холодной говядины, туда же приспособил кружок соленого огурца и вложил Андрею в ладонь. – И сделай милость, скажи прямо, не кобенясь, – что я могу для тебя сделать?
– Ты все уже сделал – отвел мне комнату. О прочем Еремей с Тимошкой позаботятся. Да, вели Ивашке с дядей Никитой подсобить им сундуки внести. Каждый сундук пуда четыре, я чай, потянет.
– А что… рану перевязать не надо?.. Ивашка с утра за фельдшером сбегает.
– Пожалуй, надо, – не сразу ответил Андрей.
Гриша понял, что лучше бы помолчать о ране.
– Последнее твое письмо пришло в Рождественский пост, в самом начале, – сказал он. – Ты писал, что светлейший князь как будто понял: штурма не миновать. Ибо зимовать под стенами Очакова – понапрасну губить людей.
– Да ему уже давно толковали, что пора кончать с осадой и объявлять генеральный приступ, – сказал Андрей. – Останься с нами граф Суворов – не стали бы ждать морозов, чтобы покончить с этой затяжной осадой.
– А верно ли, что Очаков – совершенно европейская крепость? И что французские инженеры сделали ее жемчужиной новейшей фортификации?
– Я бы не сказал так, – подумав, отвечал Андрей. – Бастионы низки, ров сухой, со стороны моря – просто каменная стена. Французы построили десять передовых люнетов[1]. Вот тебе и вся Европа.
– Отчего ж с июля держали в осаде?
– Оттого, что перебежчики донесли – вокруг крепости минные галереи, и когда мы пойдем на приступ – тут эти мины и рванут. Светлейший писал нашему послу в Париже, чтобы добыли планы Очакова со всеми галереями. И всем говорил, что сумеет принудить турок к капитуляции без всякого приступа… Да ладно, не будем об этом. Очакова, считай, более нет на свете. Светлейший велел срыть город и крепость до основания, только замок Гасан-паши зачем-то распорядился пощадить. Там-то, в замке, когда наш полк взял его приступом… Да будет об этом… Я чай, вы тут, в столице, едва ли не лучше нас знаете, кто какую колонну на штурм вел да как пушки через лиман по льду тащили…
– А ведь в прошлую турецкую войну и измайловцы под Очаковом бывали, – заметил Гриша. – Бог весть в котором году, знаю только, что их на приступ сам Миних водил.
– Миних – это при царице Анне Иоанновне. Да ты мне лучше столичные новости объяви.
Гриша стал перечислять знакомцев и события. Андрей молчал и кивал, тихо радуясь, что нашел, чем занять друга.
Потом, когда Андрея отвели в угловую комнату и уложили, Гриша исхитрился вызвать дядю Еремея и отвел его в свою спальню.
– Что стряслось? – спросил он.
– А то не видите, сударь, – хмуро отвечал старый дядька. – Ранен мой голубчик в голову, да рана – пустяк, уж зажила почти. Но то ли от нее, то ли оттого, что в замке со стены свалился и затылком о каменюку треснулся, – глаза служить не хотят, доктор-немец приказал повязку носить.
– Лучших врачей найдем! – пылко пообещал Гриша. – Не может быть, чтобы не вылечили! Глаза-то сами целы?
– Целы. Только глядеть не хотят.
– Заставим!
– Для того и велел себя в столицу везти. Только ни с кем не хочет про это говорить, так что вы уж, сударик мой, его не допекайте.
– Вот что, дядя Еремей. Сейчас я вряд ли что сделаю – у нас дома свадьба. Машу выдаем. Помнишь Машу?
– Как не помнить. Так ведь дитя еще?
– У нас и пятнадцати лет просватывают, а ей уж восемнадцать. Вот свадьбу отгуляем – я тут же за дело и возьмусь.
– Восемнадцать… – ошарашенно повторил Еремей. – А мне-то сколько тогда?.. – и принялся считать, бормоча и загибая пальцы.
– Тебе, я полагаю, полвека давно уж стукнуло, – весело сообщил Гриша. – Коли ты соломинский дядька – то тебе его, поди, шестилетним отдали? И тебе вряд ли было менее сорока… Погоди… сколько же Соломину?!
Еремей отвлекся от вычислений и замер, приоткрыв рот.
– Двадцать семь? – неуверенно спросил Гриша. – Он всегда был старее меня на пять лет… Или на шесть? – эта арифметика оказалась чересчур сложна и для гвардейца, и для дядьки. – Так вот, дядя Еремей, к Маше отменный жених посватался, – махнув рукой на цифры, продолжал Гриша. – И он ей не противен. Славная парочка! Сам знаешь, большого приданого за Машей нет. Батюшка, чтоб ему…
– Да уж, – согласился Еремей и, не желая заставлять хозяина рассказывать об отцовских непотребствах, сказал: – Красавица, поди, выросла?
– А сам увидишь! Она тебя вспомнит… Что это – Андрей тебя зовет?
– Ох, бегу, бегу… Он, голубчик мой, бессонницей мается, пока не заснет – то одно ему, то другое…
Гриша кликнул своего денщика Ивашку, дал поручения на утро и, выпив еще с полстакана вина, лег спать.
Андрею было не по себе. Он надеялся, что дорожная усталость быстро нагонит спасительный сон – спокойный и мирный, а не тягостную дрему, прерываемую резкими колыханиями возка. Однако сон все не шел.
– Выведи-ка меня на крылечко постоять, – попросил Андрей сонного Еремея.
– И то – свежим ветерком обдует, полегчает, – согласился старый дядька. – На морозце-то сейчас хорошо… а с морозца потянет в дрему… – он накинул Андрею на плечи шубу, сам поднял с пола тулуп, которым укрывался.
Оба вышли на крыльцо. Следом за ними побрел, едва ль не с закрытыми глазами, до ветру Тимошка.
– Можно посидеть на лавочке, – предложил Еремей. – Вон она, у калитки. Свести со ступенек?
– Сведи.
Мир Андрея теперь состоял из звуков и запахов. Он уже стал привыкать к этому…
До Санкт-Петербурга по зимнику им удалось добраться очень скоро. Теперь следовало поскорее отыскать доктора Граве – как объяснил Андрею герр Баллод, молодого, но очень честолюбивого и толкового немца. Этот Граве приехал в российскую столицу за деньгами и славой и потому брался за трудных больных, чье излечение дало бы ему известность и богатых пациентов. В родном Кенигсберге он несколько раз удачно оперировал людей с поврежденным зрением.
До встречи с Граве Андрей не желал видеть никого из родни и старых товарищей. Тому были две причины: первая – слепота, а вторая – Андрей вышел из гвардии в армейский полк, потому что гвардейская роскошь была не по карману, и теперь не хотел являться перед молодыми щеголями-измайловцами нищим инвалидом. Гриша – дело особое. Гриша привязался к нему, как к старшему брату, да и был примерно в том же положении – небогат. Но Андрей рано осиротел и рос у двух полоумных теток, которые с младенчества определили его в гвардейский Измайловский полк, чтобы было чем похваляться в свете. А Гриша имел батюшку – мота и картежника. Приданое сестры Маши ему удалось сохранить чудом – умные люди помогли купить на выделенные матерью деньги ценные вещицы и спрятать их у надежного человека. Об этом приданом ходили всякие слухи, но все сходились на том, что такую красавицу можно взять и в одной застиранной рубахе.
– Стой тут, Дуняшка, – услышал Андрей девичий голосок. – Жди…
Калитка скрипнула, зашуршали юбки, пронеслись по двору быстрые ножки, гостья стала стучать в Гришино окошко, перстеньком о ставень. Андрея и стоящего рядом Еремея она впопыхах не заметила.
– Что еще такое? – громко спросил разбуженный Гриша. – Ивашка!..
– Молчи, Христа ради! – взмолился звонкий голосок. – Братец, батюшка, выручай!
– Маша… – прошептал Андрей.
Он помнил девушку еще десятилетней; бывая у Беклешовых, замечал, как та растет и меняется. Гриша все подшучивал, что растит другу жену…
– Что за диво? – Гриша в одной рубахе подошел к окну, выглянул в щель. – Сестрица? Точно! – он зажег свечу и, кутаясь в шубу, выбежал на крыльцо. – Что стряслось, Маша? Отчего ты здесь?
– Батюшка-братец! – пылко заговорила Маша. – Христа ради, помоги! Мне деньги нужны! Я знаю, тетенька тебе табакерку золотую подарила! Отдай мне, ради Бога, я тебе другую потом куплю!
– Да что стряслось? – спросил Гриша.
– Ой, Гришенька… Деньги нужны! И перстенек с рубином дай… И тот, что с алмазиками… Все, что можешь…
– Ты растолкуй! – перебил сестру Гриша. – Прибегаешь среди ночи, а коли тебя кто заметит, как ты в полку бегаешь? Днем приехать не могла или за мной послать?
– Братец, батюшка, не могла!
– Жениху донесут, как ты по ночам носишься.
– Христа ради, дай мне табакерку с перстеньками! И денег – сколько можешь… ну хоть пятьсот рублей!..
– Маша, ты вздор несешь. На что тебе такие деньги? Разве на подвенечный наряд недостало?
– Братец Христом Богом!.. Все верну!.. Не то беда случится!.. Только батюшке не сказывай!
Плачущий девичий голос был невыносим для мужского слуха, солидарность с единственной сестрой перед отцовским самодурством да и просто привязанность к Маше подсказали ответ:
– Погоди, сейчас вынесу. Прими свечу.
– Гришенька, голубчик мой, век за тебя буду Бога молить!
– Ага… – донеслось из глубины дома. – Ты сперва тот грех замоли, что из книжек моих странички для папильоток дергала!
– Дура была, Гришенька, мне же и десяти еще не было!..
– Держи. Я все в платок увязал…
Андрей слушал пылкую Машину речь и немного насмешливую – Гришину. Сбивчивые и спутанные благодарности вызвали у него улыбку – Маше, как он знал, было восемнадцать, и хрустальный голосок как раз соответствовал этим годам, звенел в ушах колокольчиком, невзирая ни на что – мелодичным.
Маша убежала. Тимошка даже подошел к забору – поглядеть ей вслед, до того ему любопытно стало.
– Ишь ты, – сказал Еремей. – Непременно ей к свадьбе каких-то затей охота… в волосы там или на груди пристегнуть… Уж эти девки… Барин, Андрей Ильич, батюшка мой! Немец тебя вылечит, ей-богу, вылечит! И на красавице своей повенчаешься…
– Как скажешь, дядя Еремей.
– Не веришь ты… Да как же не верить? Для того ли я твою милость сюда чуть не на горбу приволок? Тут этих докторов – на каждом углу! И все – немцы! Все – ученые!
– Тебе, дядя Еремей, на театре любовников играть, – сказал с крыльца Гриша. – Уж так убедительно толкуешь – и мертвую уговоришь!
– Когда у Маши свадьба? – спросил Андрей. – И кто счастливец?
– Граф Венецкий. Помнишь, преображенец? Петр Венецкий. Четыре дня всего осталось. Я страшно рад, что удалось избавить сестрицу от батюшкиной дури. Свекровь, госпожа Венецкая, батюшку страх как не любит и на порог его не пустит. А к Маше она добра. Сама на подвенечное платье дорогие кружева нашивала! – похвастался Гриша.
Андрей попытался вспомнить Венецкого. Так вышло, что фамилию он слышал часто, а встречаться вроде не случалось. Венецкие были богаты и могли позволить себе блажь – взять в дом невестку за одну лишь красоту и благонравие. Но графиня, мать женихова, славилась буйным и переменчивым нравом. То она окружала себя богомолками и не выходила из домовой церкви, молясь до рыданий, то приказывала нашить три дюжины платьев, скупала целиком две-три модные лавки и месяц странствовала по гостиным, балам и театрам (злые языки передавали, что каждому платью и новый любовник соответствовал).
– Дай Бог, чтобы Маша была в своей новой семье счастлива, – сказал Андрей.
– А ты давно тут на лавочке сидишь? – с беспокойством спросил Гриша.
– Только что вышли, – вместо Андрея ответил сообразительный Еремей.
– Ты, Соломин, всегда в нашем доме желанный гость… И за свадебным столом… все будут рады… – Гриша смутился, прекрасно понимая, что с двумя повязками на голове Андрей ни на какие пиры не пойдет, но позвать друга был обязан.
– Благодарю, Беклешов. Я теперь разве что у докторов гость. Однако подарок Маше сделаю. Я ведь ее еще дитятей знавал… Вот что! Я с войны турецкий ковер привез. Еремей сказывал – краше не бывает. А мне на что? Дядя Еремей, вели Тимошке его выколотить. В дороге, поди, загрязнился.
– Его вывесить надобно, сударик мой, чтобы выправился, а то, я чай, заломы на нем, их через мокрую тряпицу утюгом изводить придется. Негоже, чтобы подарок с заломами, – ответил Еремей. – А ковер – коврище! Сказывал толмач Ахмедка, оттого такой большой, что нарочно ткали – в мечеть жертвовать. И круглый! Поперек – чуть ли не шести аршин! Второго такого ковра во всем Питере не найти, так-то!
– А что я выдумал! – вдруг обрадовался Гриша. – Я это ваше турецкое чудо еще до свадьбы к Венецкому отвезу. Он наново свои комнаты к свадьбе обставил и убрал. Маша рассказывала – у них там круглая диванная. Вот туда, в диванную, твой ковер тайно уложим! То-то будет радости!
Андрей улыбнулся – и сразу помрачнел. Машенька ему нравилась, и он бы, подождав, пока подрастет, просил бы руки, но встретилась другая – и все затмила… А потом и очи затмились.
Наутро Андрей велел везти себя к доктору Граве.
Андрей ждал вопросов, доктор – многословных жалоб. Еремей, стоя у двери, дивился на две безмолвные персоны и тоже молчал. Высокий худощавый немец ему, крепко сбитому и щекастому, не понравился. Он даже сравнил Граве с выходцем с того света, уже изрядно погрызенным могильными червяками. Впавшие щеки, глубоко посаженные карие глаза, совершенно лишенное румянца лицо и впрямь наводили на загробные размышления.
Стоячие часы, украшение кабинета, пробили десять.
– Откуда сие несчастье? – вдруг спросил Граве; разумеется, по-немецки.
– Думаю, от сильного удара.
– Вы лаконичны, это хорошо. Эрнест!
Пожилой слуга, сидевший в закоулке за шкафом, вышел в белом фартуке и розовом ночном колпаке, под который волосы были убраны, как у богобоязненной бабы. Этот Эрнест аккуратно и ловко размотал с Андреевой головы повязку и маленькими ножничками выстриг присохшие волоски. Потом стал осторожно отмывать засохшую рану.
– Рассказывайте, господин Соломин, – велел Граве. – Все, что помните.
Андрей довольно знал по-немецки, чтобы объясняться с врачом, а тот по возможности упрощал свою речь, облегчая собеседнику задачу. Видимо, наловчился, пользуя барынь, которые, кроме русского, знали только французский – и тот через пень-колоду.
– Да что я могу помнить? Свалился со стены, как последний дурак…
– Которое место было ушиблено? От удара там, где рана, слепоты быть не должно. Вспоминайте, пожалуйста.
На помощь призвали Еремея. Он вспомнил, какое место накрывал Андрей в полубреду ладонью, как будто это могло утишить боль. Вспомнил и то, что вокруг глаз образовались страшные черные пятна.
– Я сейчас еще не знаю, как вас лечить. Это тяжелый случай. Но я постараюсь, – сказал Граве. – Я буду все пробовать. Буду собирать консилиум. Пока нужен полный покой.
На том и расстались. Граве, записав адрес Гриши, сказал, что через два дня на третий даст записочку о консилиуме. Взяв за визит немалые деньги, пять рублей, он проводил Андрея до дверей кабинета.
В тот миг, когда прислужник Эрнест выпустил Андрея с дядькой на свежий воздух, к крыльцу подкатил великолепный экипаж с зеркальными стеклами в окнах.
– О, герр Куликов, герр Куликов! – с тем Эрнест, вмиг позабыв о небогатом пациенте, радостно поспешил навстречу богатому, вынимаемому из экипажа лакеями.
Им оказался маленький старичок, не разбирающий дороги. Его не столько ввели на крыльцо под руки, сколько внесли. Синяя шуба мела по снегу. Лица меж низко надвинутой меховой шапкой и вздыбленным воротником было не разобрать.
– Не нравится мне этот немец, – уже в возке заявил Еремей. – Лишнего слова из него клещами не вытянешь. И никакой угодливости нет.
Андрей не ответил. В угодливости он не нуждался.
– Батюшка мой, может, разберемся, что в сундуках-то? – немного погодя спросил Еремей.
Этими сундуками Андрей был обязан полковым товарищам. Когда стало ясно, что зрение не возвращается и нужно ехать на поиски врача в столицу, все, кто знал и ценил Андрея, поделились с ним военной добычей. Он и сам не ведал, чего накидали в кучу под строгим присмотром Еремея. А добыча могла быть самой разной – и браслеты с самоцветами, и дорогие турецкие шали, и чеканное серебро, но главным образом ценное оружие.
Знаток определил бы происхождение пистолетов по крошечному клейму с арабской вязью, еле видному на серебряной оправе. Между оружейниками была некая загадочная связь: турки уважали тульские и льежские стволы, а русские охотно брали ружейные стволы старых турецких мастеров. Так что оружие, которым бились под Очаковом, состояло в некотором родстве.
Андрей не хотел открывать сундуки, потому что знал: этот дар товарищей – прощальный. Они догадались, что капитан Козловского мушкетерского полка Соломин более в строй не вернется, и хотели как-то скрасить боевому товарищу предстоящие годы полного мрака.
Так что ответа на свой вопрос Еремей не получил и сильно огорчился. Он очень надеялся, что приезд в столицу, встреча с Гришей Беклешовым и визит к немцу как-то развеселят питомца. Но Андрей оставался хмур – и явно собирался хмуриться дальше. Его упрямство было Еремею отлично знакомо.
– Так к господину Беклешову едем? – спросил дядька.
– Кой час?
Свои часы Андрей еще под Очаковом отдал Еремею, и тот, в иную пору гордившийся бы таким подарком, сейчас тихо возненавидел безделушку: часы, встроенные в крошечную золотую табакерку, были подарком женщины, которую питомец до войны считал своей невестой, а ныне постановил забыть навеки.
Еремей вытащил табакерку, посмотрел на циферблат.
– Скоро полдень, – сообщил он.
– Едем в какой-нибудь трактир обедать.
Следовало искать трактир где-нибудь на окраине, подальше от мест, где можно встретить измайловцев. Еремею повезло – набредя на заведение «Гамбург», он обнаружил там знакомца, немца-булочника Шварцкопфа, который искренне огорчился, увидев Андрея в повязках, попросил позволения сесть рядом и своей болтовней ухитрился развеселить питомца.
Когда стало смеркаться, вернулись к Беклешову, чтобы заняться ковром. Еремей с Тимошкой наносили на задний двор чистого снега, разложили ковер ворсом вниз и принялись по нему выплясывать. Когда подняли, чтобы повесить на заборе и выколотить, на снегу осталось огромное черное пятно.
Утром ни свет ни заря Еремей разбудил питомца:
– Немец человека прислал! Велел сейчас же к нему собираться!
Не позавтракав, не загнув буклей и не напудрив светлые волосы, потому что при двух повязках это нелепо, Андрей покатил к доктору.
Оказалось, Граве нашел в своих записях, лежавших сейчас горой на столе, похожий случай. Он устроил Андрею форменный допрос с пристрастием, так что поневоле вспомнился начальник Тайной канцелярии господин Шешковский, который умел вытащить из подследственного всю подноготную. Ответы он сличал со своими выписками и недовольно хмыкал при несовпадениях.
А что мог вспомнить Андрей? Как скакал по каменной стене замка с обнаженной шпагой, командуя мушкетерами? Самого удара, от коего лишился сознания, он почитай что не ощутил. Потом в голове стало как-то сумеречно – такое случалось в детстве, когда Андрея укладывала в постель горячка. А как именно путаются у бредящего человека мысли – рассказывать нет надобности.
– Многого обещать не могу. В том случае, что я беру за образец, исцеление длилось четыре года и окончательным не стало, – признался доктор. – Больной мог сам ходить по комнатам, но в трех шагах не узнавал лиц… Это прелюбопытное занятие – возвращать человеку зрение. У меня есть пациент – весьма занятный случай. Я готовлю его к тонкой операции. Но сильно беспокоюсь из-за его возраста – пациенту шестьдесят восемь лет. Если бы я мог помочь и вам операционным путем, как господину Куликову… У каждого врача есть любимые пациенты, с которыми более всего трудов и разочарований, но именно с ними случаются открытия. Полагаю, вы – из таких, оттого готов тратить на вас время. Любопытство исследователя – оно надежнее всякого человеколюбия… Были ли у вас в роду люди со слабым зрением? Случалось ли кому под старость обрести дальнозоркое зрение? По отцовской линии было сие?..
Андрей, отвечая, даже ощутил то самое любопытство, о котором толковал доктор, – как из этих сведений Граве сумеет извлечь нужное направление в лечении. Дотошность доктора ему понравилась – она способствовала доверию.
К той минуте, когда Граве сказал «довольно», Андрей уже порядком проголодался. И Тимошка с Еремеем – равным образом. Так что завтрак, совмещенный с обедом, съели в трактире, в самом дальнем и темном углу, чтобы публика не видела, как Еремей помогает питомцу.
В слободу Измайловского полка покатили, когда смеркалось, и у калитки столкнулись с Гришей.
– Григорий Иванович! – воскликнул Еремей. – Что это с вами, сударик мой? Что за беда?
Гриша был без шапки, взъерошенный, дышал тяжело. Извозчик, что привез его на санках, ждал платы, но Гриша, похоже, ничего не соображал.
– Погоди, братец, – сказал извозчику Еремей. – Барин не в себе.
Андрей Гришу не видел, а молчание товарища ничего ему не сказало. Что до беспокойства Еремея – то, занятый собственными заботами, Андрей не придал ему значения. Он знал пылкий Гришин нрав – друг мог впасть в ярость из-за того, что портной ему камзол обузил.
– Здравствуй, Беклешов. Ты отвез ковер? – спросил Андрей.
– Какой ковер?! Свадьба расстроилась! – крикнул Гриша. – Этот подлец отказался жениться на Маше! Я буду с ним биться! Этот позор лишь кровью смывают!
– Постой, постой! С чего он отказался?
– Не знаю! Утром к нам от Венецких письмо привезли – свадьбе не бывать! Маша в комнате своей ревет в три ручья! Батюшка наш драгоценный орет во всю ивановскую! Маша-де семью и беклешовский род опозорила! Маша! Это он – про Машу!
– Погоди, погоди! Отчего все расстроилось? Еремеюшка, помоги, – сказал Андрей, не понимая, где крыльцо. – Сейчас сядем, и ты мне все изложишь…
– Да что тут излагать?! – Гриша, напрочь забыв про извозчика, взбежал на крыльцо и скрылся в доме – только дверь громыхнула.
Еремей вздохнул и рассчитался с извозчиком сам.
– А вот помяните мое слово, неспроста барышня ночью за табакеркой с перстеньками прибегала, – сказал он. – Что-то тут неладно.
– Ты прав.
Гриша оказался в спальне. Его носило из угла в угол. Попавшаяся под руку журнальная книжка была изодрана в мелкие клочья.
– Скажи, – велел Андрей, – чем Маша вдруг Венецким не угодила?
– Ее оговорили! Это гадко повторить даже, какой на нее поклеп возвели! Матушка ей воли не давала, всюду сама с ней езжала, и в собрания, и в театр. Маша!.. Да как такое и на ум взбрело!
– Что взбрело?
– Будто у нее незаконнорожденное дитя!
– У Маши?
– Да! Это поклеп, Соломин! Чистейшей воды поклеп! Это все Венецкая выдумала! Она, поди, для сына богатую нашла! А что Маша навеки опозорена – ей плевать!
– Погоди, не вопи! – одернул друга Андрей. – Дыма без огня не бывает.
– Ты о чем?
– Для чего Маша прибегала к тебе ночью денег и вещиц просить?
– И ты туда же?!
– Давай сперва докопаемся до правды…
– Маша чиста! Иначе… иначе мне придется с позором выходить из полка! Моя сестра родила незаконное дитя! Да мне шагу не дадут ступить!
– Беклешов!
– Я должен с ним драться, я пошлю ему вызов! Сегодня же вечером условлюсь с секундантами! – выкрикнул Гриша. – Весь Петербург знает теперь, что моя сестра – последнего разбору девка!
– Беклешов, на что ей нужны были деньги?
– Ты подслушивал! – наконец сообразил Гриша. – Это… это гадко, Соломин!
– Виноват я, что ли, что оказался тогда во дворе?
– Ты мог выказать себя! Хоть слово молвить! Ах, как все мерзко… Соломин, уйди, бога ради, не то я тебе гадостей наговорю…
– Я уйду, – сказал Андрей, – а завтра же съеду от тебя. Коли ты меня упрекаешь в том, что противно чести…
– Поступай как знаешь!
Андрей наощупь отыскал дверь и вышел.
– Ах ты, господи, – сказал ожидавший его и подслушавший Еремей. – Батюшка мой, Андрей Ильич, прости ты его, завтра одумается. Тут всякий бы взбесился…
– Он офицер, гвардеец, – холодно ответил Андрей. – Должен держать себя в руках. Должен. Идем собираться.
– Какие наши сборы…
Тут дверь спальни распахнулась, выскочил Гриша и, громко требуя у Ивашки шубу с шапкой, понесся к сеням. Уже в дверях он обернулся.
– Соломин, прости! Кабы не твоя рана – я тебя одного просил бы стать моим секундантом! – с тем он и убежал.
– Вот видишь, – укоризненно заметил Еремей.
– Все равно съезжать надо. Ему теперь не до меня.
– Гордыня это.
– Не хочу никому быть в тягость.
Еремей мог поспорить с Андреем, когда речь шла о денежных тратах, или об исподнем, или о провианте. Но о чести и достоинстве у Андрея было свое понятие, которое старому дядьке порой казалось хуже китайской грамоты. И теперь, ослепнув, барин еще упорнее держался за это понятие – может статься, как за единственную опору.
Часа через два после того, как Гриша убежал, в дверь заколотили.
– Отвори, Тимоша, – сказал Андрей. – Может, что случилось…