Даже сейчас, остановившись и наблюдая за играющими детьми, Пустой находил в происходящем аргументы и примеры для своих рассуждений. Его со вчерашнего дня не отпускала мысль о неразрывной связи трагедии и комедии, смешного и трагического. В каждом стоне горя ему слышались ноты счастливого смеха, и чем сильнее был стон, тем сильнее становился слышен смех. Мальчик скатился с горки и упал. Его лицо в считанные мгновения из смеющегося превратилось в корчащееся от боли и страдания в плаче. И как без мучений мы бы узнали удовольствие? Ради чего нам было бы жить, если бы мы не бежали за удовольствием? Если бы было только оно, если бы оно не прекращалось, к чему тогда вообще жизнь? Порой граница между противоположностями становится тонка, подобно льду весной, так тонка, что перейти её ничего не стоит, уйти под лёд ничего не стоит. Но сам человек редко осмеливается перейти её, а чаще всего просто не замечает. Нужен внешний толчок, что-то ослепляющее и заставляющее не видеть сначала одной грани чего-либо, а потом и всех. Кажется, именно такое состояние полного освобождения от сторон и границ, потеря в бесформенном пространстве и осознание его есть подлинная жизнь.
К мальчику подбежал родитель, стал его успокаивать, и вот лицо мальчика снова претерпело метаморфозы: он перестаёт плакать, слушая утешения, морщит свой маленький лобик, ещё раз всхлипывает и, наконец, едва заметная тень улыбки, а затем и сама улыбка снова появляются на лице мальчишки. Ведь именно таково течение любой «нормальной» жизни с её взлетами и падениям, с плохим и хорошим, которые приносят радость и боль, удовольствие и страдание. И именно в этой блестяще отлаженной системе жизни Ему было суждено стать бракованной шестерёнкой, чужим. Если Ему и смеяться по-настоящему, то только со слезами на глазах, ведь Он давно, не по своей воле, уже перешёл грань и стал другим. Чтобы быть как все, Ему нужно обманывать, притворяться, прятать и создавать новую версию себя: «для людей». Он хочет абсолютной свободы от общества и жаждет цепей «нормальности» – эти трагикомичные ноты души сливаются в единую мелодию Его жизни и не дают Ему покоя.
Он смотрел на площадку и думал, думал, думал. Вскоре он очнулся. Всё это время люди огибали его, словно вода, обтекающая камень, дети и родители, находившиеся в тот момент на площадке, не замечали этого взгляда, потому как были заняты своими делами. Солнце тихо грело, ветки деревьев с ещё не распустившейся листвой чуть покачивались от лёгких дуновений ветра, а птицы напевали один из своих мотивов, это был определённо прекрасный, солнечный весенний день. Но это было снаружи, а то, что происходило снаружи, а уж тем более такие мелочи, как хорошая погода, редко хоть как-то задевали его. Так он стоял, пока все куда-то спешили: на работу, домой, в кино и спортзалы, в школу и из неё, а он никуда не спешил. Некуда.
Мама снова сказала посидеть в комнате и снова пообещала, что всё будет хорошо. Вечно она так. Конечно, я знаю, что что-то происходит, но что? Когда она так говорит, я слышу крики, кричит мама и ещё один какой-то очень знакомый голос, но я до конца не могу понять кто это – дверь приглушает звук. Обычно всё заканчивается ударом, затем тишина и хлопок входной дверью – так почти каждый вечер. Я пробовал включать телевизор, чтобы не слышать эти почему-то очень пугающие звуки, но передачи оказывались либо слишком взрослыми, и я совсем ничего не понимал, либо слишком детскими, и смотреть их было совсем неинтересно. Я пытался засыпать, но шум постоянно будил меня, и в тишине, которая оставалась после шума, было что-то страшное и тяжёлое, что не давало заснуть. Я хотел к маме, но знал, что запрет нарушать нельзя.
В один из таких вечеров это стало невыносимо, и я решил выйти и узнать, что происходит. Выйдя из комнаты после удара, я ожидал увидеть что угодно, но только не это. Мать недвижно лежала на полу, а над ней стоял отец. Несмотря на то, что я вообще не часто видел отца, я никогда не видел его таким: шатаясь, будто под какой-то тяжестью и едва стоя на ногах, отец повернулся. В его глазах, как-то жутко, непонятно затуманенных, читались остатки какого-то невиданного мной у него раньше чувства. Обычно эти глаза излучали теплоту и нежность, это было так знакомо и понятно, что, казалось, иначе и быть не может. Оказывается, могло. Отец как-то ужасно улыбнулся и шатаясь вышел, хлопнув дверью.