Прошло лето, прошла осень, прошла и половина суровой зимы. Наступил 1709 год, скоро весна…
По снежной равнине, раскинувшейся белым саваном к востоку от Сум до Сейма, гладкою возвышенностью едет группа всадников. Несколько впереди всех, на полкорпуса лошади, высокого и тонконогого, черного с белою звездою во лбу скакуна, резко выделяется из группы и своею осанкою, и своим усестом на богатом седле фигура молодого человека в войлочной треуголке с зрительною трубою и с огромным палашом у бедра.
Что-то странное, непонятное в лице у этого молодого человека! Необыкновенно круто вскинутые брови несколько приподнятые с концами бровей внешние углы глаз; в том же направлении приподнятые углы дерзко-насмешливых губ; нос, как-то упрямо выдающийся на этом каком-то черством, загрубелом лице; ноздри, постоянно раздувающиеся, как у горячей, норовистой лошади, и в особенности серые, с неподвижными зрачками, как у безумца или мономана, какие-то жесткие, упрямые, стоячие глаза – все это так резко выдвигало лицо этого молодого человека из группы других лиц, что при виде его встречный невольно пятился назад с вопросом внутри себя: что это такое, или это злодей, или необыкновенный человек?.. А между тем одет этот необыкновенный человек очень просто, даже бедно и нечисто: военный однобортный кафтан потерт, вывалян в сене; металлические пуговицы на нем заржавели; старый черный галстух обмотан вокруг шеи неловко, небрежно; высокие, выше колен сапоги неизвестно когда чищены, огромные шпоры тоже носят на себе следы ржавчины. Зато конь убран богато, по-царски; да и конь редкой породы и необыкновенно выхоленный.
Рядом с ним, тоже на кровном скакуне, стараясь держать своего коня нога в ногу с первым всадником, едет розовый мальчик, не спускающий глаз с первого и нервно следящий за каждым его движением. Розовые щеки его обветрены, но юношеский, как на персике, пушок еще не сошел с них, а чистые светло-голубые глаза так ясны, что никогда, кажется, до смерти не обветреют. Юноша также одет по-военному и с таким же большим палашом, который, кажется, своею тяжестью гнет его на сторону.
По другую сторону первого всадника на белом коне, на высоком казацком седле, грузно сидит знакомая нам, несколько сутуловатая и понурая фигура, с таким же понурым лицом, с понурыми бровями и понурыми седыми усами. Это Мазепа в своей сивой смушковой шапке, мало отличающейся от сивой головы гетмана.
Далее, почти в ряд, следуют и незнакомые нам в незнакомых костюмах лица, и давно знакомый нам старшина малороссийский – Филипп Орлик со своими серыми серьезными глазами, Войнаровский и другие.
Первый всадник с какою-то неподвижною задумчивостью глядел вдаль, как бы силясь прозреть, что там далеко-далеко за этим белым пологом, точно разостланным чистою скатертью до неведомого царства, до неведомых людей.
– А отсюда, ваше величество, и до Азии недалеко, всего только несколько миль, – не то с иронией, не то с придворной лестью заговорил Мазепа на чистом латинском языке.
– Да? – круто повернувшись на седле, спросил первый всадник, странный на вид молодой человек, который был не кто иной, как Карл XII.
– Точно, ваше величество, – отвечал гетман. – Вот как далеко проникло ваше победоносное оружие!
– Sen non conveniunt geographi (географы надвое сказали), – не то отшутился, не то поверил Карл.
– Северный Донец, ваше величество, некоторые географы считают это границей, а Донец недалеко отсюда, – продолжал Мазепа.
Карл нервно приподнялся на седле, оглянулся на свиту, отыскал глазами худого с сухим носом и такими же сухими, точно никогда не смеявшимися глазами старика с большим орденом на шее и громко сказал:
– Слышите, Реншильд, мой старый друг? Мы скоро доберемся до Азии, недалеко уж.
– С вами, ваше величество, и до аду недалеко, – уклончиво отвечал хитрый фельдмаршал.
У Мазепы невольно дрогнул сивый ус, а лукавые глаза его только одному Орлику знакомым языком добавили: «Туда вам и дорога».
– Я хочу быть в Азии! – продолжал упрямый король. – Если мои предки, варяги, с их смелыми конунгами ходили в Византию, то и мы пройдем до Азии.
Розовый мальчик, ехавший рядом с ним, глядел на него с восторгом и благоговением.
– О, ваше величество! – воскликнул он. – Вы идете по следам Александра Македонского.
– Ах, мой милый Макс! – улыбнулся Карл. – Здесь даже и он не ходил… нет тут его следов…
И странный король показал на снежную равнину, по которой их кони делали первые следы. Юноша вспыхнул. Это был юный Максимилиан, герцог вюртембергский, который, будучи очарован небывалою военною славою дерзкого короля Швеции, явился к нему в лагерь в качестве ученика военного гения Карла и просил его принять в число других дружинником этого нового варяжского конунга. Карл принял его; томил юношу тою суровою жизнью солдата, какую сам вел; скакал с ним по целым часам от отряда к отряду, спал вместе с ним на сене и на голой земле, и юноша боготворил своего сурового учителя.
– О, ваше величество! – восторженно, с яркою краскою на загорелых и обветренных, но все еще нежных щеках сказал Максимилиан. – Вы в Азии найдете следы Александра Македонского и затопчете их вашими ногами, вашею славою…
– Хорошо, хорошо, мой храбрый Макс, затопчем их.
Мазепа продолжал подергивать сивым усом, думая о чем-то другом, а Орлик сердито поглядывал на него, как бы желая сказать: «Охота тебе было, пане гетмане, нагадать козе смерть – раздразнить этого короля-гульвису: он теперь заберет себе в упрямую башку Азию да этого пройдисвета Александра, а Украина пропадай!»
А Карл действительно уже забрал себе в голову. Он снова повернулся на седле и, отыскав глазами другого всадника, белоглазого с льняными волосами плотного мужчину немолодых лет, крикнул:
– Любезный Гилленкрук! Наведите справки о путях, ведущих к Азии.
– Справиться не трудно, ваше величество, но дойти до Азии нелегко, – сердито отвечал белоглазый мужчина.
– Вы всегда скучны со мною, старый дружище! – засмеялся король. – Только я все-таки хочу добраться до Азии: пусть Европа знает, что и мы в Азии побывали.
– Ваше величество все изволите шутить, а не серьезно помышляете о таком важном деле, – по-прежнему сердито отвечал Гилленкрук.
– Я вовсе не шучу! – оборвал его король.
В сумасбродной, «железной голове» короля-варяга, как его тогда называли некоторые, зароились дерзкие, безумные мечты о будущем и поэтические, полные сурового очарования воспоминания о далеком, седом прошлом, и картины своего далекого, сурового, но милого скандинавского севера, и этот вот ландшафт, что расстилался перед его глазами, безбрежно, как океан, степного «сарматского»[79] юга. Из этого седого прошлого выступают тени великанов сумрака, но сумрака славного, полного ярких личностей, громких дел, и эти великаны проходят перед ним, перед своим потомком, сумрачными рядами. И они, как и он, топтали своими ногами и копытами своих коней эти необозримые степи Сарматии, водя свои дружины вместе с ратями полян, курян, кривичей и дреговичей на половцев и печенегов. Они, старые конунги с варягами, бороздили своими лодками воды Днепра, по которым и он, их потомок, плавал уже и снова с весной поплывет на юг, к Азии… А давно уже не бродили тут ноги варягов, отвыкли эти ноги от дальних походов, приросли подошвами к родной Скандинавии; а тем временем в течение столетий эта сарматская Русь выскользнула из варяжских рук и вот как ширится! Раскинулась и на восток, и на юг, и на запад, и на север, а теперь вон в лице этого великорослого коронованного дикаря протянула свою ненасытную руку и к Варяжскому морю… О! Никогда не бывать этому! Скандинавия проснулась, проснулись древние варяги вместе с своим конунгом, и горе сарматской Руси с ее великорослым дикарем! С севера пахнуло стариной, и опять варяги приберут к своим рукам эту Русь, эту Московию-Сарматию, которая доселе «велика и обильна, а порядку в ней нет»… «Идите вновь, варяги, володеть и править нами…»
– А до Запорожской Сечи далеко еще? – встрепенувшись вдруг, спросил «железная голова» Мазепу.
– Далеко, ваше величество, – по-прежнему о чем-то думая, отвечал Мазепа.
– Но не дальше Азии?
– Дальше, ваше величество.
И Мазепа опять о чем-то задумался, глядя в безбрежную даль. Невесело ему, да и давно уже ему невесело, а в последнее время чем-то безнадежным пахнуло на него, и последние лепестки надежд на будущее, которые еще оставались в душе его, словно листья дуба, свернулись от мороза и унесены куда-то холодным ветром. Он чувствовал, что его положение день ото дня становилось все более безысходным. Сегодня прибыл в шведский стан его верный «джура» Демьянко – и сколько горького и тяжкого порассказал он! Демьянко все сообщил, что происходило в той части Малороссии, которую покинул Мазепа, передавшись Карлу, и как скоро отреклась от него Малороссия! Один Батурин еще держался несколько дней, но и тот москали взяли и разгромили. Взят был и верный Чечел, полковник над сердюками. Разгромлена вся столица Мазепы и сожжена, камня на камне не осталось. Как лютовали москали над роскошным дворцом гетмана, над всеми его пожитками и челядью! Гетманских любимцев – и громадного барана, и огромного «цапа», которые, бывало, своим единоборством развлекали старика и тешили дворцовую молодежь, казачков да пахолков, – и барана, и козла москали середь гетманского двора изжарили на вертелах и тут же съели, запивая вином из гетманских погребов. Богатый сад Мазепы выломали, вытрощили все в нем и протоптали московскими сапожищами все дороженьки, по которым когда-то хаживал Мазепа с Мотренькою и на которых еще остались следы ее маленьких крошек «ножек биленьких». Замела и эти дорогие следы проклятая Москва! «Жиночок и диточок», прислугу гетманскую, что оставалась в батуринском дворце и замке, в Сейм побросали и потопили.
А что было в Глухове, на раде, при избрании нового гетмана вместо него, Мазепы! Что было после рады! Вместо Мазепы избрали этого губошлепа Скоропадского, который и козакувал, и полковничал, и Богу молился из-под башмака своей Насти. Дождалась-таки Настя гетманства! Теперь ее, поди, и с коня рукой не достанешь… Фу, какая тоска! Как тошно жить на свете!
Еще рассказывал Демьянко про молебствие в Глухове, когда его, Мазепу, проклинали… Царь стоит такой сердитый, заряженный, высокий, как колокольня в Ромнах, и страшно озирается по сторонам; а лицо так и дергается, вот-вот увидит Демьянка! А попы, архиереи, протопопы, дьяки и сам царь выкрикивают над Мазепиным портретом, поставленным на эшафоте: «Клятвопреступнику, изменнику и предателю веры и своего народа, трепроклятому Ивашке Мазепе – анафема! Анафема! Анафема!» Ажно собаки жалобно и боязно завыли по Глухову от этого страшного пения… И везде теперь, по всей Украине, поют эту новую песню про Мазепу: «Анафема! Анафема!» А там «кат» привязал веревку к портрету и потащил его через весь Глухов на виселицу – и повесил… Далеко видна голубая Андреевская лента на повешенном под виселицею портрете… Долго висел там портрет, и вороны и «круки» слетались к портрету, думая клевать мертвое тело Мазепы. Нет, оно еще не мертвое! Вон на белом коне грузно сидит, сивым усом подергивает.
Да, невесело Мазепе, очень невесело. Уж и прежде, давно, он чувствовал себя одиноким, осиротелым, а теперь, здесь, около этого коронованного гайдамака, около короля пройдисвета, он увидал себя окончательно всеми покинутым. Почти все передавшиеся с ним этому шведскому чумаку полковники бежали от него к Петру: и Апостол Данило, и Галаган, и Чуйкевич, и Покотило, и Гамалия, и Невинчанный, и Лизогуб, и Сулима – все бежали к царю. Все повернулось вверх дном, и счастье Мазепы опрокинулось дном кверху и рассыпалось пылью… Что было вверху – стало внизу, а нижнее до облаков поднялось… Вон на какую высоту поднялась вдова Кочубеиха, обласканная царем; а он, Мазепа, упал с высоты и разбился. Вон и эти бродяги-шведы, видимо, уж не верят ему, следят за ним. Мазепа это чует своим лукавым сердцем, видит своими лукавыми глазами, хоть сам король пройдисвет и верит еще ему, да что в том толку! Мазепа уж себе не верит!
А она, голубка сизая, что с нею? Где она? Демьянко говорит, что видел ее в Киеве, в Фроловском монастыре: вся в черном она стояла в церкви на коленях рядом с игуменьею матерью Магдалиною, а когда проклинали Мазепу, вздрогнула и, припав головой к церковному помосту, горько плакала… О ком? О чем?
– Что беспокоит мудрую голову гетмана? – спросил вдруг Карл, заметив молчаливость и угрюмость Мазепы.
Захваченный врасплох со своими горькими думами, которые далеко унесли его от этой однообразной картины степи, с вечера присыпанной ярким, последним подвесенним снегом, Мазепа не сразу нашелся, что отвечать на вопрос короля, как ни был находчив его лукавый ум.
– Мою старую голову беспокоит молодая пылкость вашего величества, – отвечал, наконец, он медленно, налегая на каждое слово.
– Как! Quomodo, tantum?[80] – встрепенулся Карл.
– Вашему величеству угодно было лично отправиться в поле на поиски за неприятелем, и мы не посмели отпустить вас одного в сопровождении его светлости, принца Максимилиана и нескольких дружинников – ведь это не охота за зайцами, ваше величество… Мы можем наткнуться на московитов или на донских казаков…
– О, dux Sarmatiae![81] – засмеялся молодой король. – Для меня достаточно одного моего богатыря Гинтерсфельта, чтобы не бояться целой орды диких московитов. Гетман видел моего богатыря? Вон он едет рядом с старым Реншильдом.
И Карл показал на белобрысого, коренастого шведа с белыми веками и красным носом, глядевшего каким-то белым медведем.
– Этот добряк Гинтерсфельт удивительный чудак, – продолжал Карл. – Однажды, еще под Нарвой, будучи тогда простым солдатом, он должен был стоять на часах около своей батареи, но, соскучившись, забрался в шалаш маркитантши да и запьянствовал там. Я делал ночной объезд патруля и часовых и наткнулся на его батарею… Вдруг слышу, кто-то у шалаша испуганно говорит: «Король! Король!» И что же я вижу. Из шалаша выбегает Гинтерсфельт, схватывает пушку с лафета и делает мне пушкой на караул! Ружье-то он у маркитантши забыл впопыхах… Каково! Пушкой на караул!
Мазепа с удивлением посмотрел на богатыря, хотя и полагал, что Карл, по свойственной ему пылкости, преувеличивает, но отвечать ничего не отвечал, а только выразил немое удивление…
– А в деле мой богатырь просто клад! – продолжал увлекающийся король. – Он обыкновенно пронизывает своего противника мечом и перекидывает через голову. А раз в Стокгольме, проезжая под сводами городских ворот, он ухватился рукой за вделанный в сводах крюк и приподнял себя вместе с лошадью!
– Ах, как смешно, я думаю, болтала бедная лошадь ногами в воздухе! – не вытерпел юный Максимилиан.
– О, нет, мой Макс, далеко не смешно: она взбесилась с испугу и помяла нескольких солдат. С тех пор я и не велел моему геркулесу так опасно шалить… Но как долго зима стоит у вас в Сарматии, точно у меня в Скандинавии, – нетерпеливо обратился Карл к Мазепе.
– Да, ваше величество, это небывалая зима: я такой и не запомню у нас в Малороссии; а живу уже я давно… Вот уж скоро апрель, а поле вновь покрылось снегом, точно зимою, невиданная зима!
– Скорее бы тепло! А то мои люди болеют и мрут от этой стужи, хоть они и привычны ко всему… Скорее бы до Запорожья добраться, а там и крымцев перетянуть на свою сторону; и уж тогда, побывав в Азии, затоптав следы Александра Македонского, как выражается мой юный друг Макс, мы из Азии ринемся на Москву, а из Москвы к Неве и с берегов Невы загоним нашего любезного братца Петра в Сибирь, на берега Иртыша, пусть он там владеет царством Кучума, которое завоевал для его прапрадеда храбрый Ермак… Я хочу быть для Москвы новым Тамерланом и буду! Я не потерплю, чтобы Петр распоряжался в моих наследственных землях. Я ссажу его с престола, как ссадил Августа с трона Пястов[82]. Я напомню ему, что не он потомок Рюрика, а я!
Карл был сильно возбужден. Ломаные брови его поднялись еще выше, глаза остоячились, он был весь нетерпение. Приближенные его знали упрямую порывистость своего короля, знали, что противоречие и даже спокойное советование ему того или другого толкало эту упругую волю неугомонного варяга на совершенно противоположные решения, и молчали: если б ему сказали, что это невозможно, то непременно получили бы ответ: «Я именно и хочу сделать невозможное».
В это время Орлик, отделившись от общей группы и делая какие-то знаки Мазепе, поскакал к видневшейся в стороне «могиле», высокому степному кургану.
– Что он? Куда поскакал? – спросил удивленный Карл, обращаясь к Мазепе.
– К кургану, ваше величество, чтобы с возвышения осмотреть окрестности.
– А какие знаки он делал руками?
– Он просил ваше величество остановиться на минуту.
– Хорошо… Но и я сам хочу видеть то, что он увидит, – упрямился Карл.
– Конечно, ваше величество… Но вам неизвестны наши казацкие приемы в подобных случаях.
– А что? Какие приемы?
– Вон изволите видеть…
И Мазепа показал на Орлика. Этот последний, подскакав к кургану, соскочил с лошади, забросил поводья за седельную луку, а сам ползком стал взбираться на курган. Все остановились и ждали, что из этого выйдет. Доползши до вершины, Орлик вынул из кармана что-то белое вроде полотенца и накрыл им свою голову.
– Это, ваше величество, чтобы голова не чернела, чтоб издали от снега нельзя ее было отличить, – пояснил Мазепа.
Несколько минут Орлик оставался в лежачем положении, с несколько приподнятою головой. Наконец, он сделал какое-то движение, огляделся во все стороны и опять ползком спустился с кургана.
– Что нам скажет почтенный скриба войсковой? – с улыбкой спросил Карл, когда Орлик снова прискакал к группе.
– Я заметил в отдалении нечто вроде отряда, ваше величество, – почтительно отвечал Орлик, как и Мазепа, на хорошем латинском языке.
– Отряд? Тем лучше! – обрадовался неугомонный варяг. – Arma! Arma!..[83]
– Arma virumque cano[84], ваше величество! – улыбаясь своими серьезными глазами, добавил Орлик.
– О! Это начало Вергилиевой «Энеиды»… Прекрасно почтенный скриба (Карл любил цитаты из классиков, и Орлик с умыслом сослался на Вергилия). Вы хорошо владеете языком Цезаря: я не забыл вашей латинской прелиминарской договорной статьи, присланной моему министру графу Пиперу…
Орлик поклонился. Мазепа снова угрюмо молчал, косясь на Карла. Его беспокоило привезенное Орликом известие о появлении какого-то отряда.
– Так прикажите, ваше величество, нам ближе рассмотреть, что это за отряд, – не утерпел он, – может статься, это неприятель.
– Тогда мы на него ударим, – поторопился нетерпеливый король.
– Непременно, ваше величество, только прежде узнаем его силу.
– Я никогда не считаю врагов! – заносчиво оборвал Карл.
– Но быть может, это наши друзья, ваше величество, – вмешался старый Реншильд.
– Хорошо. Так узнайте.
Тогда Мазепа, Орлик, принц Максимилиан, Гилленкрук и «белый медведь» Гинтерсфельт отделились от группы и поскакали к стогу сена, черневшемуся в том направлении, куда указал Орлик. Юный Максимилиан со слезами на глазах умолял короля позволить ему участвовать в этой неожиданной маленькой экспедиции, и Карл отпустил его. Прискакав к стогу, они увидели, что ниже, в пологой ложбине, бурлит речка, которой они издали не могли заметить, и что хотя ночью и выпал снег, а к утру подморозило, однако реченька не унималась и делала переправу на ту сторону невозможной. Речка эта, по-видимому, изливалась в верховье Сейма, по ту сторону которого лежал путь от Воронежа на Глухов, пересекая Муравский шлях.
Скоро из засады, из-за стога сена, можно было различить, что по ту сторону речки по гладкой равнине действительно пробирался небольшой отряд. Зоркий глаз Орлика тотчас же уловил то, что было нужно знать: в отряде виднелись и донские казаки с заломленными набекрень киверами, и московские рейтары. Они сопровождали пару больших колымаг. Скоро этот отряд с колымагами так приблизился к реке, что из засады можно было даже различать уже лица этих неведомых проезжих. В передней колымаге сидел ветхий старик, высунувший голову и, по-видимому, глядевший на бурливую речку. Из-за его головы виднелась голова женщины.
Орлик вздрогнул даже, увидав старика.
– Та се сам сатана! – невольно вырвалось у него восклицание.
– Хто, Пилипе? – с не меньшим удивлением спросил Мазепа.
– Та сатана ж: Палий!
Мазепа задрожал на седле и тотчас схватился за дубельтувку, висевшую у него на левом плече. Взведя курок, он выехал из засады; за ним выехали и другие. Казаки, сопровождавшие колымаги, увидав засаду, осадили коней.
Мазепа ясно увидел, что из колымаги на него смотрит Палий! Как ни было велико между ними расстояние, но враги узнали друг друга.
– Га! Здоров був, Симене! – хрипло закричал Мазепа. – А ось тоби гостинец!
Дубельтувка грянула. Мазепа промахнулся.
– Га! Сто чортив тоби та пекло! – бешено захрипел он и снова выстрелил и снова промахнулся, проклиная воздух.
На выстрелы с той стороны отвечали выстрелами, но тоже бесполезно: слишком велико было расстояние для тогдашнего оружия.
На выстрелы прискакал Карл с своею свитою. Но было уже поздно: колымаги и сопровождавшие их конники скрылись за небольшим пригорком.
Мазепа молча погрозил в воздух невидимо кому…