Казалось, остался последний рывок; мы шли на Москву, и я находился в передовых частях. Так получилось, что моя колонна оказалась возле родного города; я уже видел блики солнца на золотых маковках любимых церквей!
И тут вдруг фронт в одночасье рухнул. С тыла ударили махновцы, красные сумели подготовить мощный встречный удар. Они также дрались смело и ожесточённо, у них была своя правда. Мы побежали…
Только я больше не находил в себе сил отступать, пятиться, спасаться. Не было больше ни душевных, ни физических сил продолжить войну. И я сдался.
На всё Господь: чуть ли не став офицером ещё на германской, я затем так и остался унтером и в казачьих войсках, и в частях ВСЮР. Иногда было обидно – столько лет воевал простым пулемётчиком! – но сейчас я имею твёрдое убеждение, что именно это меня и спасло. Переходы на сторону врага были привычном делом; к казакам и добровольцам часто сдавались в полном составе даже крупные соединения большевиков. Теперь ситуация обернулась: уже красным сдавались казаки, офицеры, рядовые бойцы. Правда, офицеров не особо жаловали, а вот казаков и солдат, унтеров пощадили… и мобилизовали: у советского государства на западе появился новый враг – Польша.
С ляхами я и дрался до 21-го года, до очередного, теперь уже тяжёлого ранения, после которого еле выкарабкался. Так и демобилизовался – старшиной, командиром пулемётного расчёта.
Вернулся домой, нашёл маму. Пришли с ней в отчий дом. Небольшой и деревянный, его, тем не менее, уже заселили ещё одной семьёй.
Железнодорожники – что ты, особая каста! С трудом прописались в собственном жилище, в маленькую комнатёнку; семья соседей была больше. Её глава Пантелеев Иван Яковлевич, здоровый пузатый мужик, любил, подвыпив, хвастать, как лихо они с матросами громили винные склады Заусайловых, как метко он стрелял из маузера в казаков Мамонтова. При этом обязательно старался задрать меня: «Вот, победила наша власть! Теперь всё честно распределено, не одним буржуям жировать!»
Это мы-то с матерью буржуи? Это мы-то жировали? Хотелось ответить: «Кто крепко работал, у того и был свой угол, а кто всё пропивал, тот и ходил всю жизнь с голой жопой!»
Конечно, молчал я, ибо такие слова противоречили основам революционной идеологии. Могли доложить кому надо, а ведь я бывшая «контра». Но как-то раз, совсем взбесившись, схватил Пантелеева за горло да прижал к стенке со словами: «Ты обе войны на жопе в тылу сидел, под бабской юбкой прятался, а я кровь свою лил! С германцами честно дрался, а что с белыми ошибся – так после в боях с ляхами искупил! Рубаху расстегнуть, грудь показать?! Весь осколками посечён, пулевых ранений сколько! Ты со старшиной Красной армии разговариваешь, мразь пьяная, а я за революцию дрался!»
Тут подлетела жена его, Вера, начала меня оттаскивать, успокаивать, на мужа сама замахиваться – он-де пьян, не знает, чего несёт. Ну, конечно, а сама-то нос не задирала, как барыня, с матерью моей не разговаривала?
Ладно. Я свою ярость больше изобразил, ибо на деле участие в белом движении стало для меня клеймом. Я не мог устроиться ни на одну нормальную работу, на улице в мою сторону только что пальцем не показывали. Выживали с матушкой как могли, я чернорабочим, мать же неплохо шила. И пойди Пантелеев куда надо доложить (да изобразив всё, как ему выгодно), у нас могли бы возникнуть очень большие неприятности.
Но Иван Яковлевич после этого случая, наоборот, присмирел, уважительней вести себя начал, даже меньше за воротник пропускать.
Ещё у Пантелеевых были дети. Двое деток-сорванцов школьного возраста и старшая дочь, Оля, ничего себе такая девушка, всё при ней. Я бросал на неё невольные мужские взгляды, и она их порой замечала. Но при этом демонстрировала такое холодное презрение, что пропадало всякое желание даже просто с ней заговорить.
Однако же послевоенное время было крайне непростым. Во время обеих революций со дна жизни поднялась отборная мразь: воры, грабители, мародёры. Почему-то новая власть считала их близким социальным элементом (и с чего бы?!); ряды бандитов пополнялись за счёт бесчисленного числа беспризорников и тех мужиков, кто за войну слишком сильно привык к крови. Новая милиция честно боролась с воровским разгулом, но поначалу стражам порядка просто не хватало ни людей, ни средств.
Так получилось, что Ольку заприметил кто-то из молодых ворят. Пробовал, если это можно так назвать, ухаживать. Она, молодец, ни в какую. Но разве можно таких людей остановить простым словом «нет»?
Возвращался я как-то летом домой затемно, слышу в кустах шорох да приглушённый сип. Ну, подумал, дело-то молодое, и уже мимо намеривался пройти. Да только услышал короткий, приглушённый вскрик, вроде кому рот зажимают.
Тут уж я в кусты вломился. Ворёнок лежит верхом на Ольке, платье у той полуразорвано; одной рукой рот ей зажимает, другой брюки себе расстёгивает.
Дальше помню плохо, будто в полутьме. Короткая, резкая боль в правом запястье… Чужая плоть под кулаками, затем под пальцами… И собственная ненависть, яркая, звериная… Не повезло ему тогда оказаться на моём пути: весь свой гнев, который я два года копил в себе, я в несколько мгновений излил на насильника. В себя пришёл, когда этот урод уже не дёргался.
…Возвращались в сумерках вдвоём; я помогал идти потрясённой девушке, укрыв её своим пиджаком. Олю трясло крупной дрожью, она не могла вымолвить не слова. Когда пришли, Иван чуть ли не бросился на меня, поначалу подумав, что это я его дочь изнасиловать пытался (и изнасиловал). Но вовремя увидел мою порезанную, ещё кровоточащую руку и всё понял.
Несколько дней мы не разговаривали. Олины родители старались не возвращаться к случившемуся, девушка вообще не показывалась из-за своего угла. Да и я решил дома пересидеть, благо постоянной работы не было. Боялся, что воры могут сопоставить гибель одного из своих с моими порезами. К тому же я наверняка не знал, как поступит девушка: мало ли, у них всё по любви было, да она в последний момент упёрлась? Я же его на её глазах придушил, вдруг она теперь меня ментам сдаст!?
Матушку я на всякий пожарный к родне в деревню отправил и, как оказалось, сделал правильно. Правда, не из-за опасений…
Оля пришла ко мне сама. И первым, что я почувствовал, был горячий, требовательный поцелуй девушки. Ощутив же жар гибкого, стройного девичьего тела, я мигом потерял голову… Молодость взяла своё.
За одну ночь мы стали с ней мужем и женой, а в конце недели расписались. Практически сразу я уговорил Ольгу венчаться – многие храмы и церкви ещё действовали.
…Но гонения на церковь в 20-е только набирали обороты. Большевики закрывали храмы, арестовывали священников, монахов, прихожан; посещать службы стало просто опасно. Правда, некоторые верующие набирались смелости просить открыть приходы, и иногда эти просьбы даже удовлетворялись! Но в таком случае власти присылали священников-обновленцев, из числа тех, кто принял и восхвалял советскую власть со всем её террором, тех, кто нападал на Патриарха. Конечно, верующие не желали себе таких пастырей.
Некоторые мужчины из числа прихожан глухо роптали, но никаких активных действий никто не принимал – не было смысла. Гражданская проиграна, а любое выступление против гонений лишь обернулось бы очередной кровью; кроме того, большевики получили бы официальный повод ещё сильнее ужесточить преследования. Да и самыми громкими и яростными возмущающимися были, как правило, провокаторы.
…Постепенно я стал всё реже посещать службы. Большие праздники вроде Троицы, Рождества и Пасхи собирали многих прихожан, тогда идти на литургию было относительно безопасно. В остальные же дни число посетителей храмов было незначительным, их знали наперечёт.
А у меня с одной стороны – участие в белом движении, с другой – мать, жена и двое мальцов. Имел ли я право рисковать собой, зная, что без меня вряд ли кто сможет им помочь, позаботиться? Вот и малодушничал потихоньку, ежедневно моля Господа о прощении…
Не знаю, было ли моё поведение правильным в эти безбожные времена. С одной стороны, я ведь продолжал молиться, а с другой – отказался от главного долга православного христианина, от защиты своей веры.
Правда, когда узнал, что в Соборе безбожники рубят и сжигают иконы, одновременно вытапливая золото и серебро с иконостаса («каждая капля драгоценного металла должна быть учтена!»), чаша терпения прорвалась. Глаза закрыла кровавая пелена, и способность ясно мыслить я утратил. Схватил топор и бросился к Собору.
Но на половине пути меня перехватили мать и жена. Вцепились в руки, в ноги, умоляли, рыдали. Вначале я просто их отшвырнул, но они вновь бросились ко мне, мать на колени встала… 1938 год, если бы я добрался до тех, кто уничтожал святыни, позже семью бы не пощадили. Да и не навоевал бы я много с топором: понимая определённые риски, руководство, пошедшее на этот шаг, обеспечило милицейское оцепление; сотрудники имели при себе оружие.
Но после случившегося я окончательно сломался. В это время в городе шли очередные чистки среди верующих. Арестовывали последних уцелевших священников, монахов, прихожан. Их расстреливали, решения по выносу приговора принимались «тройками» НКВД. Вскоре под эту молотилку попал и я…
Ожидая неминуемый расстрел, я долго размышлял, почему Господь попустил такое? Почему страна, бывшая центром православия, страна-освободительница, остановившая и повернувшая вспять турецкую экспансию и сломавшая хребет полчищам Наполеона, – почему она вдруг погибла в считанные дни?! Почему?! Почему тыл рухнул именно тогда, когда русская императорская армия была готова нанести заключительный удар по немцам?
Ответ на вопрос был только один: Господь тогда нам послал столь страшные искупительные скорби, когда чаша Его терпения переполнилась. И при внешнем налёте православия русские образца 1914 года практически перестали быть верующими. Вера, христианское мировоззрение православного человека, обратной стороной которого были честность, порядочность и сердечная теплота, человеческое участие и готовность прийти на помощь, – всё это перестало быть нормой жизни. Как перестала быть православная вера духовным стержнем русского человека.
Раньше, когда люди жили в непростые, а порой и жестокие времена, когда человеку ежедневно угрожала опасность, он находил силы и поддержку у Господа, искренне, с сердцем к Нему обращался. Когда же уровень жизни в значительной степени вырос, когда жить стало просто и безопасно – эта потребность отпала.
Много ли оставалось христианского в искусстве, в поэзии, в письме – да и в самом образе жизни? Разве не стало модным чуть ли не в открытую презирать и насмехаться над верующими людьми, считая религиозность и набожность пережитками прошлого? Разве не убивали мужчины друг друга на дуэлях (смертный грех!) из-за гордыни, разве не кончали жизнь самоубийством от отчаяния и скорби? Разве не жили до брака с не-мужьями и не-жёнами, теряя невинность, отдаваясь греху похоти?
Разве честны были друг с другом, хоть в семье, хоть на работе, хоть с друзьями? Или зачастую совершали грех лжи? Разве не зачерствели человеческие сердца, разве не равнодушно люди взирали на чужую беду? Разве думали при жизни о том, как заслужить себе Царство Небесное, как бороться с собственным грехом да совершить поболе дел благих (не гордыню свою теша, а во Славу Божью)?!
Да нет, момоне люди служили, животу своему, всё больше денег жаждали заработать, всё вкуснее и сытнее поесть, всё ярче да побогаче одеться. Бахвалились друг перед другом богатством своим, а не укрепляли ближнего своего на доброй стезе, не помогали страждущим…
И разве предвоенное духовенство не стяжало себе богатство, тем самым отворачивая от себя многих людей? Разве не поповские дочки были самыми откормленными, одевающимися в самые дорогие (по меркам рядового мещанства) наряды? Разве сыны священников терпели голод или иную нужду на учёбе?
Конечно, далеко не все служители церкви поддались греху стяжательства. Было много и таких (и наверняка в общей сумме и больше), как отец Николай Брянцев, кто не только самозабвенно служил в доме Божьем, но и вёл борьбу за сердца и души прихожан (и не только) за стенами церкви. Но ведь люди почему-то не желали видеть духовные подвиги таких людей, не желали следовать их примеру. Нет, они с восторгом передавали друг другу сплетни об отступничестве священников, что мгновенно обрастали множеством сказочных подробностей. А почему? А потому, что гораздо легче увидеть дурное в служителе Церкви и оправдать его грехами собственные несовершенства и преступления, чем принять пример благочестивых и следовать ему. Ведь совершая благие дела, творя добро, люди зачастую жертвуют малым (деньгами, временем, силами), чтобы обрести Царство Небесное; вот только деньги, время, усилия – это измеримые величины, нужные сейчас, а Царство Небесное – да когда оно наступит, после смерти? И наступит ли? Нет, мы хотим всё и сразу именно сегодня!
…В любом случае, подчинение структуры священнослужителей государству, упразднение Патриаршего поста были необдуманным шагом, повлёкшим за собой многие негативные последствия в виде частичного разложения духовенства. Хотя кто тогда, в начале 18-го века, об этом задумывался?
И вот некогда православный народ отвернулся от Бога. И были посланы искупительные скорби – война. Но, увы, она не объединила людей в едином порыве, а разделила их. Патриоты рвались на фронт, помогали, чем могли, в тылу. Но праздная жизнь в стране не закончилась; действовали всё те же увеселительные заведения, и многие, кто имел достаточный достаток и связи, продолжали жить как ни в чём не бывало. Более того: хулили царя, пускали про него и его ближних всякого рода слухи и пересуды; жизнь царской семьи была объектом сплетен. А главное – в тылу готовился переворот, теперь-то я знаю. И в спину главнокомандующего, что готов был последним сокрушительным ударом смести врага (подняв тем самым международный авторитет державы и свой собственный на недостижимую высоту), нанесли смертельный удар.
Имел ли место быть сам факт отречения царя, совершилось ли оно под внешним давлением или его просто фальсифицировали – кто знает. Но народ отречение, явное или фальшивое, принял и ударился в страшные грехи: крестьяне грабили и жгли поместья, солдаты поднимали офицеров на штыки и массово дезертировали, а дворяне, интеллигенция, купечество – они метались из стороны в сторону, из одного лагеря в другой… Но мало кто в эти дни повернулся к Богу; мало кто вспомнил сам и заставил вспомнить других о человеке, смысл жизни которого и заключался в служение стране и народу. Мало кто вспомнил о царе.
И тогда пришли ещё более жестокие скорби, вторая революция и гражданская война. Были моменты, когда казалось, что белые, олицетворяющие собой старую, набожную и православную Россию, победят, изгонят безбожников. Но разве они сами всем сердцем молили Господа о победе? Разве в тылу Колчака не зверствовали Семёнов и атаманы поменьше, настраивая населения против Верховного правителя? Разве на освобождённой от красных территории не приходили ли казаки в дома тех братьев, что обманулись и пошли с врагом, разве щадили они их родных? Когда да, а когда и нет… Разве в тылу Деникина не было мародёрства и грабежей, разве сами беляки не переходили последнюю черту ожесточения, превращаясь в лютых, беспощадных зверей?
Нет, народ тогда к Господу не обернулся, не призвал Его всем сердцем… А после было только хуже. Гонения на церковь (священников, прихожан, монахов) развернулись со страшной силой. Нерон, травивший первых христиан на арене Колизея и распинавший их, – и тот бы не додумался набить людьми деревянный вагон под завязку – так, чтобы и пошевелиться было невозможно, – и запустить туда кучу голодных крыс. Да, так мучили не отрёкшихся, оставшихся стоять на своём христиан на Соловках.
…Я слышал истории о монашеской братии и священниках, что вели разгульную жизнь до революции, забыв о Господе, и что сумели принять истинно мученический венец, выбрав между отречением от Бога и смертью смерть. Они спаслись, наследуя Царство Небесное через венец мученичества.
Но мы, простой народ, что хранил ещё веру в глубине души, – мы своим бездействием отреклись от Господа. Мы безмолвствовали, когда хулили святыни в печати и вслух, мы бездействовали, когда убивали истинных христиан, что не побоялись постоять за веру, мы сидели сложа руки, когда разрушали храмы и сжигали иконы. И что мы ждали, на что надеялись? Создатель утопил первую цивилизацию грешников, уничтожил небесным огнём Содом и Гоморру. Есть ли у нас шанс выстоять теперь или немцы неудержимым катком сомнут нас?
Я всё же надеюсь, что есть… В своё время я избежал расстрела. Вроде и бывшая «контра», но не нашлось вдруг людей, кто хотел бы меня очернить.
Может быть, потому, что всю свою жизнь, терпеливо снося унижения и оскорбления, я всегда помогал людям, когда имел такую возможность? Или потому, что у меня, не имевшего даже относительно стабильного заработка, нечему было завидовать? Ведь многих посадили по доносам клеветников и завистников… Я дотянул до 39-го, когда НКВД возглавил Берия. Гигантский, неудержимо раскрученный маховик репрессий усмирили, многих бесчестных людей, запросто губивших невинных, самих отправили на плаху. Послабления были сделаны тем, кого репрессировали за веру, да и многих невиновных отпустили, в том числе и меня.
…Я заметил, что в последние годы советская власть стала меняться, переставая быть «интернациональной», «революционной». Если я прав, Сталин разворачивает свою политику на преемственность к Российской империи, – иначе почему ветеранам японской и империалистической войн вновь разрешили носить георгиевские кресты, почему вновь создают казачьи дивизии и вернули из небытия само имя казаков? Чем ещё можно объяснить послабление гонений на верующих? Почему в школах вновь изучают историю страны, прославляя подвиги Дмитрия Донского и Александра Невского, Суворова и Ушакова? Ведь двое из них причислены к лику святых (Ушаков и Невский), а Донского чтут как святого?
Но если руководство страны и начало вдруг прозревать, то на местах во множестве остались всё те же душегубцы, что заседали в «тройках». И сами люди, проявившие столь много подлости во время репрессий, мало изменились…
И всё же я думаю, что фашисты – это не последняя для нас кара, а искупительная скорбь. Ведь призвал же Патриарший Местоблюститель Митрополит Сергий сражаться с иноземным захватчиком ещё 22 июня, до выступления Молотова? Ведь стали же открывать осенью церкви, ведь разрешил же Сталин своеобразный крестный ход – когда пролетели над Москвой самолёты с повешенной между ними Чудотворной иконой Тихвинской Божьей Матери? Ведь отвернулся вождь советов от обновленцев, всячески благоволя православной церкви! Значит, есть у нас шанс ещё на милость Господа, есть ещё шанс искупить наши грехи и сохранить жизнь детей!
…Митька начал мирно посапывать. Сомлел парнишка… Совсем ещё ребёнок, ровесник моих пацанов. Старшего я в своё время сумел отучить в железнодорожном техникуме и пристроить на железную дорогу. Серёжка зарекомендовал себя с лучшей стороны, его эвакуировали как ценного специалиста – ценой дедовского авторитета и значительного магарыча.
Младшего, Володьку, я с женой и старушкой-матерью всеми правдами и неправдами сумел отправить в тыл к дальней родне. 15-летнего мальца пытались загнать в полк народного ополчения, но я упёрся: достаточно меня одного, битого волка, за двоих драться буду.
…Вот только тыл этот больно близок. Так что мне назад хода нет, буду за дом свой отчий драться, за семью свою.
Мои мысли отвлёк послышавшийся впереди звук бряцающего металла.
– Димка, Дим… вставай.
Мальчишка встряхнул головой и попытался резко вскочить. Пришлось крепко так вмазать ему под дых – чтоб лишнего звука не произвёл.
– Слышишь, впереди шаги? Кажись, немцы тюрьму обошли. Сейчас потеха начнётся. Давай-ка сюда гранату и дуй к командиру, к Спруге, да тихо.
Парень ошалело на меня уставился:
– А вы, дядя Гриша?
– А я уж тут как-нибудь сам. Встречу немцев, напомню им 16-й год. Ну давай, только тихо.
…Немцы движутся практически бесшумно. Обрывки приглушённых команд звучат совсем глухо; если бы не предательский металл, они, быть может, и смогли бы взять нас с одного удара.
Поудобнее устраиваюсь. Расслабляю мышцы, одновременно чувствуя, как по венам всё быстрее бежит кровь, как бешено застучало сердце… Меня вновь охватывает давно забытое волнение боя.
Вот и дорогие камрады, всего в 20 шагах. Указательный палец плавно тянет за спуск…
Выстрел из двустволки глушит, как раскат грома. Мигом откатываюсь в сторону – за секунду до немецкого залпа.
Ночь за несколько мгновений превращается в день: Гансы открывают плотный, но слепой огонь, одновременно по обозначившим себя стрелкам начинают бить партизаны. Оружия у последних маловато, зато стреляют сверху вниз, из окон больницы.
Я до предела вжимаюсь в землю, одновременно нашаривая в карманах гранаты, – враг совсем рядом с парком, где я прячусь. Первая самоделка летит в сторону заговорившего по окнам пулемётного расчёта, вторая к раздающему властные команды унтеру (а может, и офицеру).
Пулемётчики вскакивают, но тут же звучит взрыв. Я явственно вижу, как одного немца отшвырнуло в сторону. А унтер молодец, залёг. Впрочем, взрыв всё равно его зацепил – гранаты на табачке штампуют что надо.
Стрельба из окон усиливается. Немцы несколько замешкались после взрыва гранат, но человек семь бросилось в парк. Они не заметили меня, просто деревья послужат им хоть какой-то защитой.
Или не послужат. Второй заряд дроби бьёт в компактную группу из трёх человек. Двое падают. Третий вскидывает винтовку, стреляет. Пуля бьёт довольно близко, но я вновь ухожу перекатом. Трясущимися руками забиваю патроны в стволы – пробрало!
– УРР-РА-А-А!
За спиной раздаётся раскатистый боевой клич – Спруте (комбат, бывший милиционер) поднял бойцов в атаку. Может, и правильно, всё равно ведь оружия не хватает.
Противник откатывается назад, одновременно запуская осветительные ракеты.
– ЛОЖИСЬ!!!
Куда там! Возбуждённые страхом и опасностью, молодые пацаны и возрастные уже мужики выскакивают вперёд, под прицельные очереди пулемётчиков. Первый ряд немцы выкашивают напрочь.
– Да ложитесь же!
Бойцы наконец-то выполняют запоздалую команду. Но не разумом, а рефлекторно, почувствовав близкую смерть. Ещё чуть-чуть, и инстинкт погонит их назад, пока фрицы будут бить в спину.
Подбегаю к залёгшим:
– Гранаты! Гранаты к бою!!!
Падаю на землю, вовремя: короткая очередь проходит над головой.
Бойцы бросают гранаты. Многие не долетают, а некоторые не взрываются – возбуждённые страхом, люди просто не поставили их на боевой взвод. Но и та часть что долетела, крепко бьёт по фрицам.
– Вперёд, за Родину, УРА!!!
Миг, пока противник ошеломлён, нужно использовать. Поднимаюсь с боевым кличем, рывком бросаюсь вперёд. Назад не оборачиваюсь: поднялись – молодцы, нет – на миру и смерть красна!
Дружный рёв позади убеждает меня в том, что поднялись.
Встают и немцы. Только два расчёта продолжают вести огонь, установив пулемёты на плечи камрадов. Но мы уже практически добежали…
Ганс впереди вскидывает винтовку. Не целясь, тяну за спуск: дробь бьёт широко, свалив противника и зацепив кого-то сзади. Ещё один прыгает на меня, колет длинным выпадом. Взвести второй курок времени нет; парирую укол стволом ружья и заученно бью прикладом в челюсть.
Взвожу курок, выстрел! Падает унтер, поливающий наших автоматным огнём. Жрите, мрази!
Правый бок словно обжигает. Мгновение спустя приходит боль; ноги подламываются в коленях. Немец вырывает узкое лезвие штык-ножа из моей плоти и бежит куда-то вперёд. Вот и всё…
…Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного… Прости рабу Григорию его бесчисленные смертные грехи и прими его в Царствие Свое… Защити, Господи, ближних моих на земле грешной, Спаси их и Сохрани – Сережу и Володю, супругу мою Ольгу и маму Ирину… Даруй, Господи, победу воинству русскому, помоги ему остановить врага…
В руце твои, Господи Иисусе Христе, Боже мой, предаю дух мой, Ты же мя благослови, Ты же мя помилуй и живот вечный даруй ми… Аминь…