bannerbannerbanner
Заколдованная душегрея

Далия Трускиновская
Заколдованная душегрея

Полная версия

– А нас Прасковьица в тюрьму посылала.

– Какая еще Прасковьица?

– Татьяне-то ни до чего дела нет, знай плачет, так за нее Прасковья Анофриева всем распоряжается. И Прасковья нам велела взять пирогов вчерашних, взять войлок, взять рубаху чистую и все это понести в тюрьму Родьке. Не сидеть же ему там голодному! Мы и побежали!

– И что Родька?

– А с Родькой неладно. Добудиться не могут. Вырвало его, болезного, и опять заснул, – сказала Акулина жалобно.

– Еле упросила, чтобы пустили рожу его дурную обмыть, – добавила Дарьица. Она была постарше Акулины, совсем юной, и норовом покрепче. – Знаешь что, Степан Иваныч? Сторожа сказывали – такое бывает, коли человека опоят. Есть такие сонные зелья, что человек спит беспробудно и просыпается полумертвый!

– Голубушки вы мои! – воскликнул Стенька. – Расцеловал бы я вас!..

– Да ты никак с ума съехал? – возмутилась Акулина, может статься, и притворно, а Дарьица развеселилась.

– Так за чем же дело стало?!

Она протиснулась мимо подружки, да неудачно – задев ее бедром, так и усадила на плотный сугроб. Сама же стала перед Стенькой, румяная, широкая в пышной шубе, и до того белозубая, что мужик так и вспыхнул.

Поцелуй на морозе бывает хмельным, лучше всякого вина, и Стенька с трудом оторвался от шаловливой бабы.

Ниточка появилась! Та ниточка, за которую уж можно было тянуть без опасения, что порвется!

И первым делом задать вопрос: кому до такой степени помешал трезвый Родька Анофриев, что его непременно опоить следовало? Что такое видел, слышал, знал Родька, чтобы его опаивать?

И дельце, которое за минуту до того казалось дохлым, ожило.

* * *

Дворовый кобель Анофриевых Данилку знал, даже не брехнул ни разу. Парень взошел на крыльцо и, вытянувшись, палкой постучал у самого окошечка о резной наличник. Оно было, как и водится, прорублено высоко, без палки не достать.

У Анофриевых было тихо.

– Вань, а Вань! – позвал Данилка.

Ответа не услышал. Неужто спать легли?

А чего бы им и не лечь, ведь стемнело. Не сидеть же при лучине до утра!

Однако свет сквозь затянутое бычьим пузырем оконце пробивался. Еле-еле, почти неуловимо. То ли от луны тусклый отсвет?… То ли молодая хозяйка, сделав огонек так, что слабее не бывает, дитя баюкает и к двери подойти не желает?

А Ваня?

Уж не заставили ли Ваню таскать дрова для водогрейного очага, что было Данилкиной обязанностью? Непременно заставили, если Данилку дед Акишев с конюшен увел, конюхи поругались-поругались, да его лучшего дружка к делу и приставили…

Данилка уселся на ступеньках крыльца и тяжко вздохнул. Уж так все скверно сложилось – сквернее некуда. И холодно. В такую ночь, гляди, и в добрых сапогах замерзнешь. Стрельцы-то в караул так укутаются – одни носы торчат, видывал Данилка, как они в епанчах поверх тулупов по башенным лестницам карабкаются, смех один. А вот довелось бы кому из них посидеть в морозец на крылечке не в сапогах, а в лаптях, как сейчас Данилка, и сделалось бы им, балованным, тяжко…

Главное, непонятно – куда же теперь податься?

Упрямства в парне сидело столько, что скорее бы замерз, чем вернулся на конюшню, где по его милости уже наверняка стряслась беда – пьяного Родьку взяли за приставы. И более всего не любил Данилка в своих грехах каяться. Лучше по шее схлопотать, чем повиниться! Дед Акишев за ним эту дурь знал и порой нарочно покаяния добивался, да так ни разу и не добился.

Дверь скрипнула. Ваня босиком, в длинной рубахе и, кажется, вовсе без порток, выглянул и показал рукой – сюда, мол.

Данилка в узко приоткрытую, чтобы холода не напустить, дверь живо протиснулся в сенцы. Там еще не было в полную меру тепло, однако и не морозно. Хорошо бы Ваня пустил сюда ночевать, подумал Данилка, тут пара бочат стоит одной доской накрыта, на той бы доске и примоститься, не беда, что коротка. И рогожка наверняка в хозяйстве найдется – укрыться.

Но по шляхетскому своему норову парень не начал беседы с просьбы.

– Садись, – сказал Ваня. – В горницу не зову, парнишка у нас прихворнул, Дуня переполошилась, полон дом старых дур…

Данилка сел на доску.

– Про Родьку знаешь? – спросил.

– Как не знать…

– Вань! А как ты полагаешь – он это или не он?

В сенцах было темно, Данилка не столько увидел, сколько угадал – сидевший рядом Ваня повернул к нему светловолосую голову и поглядел с любопытством.

– А ты? – спросил дружок.

– Я? А вот послушай… – Данилка умостился поудобнее. – Та Устинья от вас через забор живет. А побежала к Крестовоздвиженской обители. Значит, мимо ваших ворот бежала. Дальше чей забор и чьи ворота?

– Лариона Расседлаева, того, у которого осенью гнедой жеребец плечо и руку изъел. Помнишь ли? Сам государь велел выдать на леченье полтину.

– Дальше?

– Дальше Голиковы.

– И у всех хорошие кобели? Которых ночью с цепи спускают?

– Как же не спустить? – удивился Ваня. – Для того и держим!

– А теперь скажи мне, слышал ты, чтобы кобели ночью лаяли, или не слышал?

– Зачем тебе кобелиный лай?

– А затем! – Данилка стал уж сердиться на Ванину непонятливость. – Коли по улице баба бежит, а за ней мужик, то ведь непременно их чей-то пес из-за забора облает! А другие подхватят!

– Какая баба? Господь с тобой! Какой мужик?!?

– Да Устинья же! А за ней – Родька!

– Делать тебе больше нечего, кроме как башку ломать, куда Устинья, царствие ей небесное, побежала, – по-взрослому ворчливо сказал Ваня. – Ты в ярыжки земские, что ли, записался?

– Ваня, ты послушай! Ежели она от своего домишка к Крестовоздвиженской бежала, то ее бы голиковский Полкан так облаял – вся слобода бы всколыхнулась! Васька Кольцов к голиковской Матрене залезть пробовал, он знает! Этот Полкан где-то у самого забора всю ночь живет!

– Тихо ты! – приструнил дружка Ваня. – Будет нам сейчас Полкан…

И мотнул головой на дверь, откуда впрямь могли показаться Дунина мать, или кто из старших сестер, или бабка.

– А когда Артемонка прихворнул? – с умыслом спросил Данилка. – И что с ним приключилось?

– Как раз вчера вечером, как стемнело, крикун напал. Дуня досветла унимала, – не почуяв подвоха, отвечал Ваня.

– И тебе выспаться не дал?

– Какое там выспаться! Я утром, как коней покормили и напоили, в сено закопался, вздремнул.

– Стало быть, кабы псы вдруг все разом залаяли, вы с Дуней бы услыхали?

– Да тебе-то какая печаль?

– А такая печаль, что я подьячему не догадался соврать, что Родька будто бы жеребцов на кобыличью конюшню повел. Откуда я знал, что он, блядин сын, лежит пьянешенек? А Бухвостов, собака косая, и рад шум поднять!

Ваня дружка хорошо знал. Если Данилка так вот злобствовал, это могло означать и тщательно скрываемый от самого себя страх.

– И теперь так получается, что ты Родьку Земскому приказу с головой выдал? – уточнил Ваня.

– Вот так и получается.

Ваня мог бы сказать, что конюхи таких дел не любят, что за такие дела бьют, но не стал. Данилка и сам все понимал. От укоризны ему бы легче не сделалось.

Если по правде – Ваня был очень всем этим делом недоволен. Родька ведь и ему какой-то вовсе непонятной родней приходился. Да и держались конюхи друг за дружку крепко.

Однако сидел с ним рядышком Данилка, и если его со двора сейчас погнать, совсем ему податься некуда. Выгонят или не выгонят с конюшни – это уж завтрашняя забота. Сейчас же придется его на ночлег устраивать.

Данилка же, весь поглощенный своим рассуждением, не обращал внимания на Ванино хмурое раздумье.

– Вань, она же не полем – она от Родьки улицей бежала! Первое – молча бежала, а ведь тут дома! Кричала бы – люди бы услышали, выскочили, помогли! Что же она молчала? А второе – псы! И что же получается?

– А с чего ты взял, будто она мимо наших, расседлаевских да голиковских ворот бежала? – задал разумный вопрос Ваня. – Мало ли где Родька ее гонял?

– Но не кругами же! Она – баба старая, толстомясая… ой!.. – Данилка вспомнил, что говорит-то о покойнице, и грешно ее таким словом поминать. – Не могла она от него долго удирать, он бы, Родька, ее живо нагнал! А ее до Крестовоздвиженской донесло. Кабы в другую сторону бежала – ее бы в другой стороне и нашли.

– Ну и что с того?

– А то, Вань, что вовсе ее из дому никто не выгонял телешом. И не бегала она босая по снегу. А порешили ее в каком-то другом месте, – уверенно сказал Данилка. – Я даже вот что скажу – те, что ее порешили…

Тут он запнулся – никак не мог придумать, которым боком пристегнуть к покойнице Устинье ту странную девку, что пыталась забраться к ней в дом, но была вспугнута им же, Данилкой, и удрала по-хитрому.

Ваня, хоть и был молод, но многое понимал. И то, что Данилке страх как не хочется чувствовать себя виновным в Родькиной беде – вот он и придумывает всякие выкрутасы.

Не первый год знал Ваня дружка. Видел его и отупевшим от тяжелого однообразного труда, засыпающим на ходу, но упрямо продолжающим возню с дровами или с ведрами. Гордость мешала Данилке смириться с тем, что по его невольной вине выяснилась причастность Родьки к смерти Устиньи, – это Ваня понимал без слов. Ну да что уж поделаешь, коли дружок такой гордый попался?

– Так ты завтра с утра растолкуй все это деду, а он уж догадается, как дальше быть, – посоветовал Ваня. – А пока я тебя тут устрою. Тут коротко, ну да умостишься и выспишься.

И прибавил по-взрослому:

– Утро вечера мудренее.

– Нет, Ваня… – почему-то почти шепотом возразил Данилка. – К деду на конюшню идти нужно. Не пойду.

– Бог с тобой, я ему скажу, – Ваня встал.

Этот разговор начал ему надоедать, и единственным средством прекратить его было – поскорее принести Данилке войлочный тюфячок и старую шубу, чем укрыться.

Пропадал Ваня долго – должно быть, объяснялся с женой из-за шубы с тюфяком.

 

Данилка сидел и думу думал.

Нет, не Родька удавил Устинью. Устинья ему и дверей-то не открыла бы! Данилка вспомнил, что толковал на Родькином дворе тот земский ярыжка, и внутренне согласился с ним. Родька вряд ли сошелся с толстомясой Устиньей – он скорее бы нашел себе полюбовницу среди тех лихих женок, селившихся поблизости от кружечных дворов, которые оказывали гостеприимство пьющим людям. Ведь распивать купленное прямо на кружечном дворе государь не велел, домой не всякий тащить хочет, и в большом почете та бойкая кумушка, к которой тут же можно завернуть, получив за малые деньги миску соленых рыжиков на закуску, а то еще и саму хозяйку в придачу.

Когда Ваня принес что подстелить и чем укрыться, Данилка уже все придумал.

– Нужно сыскать, где Родька эту ночь провел. Ежели с вечера пить начал, то там, где пил, поди, и заночевал. А когда тот дом сыщется…

– Отпусти душу на покаяние! – взмолился Ваня. – Ты моего Артемонки дурее, право! И что же – так и будешь шататься вокруг кружал, аки шпынь ненадобный? Да ведь ты со своими дурацкими расспросами как раз под чей-нибудь кулак со свинчаткой угодишь!

– Буду, Ваня, – сурово отвечал Данилка. – Иначе мне на Аргамачьих конюшнях не жить.

На это Ване возразить было нечего.

– И как же ты расспрашивать собираешься? Мол, не видал ли кто государева стряпчего конюха в непотребном виде? И не приметил ли, которая зазорная девка его подобрала и спать с собой уложила?

Тут Данилка призадумался.

Он попробовал вызвать перед глазами лицо Родьки Анофриева, чтобы выявить приметы. И оказалось, что таковых у Родьки вообще нет – волосы того же русого темноватого цвета, что и у всех здешних, нос обыкновенный и борода обыкновенная, ни длинная и ни короткая. Бородавок и родимых пятен на видных местах не имеется. А заглянуть поглубже и определить хотя бы цвет глаз Данилке и на ум не пришло.

– Вань, а сколько тому Родьке лет?

– Родьке-то?

Восемнадцатилетний Ваня с детства привык к тому, что Родька – уже большой и бородатый. Никогда он не задавал себе такого вопроса – сколько лет тому или иному из конюхов. А вот теперь задал и призадумался.

– Старшенькому его, Матвейке, двенадцать, поди… Или даже больше… – начал соображать Ваня. – Когда он родился – это уж у тещи моей спрашивать нужно, бабы за такими делами следят. Ну, скажем, если как у меня Артемонка, то Родьке должно быть лет тридцать, ну, чуть поболее… А если как Васька у Гришки, так Родьке…

Гришка Анофриев первую жену с детьми потерял в чумное время, поспешил жениться, и его старшему, Васе, было уже два года, самому же Гришке – под сорок.

– Нет, Данила, возраст – не примета, – помаявшись, решил Ваня. – Вон деду нашему иной шестьдесят на вид даст, а иной – восемьдесят лет. Мне-то самому по-разному дают. Кончай ты этой блажью маяться и спи!

С тем и ушел.

Данилка разулся и улегся на доске, согнув колени. Места мало, да уж выбирать не приходится. Под шубой он угрелся и даже засунул ноги в разошедшийся шов между сукном и мехом. Ногам сделалось совсем хорошо. Есть, правда, хотелось, ну да так не бывает, чтобы и тепло, и сытно, и спокойно разом.

Обычно Данилка, уработавшись, засыпал мгновенно. Однако этот день выдался бездельный – как увел его дед с конюшни, так Данилка и слонялся незнамо где, умаяться не успел. Вот и уснул не сразу, тем более что голова от размышлений гудела.

Проснулся он оттого, что на дворе звонко лаял пес. Видно, хозяева, выглянув в окошко, признали раннего гостя, потому что дверь в сенцы отворилась и баба в шубе выбежала на крылечко.

– Цыц, Полкан, свои! – закричала она. – Иди сюда, Прасковьица! Иди, не бойся!

Прасковью Данилка знал. У Родьки Анофриева был брат Фрол, не вынес чумного сидения, а она, Фролова вдова, уцелела. Очевидно, ей хотелось снова выйти замуж за кого-то из конюхов, и потому она дружилась с мужниной родней, вместе с другими бабами и девками забегала порой на Аргамачьи и на Большие, что в Чертолье, конюшни. Сейчас же Прасковья добровольно взяла на себя все заботы о Татьяне и ее семействе, то есть всячески показывала, какая она добрая да хозяйственная, как своих в горестях не оставляет.

Встретила ее Ванина теща, баба еще молодая, норовистая и языкастая.

– Ну, что Татьяна?

Прасковья, споро поднимаясь по лесенке на высокое крыльцо и обивая снег с сапог, успела рассказать и по каким домам роздали детей, и где Татьяна, и когда отпевание, а самое главное приберегла напоследок.

– А знаешь ли, свет, что Родька все Устиньино добро на кружечный двор сволок?

– Да ты сядь, отдышись! Я кашу вон из печи достала!

Очевидно, не замечая, что в сенцах есть еще человек, Прасковья продолжала выкладывать новости.

– Я же к Устинье, царствие ей небесное, пошла за вещами, во что обряжать, и со мной еще Дарьица и Мавра. А у нее все короба раскрыты, видать, Родька-то копался! И шуба пропала, и зимние чеботы, и опашень! Я как увидала – чуть мимо лавки не села…

Теща, которой не хотелось босиком стоять в сенях, втянула гостью в горницу. Данилка мигом соскочил с доски и, кутаясь в шубу, прижал ухо к дверям, к самой щели.

– И говорю – ахти мне, Дарьица, а ведь я права оказалась! Не к добру та душегрея!

– Ты про новую? – обнаруживая знание Устиньина хозяйства, уточнила теща. – Да потише, дочка с зятем спят. Артемонушка-то ночью нас повеселил – уж не чаяли, что до рассвета угомонится.

Данилка про себя назвал потребовавшую тишины бабу стервой…

– Про новую, ту, что она сама себе сшила из лоскутьев! Говорила я ей – не шей из лоскутьев, Устиньюшка, не к добру! Нет, говорит, такой ткани поискать, такого богатого синего цвета, я лучше лоскуток к лоскутку подберу и будет душегрея как у боярыни.

– Такую ткань у купца брать, так разоришься, – заметила Ванина теща. – Я чай, по три, если не по четыре рубля за аршин. А купчиха-то ей обрезочков дала всяких, и больших тоже, чего же не сшить? Рукавов-то кроить не надобно, лишь зад да перед, и всего-то в аршин длиной. И галун золотной по десять алтын за аршин идет, а она из кусочков составила, стыков и не разглядеть. Пуговки же у нее были припасены.

– Рукодельная была, помилуй, Господи, ее душеньку, – согласилась Прасковья. – Да только как увидела я те лоскутья, так и сказала – как хочешь, Устиньица, а не нравятся они мне. Птицы на них по синему полю вытканы какие-то нехорошие.

– Персидская ткань с чем только не бывает, – согласилась теща. – Я бы тоже на себя с птицами не надела. А есть которая с человечками, и с тварями тоже есть.

– Вот эти пташки ее и унесли, – сделала вывод Прасковья. – И сами улетели! Ты, свет, приходи с Татьяной и с малыми посидеть.

– У нас тут свой имеется. Можно, конечно, ее младшенького к нам пока забрать, положим двоих в одну люльку, места хватит.

Бабы заговорили о детишках.

Данилка повторял приметы – бабья душегрея, птицы по синему полю, галуном золотным обложена, ткань персидская, дорогая, не всякой купчихе по карману. Вот только не сказали дуры-бабы, каким мехом душегрея подбита.

– Вставай, свет! Завтрак стынет, – сказала зятю Ванина теща. – Помолясь, да и за стол.

Ваня заспанным голосом что-то пробубнил в ответ, прошлепал к дверям.

– Держи, – он сунул Данилке в руку ломоть черного хлеба. – И шел бы ты на конюшню. Ну, съездят тебя Гришка или Никишка по шее – беда невелика. Съездят да и призадумаются – ведь все равно правда на свет вылезет, когда Родьку допрашивать начнут, так, может, и лучше, что ты его подьячему выдал и никому, его выгораживая, врать не пришлось. Не то всех бы к ответу притянули.

Разумно рассудил Ваня, да кабы Ванину голову – прочим конюхам на плечи…

– Нет, призадумаются, да не простят, – возразил Данилка. Может, потому, что сам бы не простил дурака, что выдал на расправу брата или свата. – Спасибо тебе за хлеб да за ночлег, пойду я.

– На конюшню, слышишь, иди!

– На конюшню, на конюшню!

– Там и увидимся.

Данилка вышел на крыльцо. Утро было раннее, веселое, от белого снега и ясного солнышка в душе росла радость. Морозец – и тот был не злой. За невысокими крышами домишек Конюшенной слободы виднелись купола кремлевских соборов, и особенно торчала наивысочайшая, Ивановская колокольня.

Но ни в какой Кремль Данилка идти не собирался.

Он спустился во двор, потрепал по загривку пса и вышел на улицу.

Ход его мыслей был не прост, как дорожная колея, а раздваивался.

Коли Родька сволок все тещино добро на кружечный двор, стало быть, он к тому добру получил доступ.

Или же пожитки прибрал к рукам не Родька…

Данилка задумался. В самом деле, когда же псы вечером начинают лаять? Ведь ежели они весь день будут брехать из-за высоких заборов на всякого мимоидущего, то у них на ночь хлоток не хватит. Очевидно, охранять дворы они начинают тогда, когда их спускают с цепей. А это делается уже перед отходом ко сну.

Поскольку Устинья была в своем уме, то она не босиком на двор выходила, а сперва спустила собачонку, потом уж и стала раздеваться. И Родька, ежели бы притащился в то время, когда псы еще тревоги не поднимают, не застал бы тещи в одной исподнице. А раз они в ту ночь молчали, стало быть, никто ночью и не приходил.

Выяснив для себя это, Данилка стал рассуждать дальше.

Ежели бы Родька или кто иной явился к Устинье до ужина, она бы наверняка была одета как полагается. При нападении подняла бы шум и выскочила не в одной распашнице, а еще бы и шубу накинула поверх опашня. Выходит, тот, кто прибрал пожитки, хозяйку дома не застал. Можно бы порасспрашивать соседей, не встречали ли вечером у Устиньина двора человека с мешком. Да только станут ли отвечать? Вот кабы он, Данилка, был хоть земским ярыжкой! Тогда попробовали бы не ответить!

Определив для себя, что Устиньи дома не было, Данилка продолжал на ходу рассуждать дальше.

Родька мог прийти, чтобы в очередной раз сцепиться с тещей из-за приданого. Собака знала его и пропустила. Не застав тещеньки дома, Родька мог спьяну и со злости пошарить по коробам. Почему нет шубы и чеботов – ясно, не босая ж она ушла. А вот прочее, включая нарядную душегрею, как раз и было к Родькиным услугам. Он мог прихватить то, что показалось ему на вид подороже, в счет приданого и отправиться на кружечный двор.

И теперь, стало быть, нужно доказать, что он пропивал душегрею весь вечер и всю ночь! Не один, а с другими питухами! А потом, возможно, и с девками.

Поскольку тело Устиньи появилось возле Крестовоздвиженской обители не с вечера, его бы там сразу приметили, а ночью, то вот и доказательство: не мог Родька, сидя у зазорных девок, одновременно душить тещу!

Теперь, зная приметы пропавшей душегреи, Данилка уже мог идти по кружечным дворам расспрашивать целовальников.

Он уже и речь составил: мол, шурин сестрину душегрею пропил, сестра убивается, на свадьбу звана, а идти не в чем, так нельзя ли выкупить? Дело было за малым – никогда не имея денег на пропив, Данилка понятия не имел, где на Москве можно разжиться хмельным. Спрашивать же с раннего утра он постыдился.

Кружечных дворов же на Москве было до полусотни, и ближайший, где Родька мог нализаться до изумления, стоял поблизости от Кремля, у самого Лобного места, и назывался «Под пушками», потому что рядом с ним лежали прямо на земле две огромные пушки. Другой удобный для конюхов кружечный двор находился за храмом Василия Блаженного и помещался в подвале. Еще имелся «Каток» у Тайницкой башни – с плохой славой. Был еще один в Колымажном переулке, неподалеку от Москвы-реки, звался «Ленивка», и туда без особой нужды простой человек не захаживал. Его облюбовали те самые молодцы, что зимой промышляли, теша кулачным боем бояр и честной народ на речном льду. Чтобы боевого задора не растерять, они задирали всех, кого видели поблизости от «Ленивки». Конюхи, ребята крепкие, с кулачными бойцами все же предпочитали не схватываться.

Данилка первым делом дошел до «Пушек». Там Родьку знали и сказали, что давненько не видывали. А коли бы Родька там что пропил, так он человек ведомый, государев конюх, и вещи бы приберегли на случай, если захочет выкупить и прибежит. Не то явятся Никишка с Гришкой Анофриевы, а они тоже люди ведомые…

После беседы с целовальником Данилка понял – нужно врать, что послали с государевых конюшен, а не сам, своей волей, затеял розыск вести. Можно имя деда Акишева поминать всуе, можно невзначай и подьячего Бухвостова, того, кто сдал пьяного Родьку за приставы…

В «Катке» тоже от Родьки отреклись напрочь. Посоветовали заглянуть в «Живорыбный», в «Козиху», в «Калпашной», и еще около десяти перечислили – поди все упомни!

– «Замошной», «Заверняйка», «Дубовка», «Живодерный»… – повторял Данилка, шагая из улицы в улицу и прерывая странную свою молитву лишь для того, чтобы спросить дорогу.

– Скажи, дедушка, где тут кружало? – Сочтя, что Брыскинский, по прозванью целовальника, кружечный двор уж близко, остановил Данилка самого подходящего, как ему показалось, старичка – невысоконького, в потертом тулупчике, в лаптях неимоверной величины, имеющего такой вид, будто он от старости уже и мхом порос.

 

– Хорош отрок – спозаранку, да в кружало! – свирепо отвечал дедок.

Другой, выбранный по тем же признакам (и на трезвенника не похож, и окрестности наверняка знает), на вопрос расхохотался:

– А поглядите на молодца, люди добрые! Весь честной народ из кабака разбредается, а он только жаловать изволит!

Покраснев, Данилка прибавил шагу.

Вообще-то ему следовало искать такой кружечный двор, чтобы поближе к Неглинной. Потому что вся надежда на девок, которые, сообразив, что у мужика, пропившего душегрею, еще несколько алтынов осталось, заволокли его к себе. А по зимнему времени девки далеко забегать не станут, поблизости от своих домишек промышляют.

Задав вопрос напрямую – где, мол, ближайший на Неглинке кружечный двор? – и получив такой ответ, что уши завяли, Данилка решил более не пускаться в расспросы, а идти по своему разумению. И, понятно, заблудился. Обнаружилось это, когда он уже в гордом молчании дошел до храма Рождества Богородицы, что в Путинках.

До Неглинки Данилка добрался, когда время было уже обеденное.

Видать, здешние целовальники по части заложенных или пропитых бабьих тряпок были люди опытные и пуганые. После того как четвертый по счету напрочь отрекся от всех возможных душегрей, синих, зеленых и пегих в крапинку, Данилка заподозрил неладное. Ежели так и дальше пойдет, он правды не добьется, а правда необходима.

– Послушай, дядя, я ж не по своей воле так далеко забрался про душегрею выспрашивать! Меня старшие послали! Конюшенного приказа подьячий Бухвостов да задворный конюх Акишев! – пустил в ход Данилка главное свое оружие.

– Что за нужда Конюшенному приказу в бабьей душегрее? – здраво осведомился целовальник.

Был это и впрямь здоровый дядя, на голову выше Данилки, и с ручищами, какими только питухов за шивороты хватать да лбами сталкивать ради прояснения умственных способностей.

– Душегрея-то нашего конюха жены, а моей сестры, – продолжал врать Данилка и тут же изложил задуманное: что сестру на свадьбу зовут, что беспутный муж душегрею пропил, что дома рев стоит на всю Конюшенную слободу…

– А и врешь же ты, парень! – беззлобно заметил сообразительный целовальник. – Сестра над душегреей ревет, а сыскивать ту душегрею тебя подьячий послал! Ври, да не завирайся!

– Право слово, ревет Татьяна! – воскликнул Данилка, и это уж было правдой – Родькина жена, может, и успокоилась бы, но постоянно прибывали новые кумушки, проведавшие о ее несчастье, и не давали ей перевести дух да вытереть глаза, с каждой гостьей она принималась причитать заново.

– Ревет, говоришь? А подьячий ей слезки вытирает! Ты куда?! – Целовальник загородил Данилке дорогу. – А ну, выкладывай! Кто тебя к нам подослал? И чего тебе велено разведать?! Егорка, ну-ка, паршивец, в дверях встань! Этого – не выпускать!

– Да чего мне тут у тебя разведывать? – честно удивился Данилка. – Мне душегрея нужна! Меня за душегреей послали! Без нее и возвращаться не велели!

– Точно ли?

– Да точно – она и нужна, а разведывать не посылали!

И Данилка перекрестился.

– Ин ладно, парень, коли так – отдам я тебе ту душегрею, – внезапно помягчел целовальник. – Но она у меня заложена за пять алтынов. Хочешь – выкупай за шесть и забирай!

Данилка и ждал, что душегрея сыщется, и не ждал, что придется выкладывать за нее деньги. Живя без гроша, на казенных кормах, он привык обходиться даже без тех кривеньких полушек, каких у всякого сопливого мальчишки и то сколько-то было припасено.

– При себе у меня таких денег нет, – извернулся Данилка. – А вот добегу до приказа, там мне Бухвостов даст!

– Бухвостов? Подьячий? А что ж не сестра? Стой, Егорка! Стой на дверях! – Мощный целовальник ухватил Данилку за грудки. – И точно – вынюхивать пришел!

Затем он крепко впечатал парня спиной в стену и навалился на него.

– Попробуй только пикни! Тут тебе никто не поможет!

Данилка смог лишь захрипеть – два тесно сжатых кулака целовальника вдавились ему в горло. И не шевельнуться было.

– Коли скажешь, кто посылал, живым отпущу, – прямо в ухо пообещал целовальник. – В зубы брязну для порядка – и ступай себе с Богом! А коли не скажешь – в прорубь спущу, она тут неподалеку. Корми тогда раков!

В ожидании ответа он несколько ослабил хватку.

Данилка быстро обвел взглядом кружало.

Народу было мало – закуску к хмельному подавать не велено, люди забегают по двое и по трое распить большую чарку – и тут же выметаются вон. Наливает из разных бутылей невысокий дядька, и на то, что целовальник кого-то зажал в углу, внимания не обращает, мало ли с какого питуха долг требует. Позвать на помощь некого. Объяснять целовальнику про Устинью и Родьку – опять же не поверит.

– Так что ты тут разведал, коли к подьячему своему бежать собрался? – напомнил Данилке целовальник. – Может, что водку развожу? Может, что с солдатами в долю вошел? Что ты мог увидеть, сучий потрох?

– Не знаю я никаких солдат, дядя!

– Может, что лихих людей приваживаю?

– И людей я не знаю! Мне душегрею отыскать надобно!

– Может, что девки у меня тут сидят? Или у ворот зазывают?

Данилка и подивился бы тому, сколько грехов может числиться за целовальником, но было не до удивления.

– Да на кой мне твои девки?

– Стало быть, в прорубь? Егорка, веревку неси. Свяжем раба Божия, до темноты полежит в чулане, а потом и вынесем, благословясь.

Егорка, судя по росту и дородности, был то ли сыном, а то ли младшим братом целовальнику. Он неторопливо подошел и перенял из рук своего старшего грудки Данилкиного тулупчика. При этом в его мохнатом кулаке была зажата сложенная в несколько раз веревка.

– Не накликать бы греха, – предупредил он целовальника. – Может, тот, кто его прислал, поблизости сторожит. Задержится тут парень больше положенного – к нам и пожалуют гости.

– Ах, чтоб он сдох! – от всей души пожелал Данилке целовальник. – Погоди! Придумал!

И поспешил прочь.

– Стой, не дергайся! – посоветовал Данилке здоровенный Егорка. – Коли ты у нас невинная душа – то, может, и обойдется. Богу лучше молись! Мы тут таких, которые вынюхивают, не любим, понял?

Целовальник уже возвращался с чаркой в одной руке и с граненой темной скляницей – в другой.

– Две части водки, одну – зелья? – уточнил он у Егорки.

– А шут его знает! Тебе толковали, не мне.

– Ладно, как Бог даст…

Он плеснул из скляницы в чарку.

– Выпьешь – жив останешься! – сказал Данилке. – Не выпьешь – хуже будет! Разевай пасть-то!

Данилка, так уж вышло, до сих пор не оскоромился. В Орше еще мальчишкой был, а на Аргамачьих конюшнях – кто ж ему нальет? Мудрую целовальничью мысль он понял – ежели кто-то ждет его, засланного, снаружи да придет на выручку, то целовальник и покажет на пьяного Данилку – мол, кто ж его знал, что с одной чарки так развезет, забирайте своего дурака, чтобы и духу его тут не было! Но для чего же зелье?

Страх напал на парня – как напал бы на всякого человека, которому предлагают этакое угощеньице. И тут же проснулся норов.

Данилка гордо отвернулся от поднесенной к губам чарки.

Целовальник сшиб с него шапку и, ухватив за пушистые волосы, запрокинул ему голову. Данилкин рот сам собой открылся…

– Эй, Григорьич! – раздался вдруг зычный голос. – Ты кого там в угол зажал – не девку?

– Ты знай пей, – отозвался целовальник, не поворачивая головы. – Пей, да дело разумей!

– Я пью! – сообщил незримый мужик. – А вы-то что с Егоркой там затеяли?

Из темного угла появился, воздвигнувшись над столом, молодец – рослый, плечистый, в дорогом лазоревом кафтане с собранными рукавами такой длины, что если распустить – по полу бы мели, но со смутным, как после долгодневного запоя, лицом. Когда он выпрямился, с плеч свалилась богатая шуба, но он и не позаботился поднять ее с грязного пола.

– Все бы вам добрым людям головы морочить! Что, много ли парень задолжал?

– Вот черт разбудил… – проворчал Егорка.

– Поди сюда, слышишь? – велел молодец Данилке. – Со мной – не тронут! Хочешь – выкуплю? Я им полтину дам – отстанут!

Видать, слово смутного молодца в кружале все же имело вес, Данилку отпустили и позволили шагнуть навстречу благодетелю. Парень, схватившись рукой за шею и даже не подобрав шапки, поспешил к столу, уставленному кружками, чарками, скляницами и сулейками.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru