bannerbannerbanner
Окаянная сила

Далия Трускиновская
Окаянная сила

Полная версия

– Да я для Дунюшки всё сделаю! – взвилась Аленка.

– Ты много чего понаделаешь. Уж и не знаю, давать ли тебе подклад…

– Степанида Никитишна, матушка, век мы с Дуней за тебя Бога молить будем! В поминанье впишем! – горячо пообещала Аленка. – Только помоги!

– Помочь разве?…

Ворожея призадумалась.

Аленка смотрела на нее со страхом и надеждой.

– Ладно. Сейчас изготовлю подклад. Наговорю на травку-прикрыш, увяжем мы ее в лоскут, понесешь ты ее к дому, где та разлучница живет, и засунешь ей под перину. Хорошо бы еще перину подпороть и в самую глубь заложить, чтобы никогда не сыскали. Однако в чужом доме у тебя на то времени не хватит. И слова скажу, с какими подкладывать. Через три дня придешь – тогда подумаем, что тут еще сделать можно. Да только кажется мне, что не скоро я тебя теперь, девка, увижу… Вот кажется – и всё тут…

Степанида пристально поглядела на Аленку, засопела, покрутила носом – как если бы от девушки странный дух шел, и повернулась, стала шарить по стенке, где одни травы под другими висели. Вдруг обернулась: – Только гляди! Остерегайся! Поймают – долго ты мою ворожбу расхлебывать будешь! А коли меня назовешь…

Степанида Рязанка так уставилась на Аленку, что у той перед глазами всё поплыло и поехало.

– …под землей сыщу! Бесовскую пасть на тебя напущу!..

Ведунья оскалилась с шипом.

– А бесовскую пасть с тебя никто снимать не захочет – побоятся! И сожгут тебя, аки силу сатанинскую, в срубе!

Более Аленка ничего не слышала и не видела.

Очнулась она, стоя посреди дороги. Как сюда дошла, зачем здесь оказалась – не вспомнить. И при себе ничего нет… Ох, Дунюшкины чарочки!..

Аленка принялась охлопывать себя руками, как будто чарки с коробочкой могли под одежду заползти. И обнаружила, что ворот ее рубахи развязан, и сунут ей за пазуху какой-то колючий сверток. Она вытащила, отвернула край лоскута, понюхала – трава сохлая… Лучины в ней какие-то, с двух концов жженные, тряпочка скомканная, перышко… Спаси и сохрани!

Не сразу поняла Аленка, что это подклад для Анны Монсовой. Как вспомнила – сразу успокоилась. Чарочки, стало быть, у ворожеи остались. А теперь как быть? Неужто в самую Немецкую слободу бежать? Среди ночи?

Однако светлело уж небо. И не было у Аленки желания лечь вздремнуть. Уж неизвестно, что над ней проделала Степанида Рязанка, но бодрость духа вновь проснулась в девушке. Что ж, коли надо в Немецкую слободу – иного пути нет, придется днем пробираться в слободу. В Верх-то возвращаться всё равно нельзя. И к Кулачихе, дела не сделав, тоже.

Вздохнула Аленка – не менее тяжко, чем Степанида Рязанка, – и побрела на дальний колокольный звон. Отстоять заутреню – дело для души полезное, опять же, в церкви и теплее…

* * *

Правду говорили светличные мастерицы – в Немецкой слободе с возвращением государя Петра Алексеича от праздников продыху не было. То у генерала Гордона, то у Лефорта, а то еще всякая слободская теребень да шелупонь повадилась звать государя на крестины!

И что ни ночь – потеха огненная, колеса в небе крутятся, стрелы летают, а иногда и вовсе буквы вспыхивают, страх! Не к добру в божьем небе такие безобразия устраивать, не к добру… Девки, что работали в слободе по найму, видели все эти еретические и колдовские небесные знамения из-за реки. Собственно слобода, куда еще при государе Алексее Михалыче всех немцев от греха подале сселили, была по одну сторону Яузы, а Лефортов дворец, где устраивались потехи, – по другую. И немцы ездили туда на лодочках.

Те же девки подтвердили и другое – недаром на Москве прозвали это место Пьяной слободой. Свои природные питухи – государев дядюшка Лев Нарышкин да бывший главный советчик Бориска Голицын, оставшийся при царе лишь любимым собутыльником, – нашли себе наконец, с кого брать образец! Франсишка Лефорт каким-то образом умудрялся пить, не пьянея. Прочие же к утру набирались до такой степени, что забредали в неожиданные места, и не раз приходилось спасать их, выуживая из пруда перед Лефортовыми хоромами – выкопанного, надо думать, именно для той надобности, чтобы питухов протрезвлять, поскольку был он невелик, в три взмаха веслами на лодчонке пересечь.

А свалиться туда, выходя из хором, было проще простого – дворец стоял на взгорье, от пруда к крыльцу вела лестница, иначе – не попасть, взгорье кустами засажено. Кто только тех ступенек затылком не считал! И кто в тех кустах не отсыпался…

Узнала у них Аленка и про Анну Монсову. Аврашка Лопухин соврал – девка считалась тут красавицей, вокруг нее прежде так и вились, пока государь Петр Алексеич к себе не приблизил. А коли его нет – так сам Лефорт в доме у золотых дел мастера Монса живмя живет. Вообще-то у того две дочки на выданье – вторую, старшую, девки, к Аленкиному удивлению, называли Матреной Ивановной. Но ведь и Гордона они же звали Петром Иванычем, хотя никто его Петром не крестил, а просто имечко заморское москвичам было не выговорить. Видно, и Монсову дочку русские гостеньки Матреной потому же прозвали.

Девкам наемным жилось у немцев неплохо, а на ночь они по домам расходились, тут не было заведено, чтобы вся дворня в одном подклете спала. Аленка, проходя, дивилась каменным домам с большими окнами, а пуще того – горшкам с цветами на подоконниках. Дивилась и тому, что не прятались домишки за высокими заборами, не стояла у ворот, глумясь над прохожими людьми, челядь. Жили немцы попросту – то и дело в дома входили, из домов выходили, двери – нараспашку, словно о ворах и слыхом не слыхивали. Безалаберно, словом, жили. И лишь к вечеру, когда наемные убрались прочь, притихла слобода.

Аленка высмотрела дом Анны Монсовой, неподалеку от него новый каменный дом кто-то строить затеял, она там и укрылась. Сама Анна, видать, еще днем отправилась на тот берег Яузы, в Лефортов дворец. И сестра Матрена с ней вместе. Тих был дом – но это еще не означало, что пуст.

Из-за реки ветер музыку донес… Аленка насторожилась – и тут же раздались голоса. То ли от Монсова дома, а то ли от соседнего немцы к реке торопливо пошли, и немало их было – мужчин человек шесть, четыре женщины, у женщин на головах то ли из шелка, а то ли из тафты накидки, у шеи шнурками стянутые, края вперед торчат, лица прячут, не понять – старые или молодые. Может, одна из них и есть та Анна?

Весело переговариваясь, ушли эти немцы к Яузе, стали там кричать, – должно лодку окликать. А тут из-за угла и другие – две бабищи восьмипудовые да мужик с ними – тот, пожалуй, пудов в девять будет… Идут вперевалочку, разряженные, довольные – как их только лодка поднимет?

Эти ушли к берегу, а по песчаной дорожке пробежали две девки – обе не то чтобы совсем простоволосые, какие-то высокие кружевные шапочки странного вида на них были, тонкой работы, с лентами удивительных цветов, и сквозь кружево были пропущены выложенные на лбу завитки волос. Однако эти вольно разметавшиеся волосы смутили Аленку – на Москве и зазорные девки, что на Неглинке поселились, причесывались гладко, опрятно.

Но про то, что в Немецкой слободе и замужние женки не стесняются показывать волосы, она уже слыхала. Поразило ее иное – до острой жалости к бедным немецким девкам поразило!

Обе они были стянуты по животикам так, что, казалось, одной рукой можно охватить каждую, и если бы измерить у каждой веревочкой охват стана – и аршина бы, видно, не набралось.

Тем не менее за этими лишенными всякого дородства девками в полосатых, подобранных на боках юбках, из-под коих виднелись другие, также полосатые, бежали два молодых немца, придерживая оперенные круглые шляпы на длинных кудрях. Аленка уж знала, что мужчины здесь носят накладные волосы, надо лбом – высоко взбитые, далее – кудерьками, и у иных те кудерьки чуть ли не по пояс, чего с природными волосами ни за что не получится. Она подумала, что по осеннему да зимнему времени не так уж это глупо – может заменить меховую шапку.

Те немцы, забежав вперед, раскланялись с прыжками и завели какой-то вовсе вольный разговор, с громким хохотом. Притом же и девки не стеснялись отвечать им, и хохотать, и пустились в конце концов обе наутек, развевая юбками, как бы зазывая своих полюбовников.

Аленка, следуя за ними, примечала…

Немецкие девки были тонки, вертлявы, голосисты, бесстыжи. Но немцам, видно, всё это нравилось. И если та, проклятая беспутная Анна, здесь – первая красавица, то, что же, она – тоньше, шумнее, вертлявее прочих? Как же это может нравиться государю? После статной, выступающей, как лебедь плывет, тихогласной красавицы Дунюшки – полюбить этакую обезьяну?

Шумная молодежь спустилась к Яузе, где были привязаны лодочки – нарядные, с цветными флагами на корме. Один немец прыгнул в лодку, протянул девице руку, потом – другой, они долго усаживались, расправляя наряды, и всё это у них получалось весело, празднично. А Дуня-то уже и забыла, что праздники на свете бывают. Один у нее в году день, когда все ее чествуют, – именины. Так именно в этот день мужа, чтобы для него Наталья Кирилловна приказала именины невестки праздновать, и не было, в Архангельске по кораблям лазил.

Многие, очень многие получили приглашение на пир и гулянье к Францу Яковлевичу Лефорту. Одни разве что старики да малые дети дома остались в той части слободы, где жил приятель Лефорта – Монс. Спешили по улицам, пока не стемнело, последние припоздавшие гости, женщины, туго перетянутые, в тонких накидках поверх открытых платьев, и мужчины – в кафтанах из бархата и золотной ткани по колено, в башмаках со сверкающими пряжками, в накладных кудрях, и под каждым округлым, сытым да бритым подбородком топорщились складки нарядного галстука – кисейного или тафтяного.

Аленка выждала за углом, пока последние приглашенные не спустятся к причалу да не сядут в лодочку.

И тогда слобода как будто вымерла. Аленке чудилось, что она здесь, среди каменных строений, – одна живая. Временами из-за Яузы доносилась музыка – непривычная, однако приятная.

 

Дом золотых дел мастера Иоганна Монса (назвав его, разумеется, Иваном Егорычем, а супругу его – Матреной Ефимовной) Аленке еще днем указали и растолковали – вот наступит вечер, начнется великое гулянье, и тогда из дому хоть печь выноси, не заметят. Потому что заведено: осенью – пировать.

Аленка решила, что это не так уж и глупо. Начинаются дожди, не то что на дорогах – в самой Москве на улицах вот-вот телеги начнут вязнуть, на площадях после непогоды пешие чуть не по пояс в грязь проваливаются. Даже богомольные старые боярыни откладывают выезд в загородную обитель, пока не встанет санный путь, даже приезжие боярыни государыню почитай что не навещают – жалеют колымаги золоченые, шелками внутри обитые, колеса, серебром окованные, поломать боятся, подобранных в масть возников берегут. И бояре, что постарше, дома сидят, а что помоложе – верхом в Кремль приезжают. А раз пути нет, то и торговли нет, и дела откладываются. Что ж не попировать? Тем более – не пост, мясоед…

Дома в Немецкой слободе стояли открыто, у невеликих крылечек росли во множестве низкие кусты – видно, весной да летом они вовсю цвели. Крылечки те были малы, потому как большого крыльца с кровлей и крытой лестницей такому дому не надобно: жилые горницы поставлены не на подклетах, подниматься в них не приходится, и большие окошки до того низко – подходи да гляди, что в домишке деется.

Аленка вернулась от берега и покрутилась возле Монсова дома. Свет вроде наверху горел, слабенький, может – в лампадке перед образом, но было тихо, ни мужского голоса не слышалось, ни женского. Набралась она духу, толкнула дверь – и дверь оказалась открыта. Тогда Аленка, перекрестясь, вошла.

Страшно ей сделалось до жути – никогда ведь раньше в чужие дома воровски не забиралась. И где здесь что? Где сам мастер Монс спит? Где – дочка его треклятая? И ведь не одна у него дочка! Вот и разбери…

В нижнем жилье было тесно – света из единственного в сенях окошка хватало, чтобы разглядеть широкую витую лестницу в верхние покои и две притворенные двери.

И тут Аленка услышала, как бежит-торопится человек по улице, несется мелкими шажками. И влетел человек вслед за ней – она только и успела под лестницу шарахнуться. И оказалась это девка молодая, и задыхалась она от слез.

Девка, не споткнувшись впотьмах ни разу, взбежала по знакомой лестнице и там, наверху, хлопнула дверь.

Уж не Анна ли Монсова? Или Матрена?

То, что девка ворвалась в свой дом с гулянья зареванная, означало для Аленки скорое явление мамок и подружек. Ей и на ум бы не взбрело, что в девичью светлицу может войти мужчина. Уж на что не понравились ей немецкие девки, а такого непотребства она даже и про них помыслить не могла.

А суета галдящего бабья была Аленке вовсе ни к чему. Ей совершенно не хотелось, чтобы ее вынули сейчас из-под лестницы с отворотной травкой за пазухой. Она решила выскользнуть из Монсова дома, переждать и попытаться снова.

Но стоило ей шелохнуться – как одна из дверей нижнего жилья скрипнула.

Сперва Аленка решила, что это не дверь, а половица под ее ногой, замерла, а пока она стояла на одной ноге, скрип повторился.

На сей раз он был куда громче и протяжнее.

Кто-то из темноты шагнул в иную темноту. Ведя рукой по стене, этот человек прошел к окну – и Аленка на мгновение увидела очертания лица.

Это был мужчина с непокрытой головой, без накладных волос, довольно высокий, горбоносый и – бородатый! Борода была недлинная и как бы топором обрубленная, а более Аленка и не разглядела. Он оказался у двери, ведущей на улицу, приоткрыл ее ровно настолько, чтобы протиснуться, и исчез. Тут же Аленка услышала некие железные лязги и скрежеты – он что-то сделал с дверью.

Сообразив, что она, возможно, заперта в доме, девушка кинулась прочь – и не смогла выбраться наружу. Метнувшись к окну, она увидела того человека – он торопливо удалялся прочь.

Аленка чуть не ахнула вслух – на нем было долгополое русское платье.

Но нужно было поскорее уносить ноги из этого проклятого дома. Пусть даже выставив окно, – тут-то Аленка и порадовалась, что в немецких домах они прорублены до смешного низко. Она принялась ощупывать подоконник – и тут перед ней за стеклом обнаружился человек – тоже мужчина, тоже немалого роста, но на сей раз – в немецком коротком платье, топырящемся на боках, и в накладных волосах. Этот мужчина стоял напротив дома, на таком расстоянии, что Аленка видела его всего целиком – от шляпы, увенчанной чем-то лохматым, до башмаков с пряжками.

Он подобрал камушек, размахнулся (Аленка в ужасе съежилась за подоконником) и запустил вверх. Стукнув в оконный переплет, камушек упал наземь. Очевидно, этот человек вызывал наружу девку – может, Анну Монсову, а может, ее сестрицу.

Наверху шаги послышались – так что для Аленки не было иного пути, кроме как нырнуть обратно под лестницу.

Девка, на сей раз с подсвечником на одну свечу, спустилась, поставила подсвечник на подоконник, отперла дверь, впустила того мужчину, сказав ему нечто сердитое, и, когда он оказался в доме, вдруг бросилась к нему на шею.

– Анне!.. – весомо и укоризненно начал было он и прибавил еще какое-то лопотанье, но девка не дала ему продолжить.

Они стали целоваться…

Алена глазам и ушам не верила – ведь знал же весь Верх, что государь Петр Алексеич немку к себе приблизил! А она, немка? Что же для нее, государева милость – как драная вехотка?

Мужчина отстранил от себя Анну Монсову, принялся ей что-то втолковывать. Аленка не видела их лиц, но чувствовала – девка очень его словами недовольна. В конце концов немцу удалось настоять на своем – она вздохнула и покорилась. Она отстранилась от него, и толкнула дверь, и вышла первая, а он поспешил за ней следом.

Лязга и скрежета на сей раз не было.

Аленка поняла, что сможет беспрепятственно выбраться из дома.

Она поднялась по лестнице, вовсе не подумав, зачем бы той Анне оставлять на подоконнике горящую свечу, лестница уперлась в приоткрытую дверь, Аленка вошла и оказалась перед выбором – в узкий коридор выходили три двери, и поди знай, за которой – опочивальня треклятой немки!

Аленка заглянула в первую – и обнаружила спящее дитя.

Это был прехорошенький мальчик, по видимости – самый младший сынок Монсов.

И не было рядом ни мамки, ни няньки, ни захудалой сенной девки! Все женщины, сколько их было в Монсовом домишке, ухлыстали веселиться, оставив дитя в одиночестве. Это возмутило Аленку безмерно. Она и представить себе не могла, чтобы хоть одна из ее подружек-мастериц, не говоря уж о молодых боярынях, которых она видывала в Верху, оставила сыночка без всякого присмотра, не посадила с ним хоть какую глухую бабку.

Странные нравы были в слободе…

Вдруг снаружи раздался такой треск, будто невесть сколько домов рушилось. И комнатка осветилась как бы от вспыхнувшего непостижимым образом в небе пожара.

Дитя забормотало, но не проснулось.

Аленка вспомнила – государь вечно затевал огненные потехи, то у князь-кесаря Ромодановского, то у князя Голицына, то у своего слободского любимца, пожилого генерала Гордона, который, как жаловалась однажды Наталья Кирилловна, нарочно для привлечения государя выписал из Германии новые книги о том, как в небе пылающие картины и вензеля производить.

От фейерверка ей, впрочем, была и польза – она могла разглядеть всё обустройство комнаты, и выложенный в шахматную клетку плиточный пол, и такую невиданную в Верху вещь, как два поставленных друг на дружку деревянных сундука в крупной резьбе, и длинные занавеси по обе стороны высокого, в частом переплете, стеклянного окна.

Затем Аленка сунулась в другую дверь – там стояли две постели. Постояв, она дождалась новой вспышки – и обнаружила, что одна из постелей застлана пристойно, а на другой как будто кто валялся.

Кровати у этих немцев были так себе, низкие. Для Аленки приступочки перед ложем и возвышающиеся сугробом тюфяки, крытые перинами, были непременной принадлежностью небедного житья. Она усмехнулась про себя – неужели на этакой скудости та змея подколодная Анна государя принимает? Не сравнить же с Дунюшкиными пуховиками!

Достав из-за пазухи узелок, Аленка прокопала рукой пещерку под тюфяком и затолкала туда подклад.

Что-то еще велела произнести Степанида Рязанка над прикрыш-травой, а что – у Аленки, разумеется, вылетело из головы. Она задумалась, стоя на коленях перед кроватью, и так, видно, крепко задумалась – не сразу поняла, что шаги на лестнице приблизились уже вплотную!

Выхода не было – Аленка нырнула под кровать.

Вошли, внеся и свет, двое – мужчина и женщина.

Ей показалось, что это Анна Монсова и тот мужчина, с которым она целовалась.

Они беседовали по-немецки, причем оба были чем-то весьма довольны. И сели они на ту постель, под которой схоронилась от греха подальше Аленка. Она видела их ноги – одна пара в больших запыленных башмаках с пряжками и в белых чулках, другая – в бархатных башмачках, уже несколько потертых.

Эти ноги вели себя странно – переступали, приподнимались, а потом и вовсе исчезли, как будто в воздух взмыли. Причем сразу же прекратились и речи.

Бархатные башмачки вишневого цвета один за другим упали на пол, мужские же башмаки куда-то подевались.

Аленка не сразу сообразила, что означает это колыханье и поскрипывание кровати. А когда поняла – от стыда чуть не умерла.

Там, над ее головой, мужчина и женщина торопливо, даже не раздеваясь, соединились. Прошло неимоверно долгое время. Раздался негромкий и торжествующий смешок женщины. Мужчина о чем-то спросил, она ответила.

Дивно было, что они предаются блуду, имея под собой заговоренный подклад, который, по словам Степаниды Рязанки, должен был нарушать это дело.

Очевидно, подклад оказался смышленый – должен был вредить лишь рабе Анне с рабом Петром, а прочих мужчин подпускал к немке беспрепятственно.

Аленка представила, как будет рассказывать о своем великом подкроватном сидении Дунюшке и Наталье Осиповне, как будут они восторгаться, руками всплескивая, и как поразятся верховые боярыни, казначеи, стольницы да постельницы, сенные девки вновь вспыхнувшей любви между царем с царицей.

В непродолжительном времени на пол ступила нога в большом башмаке, за ней и вторая. Крупная рука, едва видная из-под белого, нездешней работы кружева, нашарила оба маленьких башмачка и вознеслась вместе с ними.

Двое на постели снова заговорили, но голоса были озабоченные.

Анна соскочила, потопала – видно, маловаты были те башмачки, хоть и ладно сидели, – и первая вышла из опочивальни, мужчина – за ней. Подождав, выбралась Аленка из-под грешной постели и прокралась к лестнице.

Тут-то и услышала она наконец русскую речь!

– Ты ли это, Франц Яковлевич? – спросил резковатый, задиристый юношеский голос. – Мы же тебя, сударь мой, обыскались!

– Я пошел за Аннушкой, Алексаша, дабы уговорить ее вернуться. Это нехорошо, когда красавица в разгар веселья покидает общество, – отвечал тот, кого назвали Францем Яковлевичем, отвечал по-русски и – вполне внятно.

Аленка даже рот приоткрыла – неужто сам Лефорт?

Собеседники стояли в дверях, причем Алексаша – так, как если бы собирался входить в дом, а немец – как если бы собирался его покинуть.

Анны поблизости вроде бы не было. Видно, выскользнула первой, чтобы их, блудодеев, вместе не встретили.

– Ну и как, уговорил ли, Франц Яковлевич? Государь в толк не возьмет, куда она подевалась. Он с ней, с Анной, так не уславливался.

– Я не застал ее наверху.

– Кого же ты тогда там, сукин сын, уговаривал?! Святого духа?…

Сорвалось грубое слово – да отступать некуда, вытянулся весь Алексаша, подбородок бритый выставил, грудь выкатил. Застыли оба на мгновенье – росту равного, грудь в грудь, глаза в глаза.

Немец отвечал на сей раз по-немецки, повелительно, и даже замахнулся на парня.

Тот ответил по-немецки же, и жаль – ни слова не понять.

Лефорт прервал его, высказал нечто краткое, но весомое, и попытался отстранить.

– Она же теперь не твоя, а государева! – возмутился, уже по-русски, Алексаша. – Проведает государь – камня на камне от вашей слободы не оставит!

Немец неожиданно и неудержно рассмеялся и сказал что-то такое, отчего защитник прав государевых лишь руками развел.

– Ну, давай уж, что ли, Франц Яковлевич…

– Больше так не делай, юноша, подслушивать под окошками – дурно, – с тем немец, порывшись в накладном кармане, достал нечто и передал парню из горсти в горсть.

– Как же теперь с Аннушкой быть? – пряча деньги, спросил Алексаша.

– Я ее уговорил, – отвечал Лефорт. – Погуляет, придет. Будет кротка и покорна, как боярышня.

С тем и удалился по темной улице, походочка – носками врозь, плечи гуляют, кабы не длинная шпага, торчащая из-под золотного кафтана, – вовсе шут гороховый.

 

– Ах, растудыть твою… – Алексаша витиевато выразился и присел на порог у полуоткрытой двери.

Только его тут Аленке и недоставало!

Она из закутка под лестницей видела широкие плечи парня, горой выложенные над макушкой кудри вороных накладных волос.

Вдруг он вскочил – похоже, услышал что-то. И пропал из поля зрения Аленки.

Надо было удирать.

Девушка метнулась к двери и увидела, что Алексаша не так уж далеко и ушел. Стоя посреди улицы, он выплясывал нечто непотребное – кланялся, отклячив зад и метя по пыльной земле рукой, да еще подпрыгивал при сем.

Выкрутасы свои он выделывал перед тремя всадниками. Они же не торопились сходить с коней, а наблюдали за ним, и лица их, скрытые широкими полями оперенных шляп, были недосягаемы для взгляда.

– Ну, полно, будет! – сказал один из них на чистом русском языке. – Ты, сокол ясный, не вчерашнего дня ли тут ищешь?

– Я по государеву делу, твое княжеское высочество! – с некоторой обидой отвечал Алексаша.

Всадник поднял голову и убедился, что окна во втором жилье темны.

– А где ж государь? Чай, и не ведает, что ты по его делу хлопочешь…

– На том берегу, во дворце, Борис Алексеич! – бодро отвечал Алексаша. – Крикнуть лодку?

– А я чаял его здесь найти. Не кричи… Мы с доктором Лаврентием криков сегодня понаслушались…

Князь Голицын повернулся к другому всаднику и сказал ему что-то по-немецки. Тот ответил и развел руками, как бы признавая в неком деле свое бессилие.

– Государь сговорился с Анной, что она первая сюда прибежит, он – за ней, – не слишком уверенно молвил Алексаша. – Я всё дозором обошел, чует мое сердце – неладно сегодня что-то…

– Ф-фу, в горле пересохло, – буркнул Голицын и, видно, сам же перевел свои слова на немецкий язык для доктора Лаврентия. Тот со всей услужливостью залопотал, указывая рукой в глубь улицы.

Третий всадник послал было коня вперед.

Алексаша внимательно слушал.

– Зачем же юнкера взад-вперед гонять? – спросил он, с пятого на десятое уразумев, что доктор предлагает прислать прохладительный напиток из своего дома. – Матрена Ефимовна завсегда на кухне лимонад в кувшине оставляет. Кувшин большой, всем хватит, да государь его и не больно жалует.

И удержал под уздцы немецкого коня.

– Однако пьет… – Голицын сказал что-то доктору Лаврентию, тот отвечал, и снова в небо с шипом взлетело черное ядро и рассыпалось на цветные звезды. Доктор проводил их паденье взглядом, быстро произнес довольно много отрывистых слов и рысцой поехал прочь.

– Сказал, чтобы юнкер нам услужил, а сам он заедет домой и оставит… оставит… – тут Алексаша запнулся.

– Суму с прикладом своим лекарским, – помог Голицын в то время, как молодой спутник Лаврентия Ринцберга слезал с коня. – Ты бы при нем, Алексаша, язык не распускал – он по-русски изрядно разумеет, еще при государе Алексее Михалыче переводчиком служил.

– А что ж скрывает? – опешил Алексаша.

– А ты его спроси! – ехидно посоветовал Голицын. – Вот он теперь по всей слободе и разнесет, что государеву прислужнику что-то возле Монсова дома неладно показалось! То-то бабам радости будет!

– И так же все видят, что эта блядина дочь государя морочит!.. – хмуро возразил Алексаша. – Борис Алексеич, как же это так? Я же своими ушами слышал! Государь же ей, дуре, честь оказал! Я всё не верил, сегодня – подслушал! Государю надо сказать – почто он такую падлу к себе приблизил?

– Молчи, дурак, – строго, но беззлобно одернул Голицын. – Не твое собачье дело. Государь всё и без тебя знает. Девка государя пока что боится… а он – ее… Никак не столкуются по-настоящему. Молчи, всё равно не поймешь. Государь с Францем Яковлевичем сами разберутся.

– Борис Алексеич…

– Молчи, говорят. Больно много воли взял.

Но сказал это Голицын беззлобно.

Молодой немец тем временем вошел в Монсов дом. Видно, ему и прежде приходилось тут бывать – он сразу взял оставленную на окошке возле двери свечу и направился на кухню. Аленка еле успела встать за дверь. Теперь лучше всего было бы, если бы и Голицын с Алексашей вошли следом, но они предпочли разбираться в государевых отношениях с Анной Монс на улице.

Получив от Голицына такой нагоняй, Алексаша призадумался.

– Что ж ее бояться? Разве у него ранее дел с немками не было? – спросил он не столь князя, сколь самого себя.

– Поймешь ты, дурень, когда-либо, чего с такой бабой бояться. Не жена, чай. Не угодишь – другого сыщет, а этой и искать недалеко, Франсишка чертов ее, видно, к доброму угожденью приучил… А государю где было выучиться? Не с теремными же клушами… Да что ж он там, сам лимонад готовить взялся?

Как бы в ответ на эти слова на кухне что-то рухнуло.

Встревоженный Голицын крикнул по-немецки, но ответа не получил.

– Карауль здесь! – быстро приказал он Алексаше, а сам, едва не зашибив Аленку дверьми, ворвался на кухню.

Парень обернулся вправо, влево и ловко достал укрытую прежде полами кафтана пистоль.

– Сюда! – крикнул Голицын. – И дверь за собой запри!

– А что?

– Худо!

Аленка скрылась в испытанное место – под лестницу. Алексаша вошел, торопливо заложил дверь засовом и в два шага оказался на кухне.

– Пресвятая Богородица! – только и воскликнул он.

– Тише…

– За доктором Лаврентием бежать?

– Поздно.

– Это что же?… – До парня только-только стало доходить жуткое. – Это для государя зелье припасли?

– Молчи, Алексаша. Молчи. Боже тебя упаси шум поднимать! От тела избавиться нужно.

– Да как же? Да всех же нужно на ноги поднять! Может, тот злодей недалеко ушел!

– Да молчи же ты! – удерживая пылкого парня, велел Голицын. – Негоже шум подымать! Помнишь, как в прошлом году о сю же пору было? Как наши немцы уразумели, что государя отравить пытались, – так первый Франчишка Лефорт лыжи было навострил, кони день и ночь стояли наготове. Вся слобода полагала убираться из Москвы поскорее, да и сам я с минуты на минуту беды ждал. Вот те крест, Алексаша – не стал бы государевых похорон дожидаться! Если сейчас немцы пронюхают, что Петру Алексеичу опять зелья в питье подлили, – уж точно с места снимутся. Позору-то будет! И шведский резидент, и голландский резидент сразу своим государям отпишут – с Москвой не связывайтесь, не договаривайтесь, здесь царей травят. Вон к голландцу каждую неделю гонец из Гаги письма привозит и забирает. Понял? А нам с ними жить… Так что молчи, Христа ради. Не удалось тому блядину сыну, промахнулся – и ладно. Молчи, понял? Известно, куда ниточка тянется. Мы до них еще доберемся…

Алексаша кивнул, соображая. Куда ж еще та ниточка протянуться могла, как не в Новодевичий монастырь, в келейку к государевой сестрице?

Год назад, нет, поменее – ни с того ни с сего на государя Петра хворь напала, кровью ходил. Что, как не зелье? Месяц проболел, совсем уж был плох. И знал Алексаша, что помри государь – не вспомнят о нем, конюховом сыне, ни Франц Яковлевич, ни Борис Алексеич, ни Федя Апраксин, никто! А вернет власть былая правительница Софья – ему, Алексаше, первому на дыбе повиснуть.

Так что послушался он мудрого совета, не стал перечить Голицыну, а почесал сквозь накладные волосы в затылке:

– Бухвостова с Ворониным сыскать надо, – решил он. – Эти – надежные. Они сейчас при государевых конях стоят… И Луку Хабарова. Пусть возьмут тело, донесут до Яузы – и того… в навигацию…

– Разумно, – одобрил Голицын. – До утра сего кавалера не хватятся, пока из Яузы выловят – тоже времечко пройдет. А может статься, и не выловят вовсе – коли Лука исхитрится…

– Исхитрится! – пообещал Алексаша.

Голицын достал кошелек, вынул, не глядя, денег, протянул:

– И напоить всех троих до изумления!

– Постой, Борис Алексеич! – Алексаша удержал собравшегося было идти князя. – Ежели я за молодцами побегу, а ты – удержать государя, чтобы раньше времени сюда не жаловал, не вышло бы беды! Нужно этот дом запереть!

– Легко сказать… Хотел бы я знать, где ключ от замка!

– Я его и не видывал, при мне дверей не отворяли.

– Не к Монсу же за ним бежать! Вот что, Алексаша. Тело нам самим вынести придется. И донести до кустов. Зажги свету, сколько можешь, чтоб мы тут с этим телом всё вверх дном не перевернули.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru