А он и так-то на Москве был редким гостем.
25 июля его ждали в Терему к именинам тетки, Анны Михайловны, а он в этот день затеял переезжать из Коломенского в Преображенское. Сам – или государыня Наталья Кирилловна его надоумила? Бог весть…
Бабья склока заменила в те годы государево правление. И то, когда ж бывало, что в Кремле четыре царицы, одна царевна-правительница и два устраненных от дел юных царя: один – по умственной и телесной неспособности, другой – по молодости лет? А царицы – вот они! Самая старшая – вдова государя Алексея Михайловича, Наталья Кирилловна, роду Нарышкиных. Затем – вдова государя Федора Алексеича, Марфа Матвеевна, роду Апраксиных, что в обитель не ушла, а так в Верху и осталась. Затем – государыня Прасковья Федоровна, роду Салтыковых, супруга маломощного государя Ивана. И, наконец, государыня Авдотья Федоровна, Дуня, роду Лопухиных. И от того, как эти особы и их многочисленная родня между собой ссориться и мириться станут, судьба огромной державы зависит… Ни до, ни после такого не бывало.
27 июля государь Петр Алексеич отказался допустить к себе князя Василия Голицына и других воевод, пришедших благодарить за награды. И то – не он им те награды давал, а, как бы от имени обоих безвластных царей, Софья. А заслужили ли они царскую милость, вернувшись из неудачного Азовского похода, узнать мудрено. Те, кто поддерживал Софью, кричали, что поход удался. Те, кто был за Нарышкиных, кричали, соответственно, наоборот. Самое любопытное – по сей день неясно, что такого сотворил в походе воевода Голицын. Триста лет все были уверены, что он привел русское войско к поражению. А потом засомневались…
Собственно, у Софьи, уверенной в своих стрельцах, не было большой причины для беспокойства. Петр, дай ему волю, так бы и пропадал на Плещеевом озере со своими ботами, баркасами и любезным наставником Карстеном Брантом, которого еще при государе Алексее Михайловиче выписали из Голландии для постройки в Дединове кораблей, способных выходить в открытое море. Да, Тишайший государь тоже втихомолку морем бредил – он даже писал герцогу Курляндскому Якобу, осведомляясь, нельзя ли строить российские корабли в его гаванях. И любопытно, знал ли он, что по морям, омывающим берега Франции, Испании и Африки, шастают хищные корабли, несущие странный флаг – на красном поле черный рак с преогромными клешнями, и что те пираты подвластны именно Якобу?
Итак, затянувшееся противостояние. Но с чего вдруг Софье взбрело на ум, что Петр собирается с потешными брать приступом Кремль? Бояться за власть свойственно и монархам, и женщинам, но не до такой же степени? Сколько в Преображенском потешных и сколько на Москве стрелецких полков? Однако Софья сочла нужным пожаловаться стрелецким начальникам на то, что царица Наталья снова воду мутит, и в очередной раз пригрозить – коли она с сестрицами более стрельцам не годна, то теремные затворницы готовы дружно оставить свое бунташное государство. Куда бы они отправились, если бы стрельцам вдруг надоела обветшавшая за много лет угроза, – это, наверно, и самой Софье в голову не приходило.
К тому времени на Москве за ней числили двух избранников – князя Василия Голицына и Федьку Шакловитого, который и развил бешеную деятельность – собирал в Кремле сотни вооруженных стрельцов, посылал в Преображенское лазутчиков, толку от них не добился, сам туда отправился, был арестован людьми Петра, сразу же выпущен… Словом, мелкая возня, которая грозила этак затянуться надолго. Должно было произойти нечто, задуманное для нарушения опостылевшего равновесия.
Наступил август 1689 года.
Стол был длинный – едва ли не во всю светлицу, и чего только на нем не разложили! До штуки тонкого полотна, который день тут лежащей, приготовленной, чтобы сорочки наконец скроить, и руки не доходят, ларцы рукодельные закрыты стоят, перед каждой мастерицей – свои узелки с пестрыми лоскутьями, суконными да холщовыми. Уморили починкой, будь она неладна! Не до тонких рукоделий девкам – царские стольники уйдут с богоданным государем чистехонькие, вернутся через неделю, словно с Ордой воевали, живого места на них нет. Который кафтанишко саблей пропороли, который гранатой пожгли…
Досталось этой починочной радости и Аленке.
Боярыни пуще всего следили, чтобы лоскутья на заплатки цвет в цвет подобраны были. Хоть и опальный двор в Преображенском, а негоже, чтобы царевы люди в отрепьях позорных ходили, недругам на злорадничанье. Сама государыня Наталья Кирилловна за этим присматривала.
Но нет худа без добра – если бы девки сейчас дорогие заморские ткани кроили, персидские или иранские, если бы волоченым золотом пелены расшивали, если бы жемчуг низали, то расхаживали бы вдоль стола верховые боярыни, строго наблюдая порядок и блюдя всякое жемчужное зернышко, особливо – кафимское или бурмицкое, с горошину, за мелкий же семенной не так ругались.
Сейчас одни верховые Натальи Кирилловны боярыни вместе с ней и с государем в Измайлово укатили – справлять именины молодой царицы, Авдотьи Федоровны, другие в царицыных хоромах странницу слушают, и девкам можно вздохнуть повольнее. Верховые! Были верховыми – да Верх в Кремле остался… Царицына Светлица! Была Светлица, а теперь так, огрызочки. Кто из мастериц в Москве при правительнице Софье остался, кого Наталья Кирилловна с собой по подмосковным возит – из Измайлова в Преображенское, из Преображенского в Коломенское, а оттуда – в Алексеевское, а оттуда – к Троице. И Москву девки только зимой видят – когда не очень-то в летних царских дворцах погреешься.
У иной боярыни, как поглядеть, светлица не хуже, и жемчуг не мельче, и золотное кружево не уже, и знаменщики, может, почище кремлевских.
Карлица Пелагейка в потешном летнике, сшитом из расписных покромок, всё же крутилась поблизости. Боярыню хоть сразу видно, да и пока она к тебе подплывет… А эта кикимора на коротких ножках вдруг вынырнет из-под стола – и окажется, что всё она слышала, всё уразумела, а не откупишься – на смех поднимет, коли не донесет…
Аленка Пелагейки не боялась. Во-первых, ни в чем дурном пока не была замечена, а во-вторых – едва ли не лучшая рукодельница из молодых, да и у старых мастериц всегда готова поучиться, сама государыня хвалила за кисейную ширинку паутинной тонкости, по которой был наведен нежнейший и ровнейший узор пряденым золотом. А легко ли такую кисейку в пяльцах не перекосить?
Одно ее тут допекало – девичьи тайны.
Когда в одной подклети ночует десятка с два девок да молодых вдов, когда нет за ними ни родительского, ни мужнего присмотра, а за стенкой – молодые парни подходящих лет, тоже без присмотра, то что на уме? Вот то-то и оно, что это самое – стыдное…
Работая, девки-рукодельницы тянули песню, и не от большой любви к пению – пока все поют, двум подружкам удобно втайне переговорить, склонившись низко, как бы упрятавшись за два составленных вместе высоких ларца со швейным прикладом.
– Что у ключика у гремучего, что у ключика, у гремучего, у колодезя у студеного, – повела новую песню Феклушка, девка, которую, видно, за песни в царицыну Светлицу и взяли, потому что от ее работы Аленка лишь сердито сопела. Она сидела на дальнем конце стола, подальше от пожилых, но Аленка ее видела.
– У колодезя у гремучего, – поддержали прочие пока еще нестройно, прилаживаясь. Песня была какая-то новая – Аленка, во всяком случае, такой не знала.
– Добрый молодец сам коня поил, добрый молодец сам коня поил, красна девица воду черпала!.. – вывела озорная девка с непонятным Аленке торжеством.
– Красна девица воду черпала! – подхватили мастерицы уж повеселее.
Пелагейка показала над краем стола широкое щекастое лицо, которому красная рогатая кика с медными звякушками шла примерно так же, как корове седло.
– Почерпнув, ведры и поставила, почерпнув, ведры и поставила, а поставивши, призадумалась, – продолжала Феклушка, всем голосом и повадкой показывая это горестное девичье раздумье.
– А поставивши, призадумалась… – Аленка и сама не поняла, как это сделалось, что она, молчунья, вдруг стала подтягивать.
– А задумавшись, заплакала, а задумавшись, заплакала, а заплакавши, слово молвила… – в Феклушкином голосе была такая великая и внезапная печаль, что Аленка и вовсе душой воспарила.
Она, приоткрыв рот, уставилась на певунью, и в голову пришла мысль, для нее, живущей среди девок как бы наособицу, вовсе диковинная. На дне рабочего ларца лежали припрятанные сласти – завернутые в бумажку леденцы, маковник в лоскутке, иные заедки, которые от хранения не портятся. Аленке вдруг захотелось подарить Феклушке хотя бы леденец. Она только не знала, как бы совершить это, чтобы и втайне от прочих, и по-хорошему.
А песня длилась. Девица завидовала тем, у кого есть семья в полном составе, поскольку у нее, у красной девицы, ни отца не было, ни матери, ни братца, ни родной сестры, ни того ли мила друга, мила друга – полюбовника…
Тем песня, к Аленкиному недоумению, и кончилась.
Услышав, в чем же на самом деле заключалась девичья печаль, мастерицы, затосковавшие было, переглянулись, перешепнулись, и тут лишь Аленка сообразила, что всё дело-то в царевых конюхах, о которых только и разговору было ночью в подклети, на тесно сдвинутых войлоках.
Сразу ей расхотелось дарить Феклушке леденчик.
А ведь что-то этакое сделать следовало. Все девки были здешние, былых мастериц дочки, в царицыной Светлице выросшие, одна Аленка – со стороны, новой царицей да новой ближней боярыней, Натальей Осиповной, приведенная.
Дал бы ей Бог нрав полегче да пошустрее, заглядывалась бы и она на статных всадников в светло-зеленых кармазинных кафтанах, выезжавших с молодым государем, – проще бы ей жилось.
Рядом оказалась Пелагейка – и тут уж держи ухо востро, может и стянуть нужную вещицу. Аленка подвинулась на скамье, подальше от пронырливой карлицы.
Тем временем Феклушка, кинув взгляд за дверь и хитро прикусив губу, подмигнула сразу двум мастерицам напротив – грудастой до удивления Фроське и Стеше-беленькой.
Девки, едва ль не ложась на стол, подвинулись к ней, глядя прямо в рот.
– Что не мил мне Семен, не купил мне серег, что не мил мне Семен, не купил мне серег, – вполголоса веселой скороговоркой завела Феклушка.
– А что мил мне Иван, он купил сарафан, а что мил мне Иван, он купил сарафан! – быстро и в лад пропели все трое. Озорством потянуло от них, устали от благонравия шалые девки.
– Он на лавку положа, да примеривать стал, он на лавку положа, да примеривать стал! – негромко и стремительно подхватили все мастерицы, торопясь, как бы за лихой песней их не застали. – Он красный клин в середку вбил, он красный клин в середку вбил!..
И буйно расхохотались – все разом!
Аленка изумилась глупости этой короткой песни и сразу же уразумела, что означают последние слова. Огонь ударил в щеки.
Аленка быстро закрыла лицо ладошками.
Пелагейка схватила ее шитье, зеленый становой кафтан с наполовину выдранным рукавом, и скрылась с ним под столом.
Аленка соскользнула с лавки туда же и, стоя на корточках, ухватилась за другой рукав.
Пелагейка свою добычу не удерживала.
– Охолони… – шепнула карлица и вынырнула по ту сторону стола, возле вдовушки Матрены, женщины основательной и богомольной, к девичьим шалостям притерпевшейся.
Аленка так и осталась на корточках под столом.
Скорее бы Дунюшка приехала!
Три дня назад государь Петр Алексеич увез свою Дуню в Измайлово, а сегодня уж Преображенье… Вроде должны вернуться.
Аленка выбралась наружу, оглянулась – никто, вроде бы, на нее внимания не обратил. И, не отпрашиваясь, выскользнула из горницы.
Она решила заглянуть в столовую и в крестовую палаты – вдруг там бояре уж готовятся государя с Дунюшкой встречать?
Не заметив, что следом за ней крадется и Пелагейка, Аленка переходами понеслась к столовой палате.
Август выдался жаркий – двери, для избавленья от духоты, не запирались. Сквозняк заметно колебал суконные дверные занавески.
Аленка осторожно заглянула в палату и увидела там на лавках вдоль стен осанистых бояр – нужды нет, что правительница Софья присылала сидеть к Петру тех, кто поплоше родом и чином. Они исправно скучали в Преображенском, а случалось – и в Коломенском, всюду, куда переезжала опальная царица с малым семейством. И по любой жаре вносили в царские сени плотный стан в долгополой шубе, закинутую назад голову в горлатной шапке, едва ль не в аршин высотой, прислоняли к стене у скамьи посох с причудливой рукояткой и усаживались на полдня, а то и на целый день с достоинством, пригодным для приема иноземных послов. Вот только на то малое время, что Наталья Кирилловна с сыном и дочкой Натальюшкой проводила зимой в Кремле, делались они как бы пониже ростом, и шубы тоже как бы поменьше места занимали, ибо там, в Кремле, были другие бояре, родом и чином повыше, поделившие промеж себя лучшие куски большого придворного пирога.
В сенях было трое, но, вглядевшись, Аленка обнаружила, что третий – князь Борис Голицын, и что он спит, привалившись к стене, а на коленях имеет большую разложенную книгу. Надо полагать, спал он не с усталости, а с хмеля – эта его добродетель царицыным девкам-мастерицам давно была известна. Хорошо было попасться Борису Алексеичу хмельному в темноватом переходе меж теремами – облапит, обтискает, вольными речами насмешит, алтыном одарит и отпустит с хохотом.
Не задумавшись, почему бы князюшка, вместо того, чтоб пировать в Измайлове, спит себе в Преображенском, Аленка втиснулась в палату и ловко уместилась промеж занавесок.
Бояре же, усевшись вольготно – то есть, поставив на лавки рядом с собой тяжелые шапки и оставшись в одних тафейках на плотно остриженных седых головах, вели втихомолку речи, за которые недолго было бы и спиной ответить, кабы нашлось кому слушать. Голицын же вполне явственно спал.
– А то еще говорят, будто царенок наш – не царского вовсе рода, – сказал с опаской плотный, поперек себя шире, боярин, чей живот с немалым, видно, трудом приходилось умащивать промеж широко расставленных колен. – Ты посмотри – в покоях чинно не посидит, уважения не окажет.
– И какого же он, как ты полагаешь, Никита Сергеич, рода? – заинтересовался другой, старавшийся сидеть похоже, но живота подходящего не имевший. Впрочем, для Аленки все они, одинаково длиннобородые, были на одно лицо, и различала она их разве что по шубам, собольим и лисьим, крытым сукнами разных цветов. – То, что он на покойника государя Алексея Михалыча не похож, мы и сами видим. В нем, в окаянном, росту – на двух покойников хватило бы, мне государь вот посюда был, а этому я – посюда!
Боярин показал себе на плечо, сперва чуть повыше, потом чуть пониже.
– Я о том и толкую, что ни в царском роду, ни у Нарышкиных такого не водилось! – обрадовался собеседник. – Вот разве что братец государынин, Лев – богатырь. А знаешь ли, кого называют? То сатанинское отродье – Никона…
– Никона? Да ты, Никита Сергеич, с ума, чай, съехал! – От изумления боярин забыл и голос утишать. – Никона! Да ты вспомни, где тогда Никон-то был! Он, охальник и греховодник, в Ферапонтовом монастыре грехи свои замаливал! Да и сколько ему, Никону, тогда лет сровнялось? Совсем уж трухлявый старец стал…
– Кто, Никон – трухлявый старец? А не попадался ли тебе, Андрей Ильич, доносец его келейничка, старца Ионы?
Тут Алена вспомнила прозванье этого престарелого сплетника, обозвавшего греховодником опального и давно помершего патриарха Никона. Был он роду Безобразовых, а на государевой службе оказался еще при царе Михаиле. То, что при столь преклонных летах он не выслужился выше стольника, много о чем сказало бы более искушенной в придворных нравах мастерице, но не Аленке.
– Что еще за старец Иона? – высокомерно осведомился Андрей Ильич.
– То-то, вольно тебе, свет мой, сумасбродами добрых людей честить. А дела и не знаешь. Патриарх наш бывший в келье у себя содом и гоморру завел.
При мысли о таковом непотребстве оба собеседника перекрестились, прошептав: «Спаси, господи!»
– Я тот доносец видел, мне его покойный государь за диковинку показывал. Посмеялись… Вот она, блудня-то, когда из него повылезла! – возгласил Никита Сергеич. – Он ведь до чего додумался? Он, еретик поганый, проповедовал, что надобно освященным маслом все уды помазывать, и что в тайный уд, где животворящим крестом не заграждено и маслом не помазано, бес вселяется. И это самое он и творил – прости, господи…
Но Андрей Ильич явственно призадумался, приоткрыв рот и как бы оценивая затею ссыльного и лишенного сана патриарха с приведением разумных доводов в ее пользу.
– Да я к чему клонил-то? – обеспокоенный таковой задумчивостью, быстро продолжал Никита Сергеич. – К нему в крестовую келью приходили женки и девки как будто для лекарства, а он с ними сидел один на один и обнажал их донага будто для осмотру больных язв – прости, господи!
– Прости, господи! – торопливо согласился старенький стольник Безобразов.
– И к нему то дьячок, то служка по его приказу ночью тайно женку водил. А ты говоришь – дед трухлявый! Легко так-то, не знаючи…
– Про Никоновы блудные дела я и до того ведал, – приосанясь, отвечал Андрей Ильич. – Еще когда покойный государь его на патриаршество уговаривал, на коленях перед ним стоял, он, сукин сын, кобенился, и тогда же подвели ему Анну, сестру Большого Ртищева, и с ней укладывали, а это ведь уж даже не блуд, а прямое прелюбодеяние – Анна-то за Вельяминовым замужем была! Это всем ведомо. А только к царенку нашему он, как бы мы ни желали, отношения не имел – его и на Москве-то в те поры не было!
– Как же? – расстроился Никита Сергеич. – Неужто врут люди? Явственно же говорят – Никон, Никон!
– А не ослышался ли ты часом? – прищурился вдруг Андрей Ильич. – Может, не Никон то был, а Тихон? Стрешнев Тихон Никитич? Который потом в воспитатели к царевичу был назначен? Вот про него я нечто подобное слыхивал… Был при государе Федоре Алексеиче стольником, похоронить государя не успели – пожалован спальником, а как нашего царенка с царем Иванушкой на царствие венчали, он уж царским дядькой был и под левую руку его в Собор вел! А на следующий же день в окольничьи бояре пожалован! Как ты полагаешь – ведь неспроста это? А, свет?
– Да что ж я, совсем с ума съехал, чтобы Никона с Тихоном спутать? – возмутился Безобразов. – Да что ж это такое делается? Свет Борис Алексеич! Рассуди хоть ты нас, ведь этот изверг меня непутем честит!
Никита Сергеич шарахнулся от Безобразова, замахал на него длинными спущенными рукавами – мол, опомнись, при ком непотребные речи развел! Голицын же, не раскрывая глаз, проворчал нечто, чего не можно было уразуметь.
– Ты что на меня машешь? Ты что мне рот затыкаешь? – вовсе позабыв о приличиях, воскликнул Безобразов. – Я до государя дойду!
– До которого? Ежели до государя Ивана, то ступай, скатертью дороженька! А то у нас еще государыня Софья есть – ждет тебя не дождется!
Голицын счел нужным проснуться.
– Слушать вас обоих скучно, – сказал он. – От баб своих, что ли, этих дуростей понабрались? Ведь доподлинно известно, когда Петр был зачат. Наутро после той ноченьки ученый чернец Симеонка Полоцкий ни свет ни заря к государю Алексею Михалычу пожаловал с воплями – мол, звезда невиданная явилась и славного сына предвещает! А государь в мудрости своей и день зачатия, и обещанный день рождения записал и к дому Полоцкого караул приставил. Государю-то, чай, виднее было, кто с царицей ту ночь ночевал!
Бояре растерянно переглянулись.
– А жаль… – едва ли не хором проворчали оба и, покосившись на Голицына, добавили для бережения:
– Спаси, Господи!
– И нечего такими отчаянными словами добрых людей смущать, – с тем Борис Алексеевич опять откинулся, приладился поудобнее и закрыл глаза.
И не понять – точно ли нимало не обижен тем, что не поехал с государем в Измайлово? Если посмотреть с иной стороны – когда выезжали, князь Голицын на ногах-то не держался, убрел отсыпаться в какой-то чуланчик. И по сю пору не проснулся толком…
Бояре заговорили о делах, совершенно Аленке непонятных, – о зерне прошлого да позапрошлого урожаев да о ценах на пеньку. Ясно ей стало, что тут она ничего о прибытии государя не услышит.
Не шелохнув занавеской, исчезла Аленка из столовой палаты – и лицом к лицу столкнулась с Пелагейкой.
– Не бойся, девка, – Пелагейка улыбнулась ей. – Уж я-то не скажу.
– Ой ли? – Аленка всё же отстранилась от нее.
– А что мне с тебя проку? Нешто у государыни время есть еще и о тебе, свет, беспокоиться? Я ей про дела важные доношу.
Пелагейка сообщила это без всякого стыда, а даже с достоинством.
Государыней в Светлице звали и впредь звать собирались Наталью Кирилловну, а Дунюшку – как когда, хотя именно она и была настоящей царицей, царевой женой, а Наталья Кирилловна – вдовствующей.
– А когда государыня к нам опять будет? – спросила Аленка, сообразив, что уж эта проныра должна такое знать.
– А вот сегодня и обещалась. Да ты не бойся, свет! Ты мне, Аленушка, сразу приглянулась – не охальница, не бесстыдница, девка богомольная. Я-то в Светлице на всякое насмотрелась. А на тебя глянешь – сердечко радуется. Через годик-другой, коли государыне угодишь, быть тебе в тридцатницах.
– Куда мне в тридцатницы… – Аленка даже руками развела. – Это же честь такая, а я еще неумеха рядом с теткой Катериной, теткой Авдотьей да теткой Дарьей. И поучиться у них тоже сейчас не могу…
Знаменитые золотные мастерицы, Катя Соймонова, Дуня Душецкая и Даша Юрова еще в сочных годах были, однако Аленка их за глаза тетками, а в глаза матушками звала. Тридцатницы! Видно, еще с царицы Авдотьи Лукьяновны, благоверной супруги государя Михаила Федоровича, повелось – в Светлице есть тридцать мастериц наилучших, царицыных любимиц. Одна уходит по старости или по болезни, а то и по семейному делу, – другую тридцатницей государыня нарекает, так что всегда их в Верху – ровно три десятка, и длится это, надо полагать, не менее семидесяти годков…
Сейчас, правда, тридцатницы в Верху и остались, на правительницу Софью работают. В черном теле держит Софья младшего братца, денег жалеет, порой Натальи Кирилловны двор только тем и жив, что тайно переправит патриарх Иоаким или пришлют от Троицы-Сергия. Братца Ивана холит и лелеет, потому что и он – из Милославских, а братца Петра унижает, не холить же нарышкинское отродье…
– Твоя правда, светик, – согласилась Пелагейка. – Ну да ничего, мы люди простые, подождем. А только знаешь, что мне странно показалось?
– А что, Пелагеюшка?
– А то, что государыня тебе муженька никак не подыщет. Сколько лет-то тебе?
– На Алену равноапостольную восемнадцать исполнилось, – призналась Аленка.
– Да, теперь не то, как раньше бывало. Раньше ты и горя бы не ведала! Думаешь, с чего девки бесятся? Всегда у них свахой сама государыня-то была, а теперь никому до горемычных и дела нет! – Пелагейка скривила лицо и так-то горестно вздохнула. – Раньше, светик, мастерицам житье было! Как увидит государыня царица, что девица в возраст взошла – сама жениха присмотрит. Сколько свадеб так-то сыграли! И женихи были все ведомые – сенные истопники, вон, всегда у государей на виду. Они и хоромы топят и метут, и у дверей для отворяния стоят, и жалование им – семь рублей! И люди они честные, а на Москве живут и царскую службу справляют по полугоду, а остальное время – в вотчинах своих. То были женихи! А теперь-то живем не во дворце, а в колымаге, прости господи… Со всем скарбишком по подмосковным шастаем, Верх только зимой и видим… Разве до сватовства теперь государыне? Вот девки и шалят… А коли повезет, и знаменщик присватается. Знаешь, девка, сколько знаменщик получает? Пятнадцать рублей!
– Пятнадцать рублей… – зачарованно повторила Аленка. Это были немалые деньги.
– Ты бы в тридцатницы вышла, да муженька бы тебе работящего сыскали, да домишко бы вы себе на Кисловке купили, среди своих же, верховых, поселились и детушек завели…
– Да я, Пелагеюшка, всё никак в обитель не отпрошусь, – призналась Аленка. – Боярыня Наталья Осиповна сперва обещалась, потом оставаться велела. А я в Моисеевской обители сговорилась было, меня там и старицы знают, и матушка игуменья помнит, я у нее на виду была…
– В обитель? В Моисеевскую? Побойся бога, девка! Куда тебе в черницы? – Пелагейка даже замахала на Аленку короткими ручками. – Это ежели бы ты какая хромая или кривая уродилась, или вовсе бестолковая – тогда и шла бы мирские грехи замаливать. А ты же красавица! Чего это тебя в обитель-то потянуло? Чай, старухи с пути сбили? Сами-то нагулялись, а тебя, дурочку молоденькую, раньше срока с собой тянут! Знаю я Моисеевскую обитель! Из ихней богадельни еще святой Ларион бесов изгонял!
Аленка потупилась – и впрямь, было давным-давно в той богаделенке нечто непотребное, старухи выкликать принялись. Много с ними принял хлопот и расстройства государь Алексей Михалыч, пока святитель бесов одолел…
– А что, девка, не потому ли ты к черницам-то собралась, что с молодцем какая неувязочка вышла? – шепнула в ухо карлица. – Скажи, свет, не стыдись! Уж в этом деле я тебе помогу.
– Да Господь с тобой, Пелагеюшка! – испугалась Аленка. – Ни с кем у меня неувязки не было!
– А и врешь же ты, девка… – Пелагейка тихо рассмеялась. – В твои-то годы – да без этаких мыслей? Ты скажи, я помогу! Думаешь, коли я – царицына карлица, так уж этих дел не разумею? Я, свет Аленушка, такие сильные слова знаю, что если их на воду наговорить и той водой молодца напоить, – с тобой лишь и будет.
– А что за слова, Пелагеюшка? – Аленка знала, что всякие заговоры бывают, и такие, где Богородицу на помощь зовут, и такие, где нечистую силу призывают, и спросила потому строго, всем личиком показывая, что зазывательнице нечистой силы от нее лучше держаться подале.
– Слова праведные, – убежденно заявила Пелагейка. – И не бойся ты, девка, бабьего греха. Сколько раз бывало – сперва парень с девкой сойдутся, а потом – и под венец. Ты-то у бояр жила, у них построже. А нигде на девок такого обмана нет, как на Москве! Приедут сваты – а к ним невестину сестрицу выведут или вовсе девку сенную! Так что лучше уж сперва сойтись – так оно надежнее выйдет…
Пелагейка тихонько рассмеялась.
– Ведь и ко мне, Аленушка, сватались…
– К тебе?…
Глаза у Аленки чуть ли не на лоб вылезли.
Присвататься к карлице Пелагейке?…
– Нешто я муженька не прокормлю? А я рассудила – детушек мне всё одно не родить, лучше уж в Верху состарюсь, а как придет пора грехи замаливать – определят меня в хорошую богаделенку или вовсе в обитель, присмотрят там за мной, старенькой. Нас, девок верховых, как смолоду в Верх возьмут, так и до старости обиходят.
– А сколько тебе лет, Пелагеюшка? – Аленке впервые пришло в голову, что Пелагейка не так уж стара, как можно подумать, глядя на широкое, щекастое, лоснящееся лицо.
– А тридцать третий миновал, Аленушка. Ты меня слушайся, я плохому не научу. Неужто и впрямь ни с кем ничего не было?
– Господь с тобой, Пелагеюшка, у нас – строго! – поняв, что только это соображение и доступно карлице, отвечала Аленка.
– Да, гляжу я – молодую государыню в строгости возрастили, – карлица сделала постно-рассудительную рожицу. – Ты ведь с ней сызмала жила? При ней и росла?
– Сколько себя помню, – подтвердила Аленка.
– А ведь род-то дьячий, небогатенький, невидный, только и славы было, когда дедушка, Аврам Никитич, у государыни Натальи Кирилловны дворецким был, а выше и не залетали, – Пелагейка прищурилась. – А, может, так оно и лучше. Пожила Авдотья Федоровна по-простому, порадовалась девичеству своему, теперь узнала цену богатому житью. Ведь ей уж девятнадцать было, когда государыня ее избрала? Еще годок-другой – и перестарочек. Для кого ж ее берегли, что замуж не отдавали?
– Да не сватали что-то, – честно призналась Аленка.
– Может, и сватали, да тебе не докладывали. Может, кого по соседству приглядели да и сговорились без лишнего шума…
– Да нет же, Пелагеюшка, я бы знала! Да и не было никого по соседству подходящего, вот разве что у Глебовых…
Тут по вспыхнувшим глазкам Пелагеюшки Аленка сообразила, что, кажется, сболтнула лишнего.
– Да того Степана уж, кажись, сговорили! – добавила она.
– Степана? – переспросила карлица. – Уж не того ли, что к потешным взять хотели?
Аленка развела руками.
– Чем же не угодил? Или собой нехорош? – домогалась Пелагейка.
– Да хорош он собой, и ровесник Дунюшке… Авдотье Федоровне, – поправилась Аленка. – Да только такого ни у кого на уме не было.
– А жили, стало быть, по соседству… – Карлица усмехнулась. – Чистая у тебя душенька, свет Аленушка. Может, и верно, что ты в обитель собираешься. Однако вспомни, коли полюбится кто, про мои сильные словечки. Я и присушить могу, и супротивницу проучить, и тоску навести, и тоску отогнать. Меня – не бойся! Да и никого не бойся. Вон что девки вытворяют! Чего душенька пожелает – то и бери, а грех замолить времени хватит.
Карлица потянулась к Аленкиному уху.
– Знаешь, как мы, бабы, говорим? Дородна сласть – четыре ноги вместе скласть!..
С тем, рассмеявшись, и убежала Пелагейка вперевалочку, и показалось Аленке, что шустрая карлица на деле – куда моложе нее, скромницы, неулыбы, которая за полгода верхового житья даже подружки себе не нажила, а всё при старухах да при старухах…
Однако то, чего хотела, Аленка у Пелагейки узнала. Еще часок-другой – и вернется Дунюшка! А что, коли выбежать встретить? Замешаться среди девок сенных, ответить улыбкой на улыбку, когда Дунюшку под руки ближние боярыни из колымаги выводить будут…
Так Аленка и порешила.
Вблизи сосновой рощи, в излучине Яузы построил государь Алексей Михалыч свое сельцо Преображенское, а ранее была здесь Собакина Пустошь. Он же заложил и церковку – Воскресения Христова, поскольку часто тут живал, особенно ранней весной, как начиналась соколиная охота, и спускал на утей, шилохвостей и чирят любимых кречетов – Гамаюна и Свертяя. Сюда же привозил он и молодую жену Наталью Кирилловну. Как женился, так первое с ней лето тут и прожил. Для увеселения царского семейства была построена даже комедийная храмина – ровесница государя Петра Алексеича.
Проходила через сельцо проезжая дорога Стромынка – шла от самой Москвы, оставляя чуть в стороне Измайлово, и далее. По Стромынке должны были возвращаться тяжелые колымаги с кожаными занавесками в окошках. Аленка, уж не чая, как встретит подруженьку, на самую дорогу вышла.
Тихо и пусто было – все от жары попрятались, хоть и пора бы ей спадать, вечер близится. Потешные при деле – ведь они только тогда государеву потеху творят, когда государь прикажет, а в иное время кто – конюхом, кто – подъячим, кто, хорошего рода, и вовсе – стольником или даже спальником, а государев любимец Лукашка Хабаров – постельный истопник. Так что пуст стоит и городок Прешбург, нарочно построенный напротив старого дворца для военной потехи – со стенами, башнями, большой избой посередке – где пировать.