Длинные столы были покрыты толстыми томами, застегнутыми и расстегнутыми, слоем не менее чем пол-аршина, и сверху лежали густо покрытые строчками несшитые листы. Стенька украдкой взял было один посмотреть и удивился – влажный! На маленьком столе тоже громоздилось несколько книг, чернильницы же были сдвинуты к самому краю, а подсвечник, видать, не раз валился на пол. Стол даже не был устлан сукном, а широкий, на задастого человека, но с крошечными, словно от детского сиденья, резными подлокотниками стул имел войлочную покрышку самого жалкого вида.
Хозяина, видать, это убожество мало волновало. Он пошел навстречу Деревнину, приветствуя и раскидывая руки, как бы для объятия, но не обнял.
Это был человек невысокий и плотный, в черной потертой ряске, в черной скуфеечке, с крутой проседью в черных же волосах и бороде, носатый, живой и более того – яростный. Он усадил Деревнина, как положено сажать гостя, на лавку, но сам оставался стоять и даже ходил, разговаривая. Стенька удивился было – как же непоседа трудится над книгами. Но вскоре заметил под образом Богородицы высокую подставку. Она была как раскладной табурет, какие уже стали появляться на Москве, только что высокая, человеку по грудь. Когда она стояла раскрытая, один край был выше другого. На красную толстую кожу, натянутую меж двух палок, клали тяжелую книгу, ножки подставки чуть съезжались, кожа провисала и книга оказывалась как бы в углублении, откуда не могла уж свалиться на пол. Стоя было удобно читать и поворачивать страницы.
– Деревянная книжица? – Белая, не знавшая тяжкого труда и даже солнечного света рука протянулась, раскрылась ладонь, и в движении было нечто повелительное.
Стенька достал и вручил.
– О-о… – Арсений Грек не сразу понял, как правильно брать дощечки, и Деревнин со Стенькой невольно переглянулись – надо полагать, не из печатни это диво украдено.
На всякий случай подьячий спросил, не замечено ли какой пропажи. Пропажи замечено не было, и парнишки, служившие при печатне, тоже все оказались живы и здоровы – ученый муж нарочно вызвал ключника, и тот доложил, что и к ужину, и к завтраку все дармоеды явились исправно!
– А не продадите ли книжицу? – осведомился Арсений.
Он уже так ее цепко держал, что Стенька забеспокоился – не пришлось бы силой отнимать.
– Как разберемся, что за книжица, да не из-за нее ли парнишка погиб, то и подумаем, – кругло отвечал Деревнин. – А что, тебе эти буквы известны?
– Кабы известны были! То-то и мило, что впервые такие вижу! Я бы заплатил, сколько надобно.
– Мы в приказе так и сяк рядили – не еретики ли богомерзкое письмо выдумали?
– Нет, батюшка, не еретики… – Арсений задумался, потряс головой, как бы напрочь отрицая такую возможность, и громко хмыкнул.
– А кто же?
– А вы бы мне денька на два, на три книжицу-то оставили! – попросил ученый муж, и в черных глазах была мольба пополам с хитростью. – Я бы в книгах поглядел, похожие знаки нашел!
– И переписал бы для себя, поди? – догадался Деревнин.
– Грех не переписать! Коли продать не хотите. А то бы выменять на иную книгу, а?
– Нет, святой отче, ни продать, ни оставить, ни выменять не могу, потому как это – улика, – твердо сказал подьячий.
– На денек лишь! Эта книга, может, одна такая на белом свете и есть!
– Коли еретики повадились на дереве закрытым письмом писать, то уж точно не одна! – отрубил Деревнин. – Да и на что тебе, святой отче, эти еретические блядни разбирать? Вам тут велено богоугодные книги печатать – вот ими бы и занимались.
– Вот ими-то и занимаемся! – горестно отвечал Грек. – О спасении души лишь печемся! Дельных книг на складах не найдешь – и не старайся. Вот взять хотя бы «Устав ратных, пушечных и других дел…», как бишь дальше-то?
Грек задумался, припоминая мудреное название, да и махнул рукой.
– Когда его Онисим Михайлов завершил? – спросил он Деревнина. – Не знаешь? И я не знаю! Но только было это, когда наш государь еще и на свет-то не народился! А как полагаешь – напечатан «Устав»?
– Нет, разумеется, чего его печатать? – удивился Деревнин. – Вам-то дай Бог букварей на всю Москву запасти! Устав-то не каждому нужен.
– Когда государство ведет войну, – Арсений поднял вверх перст, показывая, что скажет нечто важное, – такие книги у каждого служилого человека должны быть!
– Да есть же книга! – вспомнил подьячий. – И напечатана! Зачем еще другая?
– Есть! Более десяти лет назад, когда государь только-только на царство венчался, перевели для него с немецкого «Учение и хитрость ратного строя пехотных людей»! И велел он эту книжицу напечатать, с немецкими же рисунками! А что проку? Ее лишь любопытства ради читают. А Онисима Михайлова книга – дельная. Ее бы напечатать, рисунки гравировать хоть бы и иноземцам отдать можно!
– Да кому требуется, тот переписать закажет, – возразил подьячий. – Вам же тут велено церковного круга книги печатать.
– И заказывают переписать, вон у меня переписанная стоит! – Грек показал на книгохранилище. – Монахам-то прибыток, да что они в ратном деле смыслят? С ошибками переписывают, то слово, то два выкинут. Мне сказывали, было как-то – в жалованной грамоте в государевом титуле слово случайно выкинули, так подьячего, что писал, батогами били. А в «Уставе ратных дел» слово-то, поди, поважнее того, что в грамоте!
Стенька, услыхав такую крамолу, смутился, но спорить не стал. Тут у них, у книжников, свои понятия, да и не спорить они с Деревниным сюда явились.
Грек оказался въедливый – проявив воинственность своего нрава, и так, и сяк выпрашивал книжицу, насилу от него и отвязались. Посоветовали на прощание бить челом патриарху Никону – пусть велит по окончании следствия изъять деревянную грамоту из Земского приказа и передать в печатню. Государь хотя порой крепко патриархом недоволен, однако на время военных походов его на Москве за себя оставляет, так что власть у Никона – немереная.
– И точно – еретик! – тихо сказал, выйдя за ворота, Деревнин. – Книжицу ему оставь! А потом и следа не найдешь! Скажет – мыши изгрызли!
Мыши были и главными вредителями, и порой – главными спасителями в приказах. Как нужно, чтобы столбцы с делом взяли да и сгинули, так, что концов не сыскать, тут мыши и приходили на помощь!
– Я сразу почуял! – не удержался от хвастовства Стенька. – Видал, Гаврила Михайлович, как я у него книжицу-то выхватил?
И похлопал себя по груди, где за пазухой лежала загадочная улика.
– Ты, Степа, молодец, – похвалил подьячий. – Да только зря мы сходили. Печатня тут ни при чем. Я-то грешным делом надеялся, что парнишка от Грека убежал и книжицу унес. Вот бы и дело закрыли. А теперь розыск только начинается… Ну, Грек! Не иначе, воеводой себя вообразил – военную науку ему подавай!
Безмерно довольный, что Деревнин на равных обсуждает с ним грядущий розыск, Стенька пошел с начальником рядом, тропка меж сугробами была узкая, скользкая, плохо различимая в темноте, и они жались друг к другу, кренясь и покачиваясь, как если бы провели часа два в кружале.
– Черт бы побрал всех еретиков!.. – продолжал Деревнин, и тут из-за сугроба выметнулось черное, чуть ли не крылатое, и рухнуло на головы подьячему с ярыжкой.
Накрытые тяжелой епанчой, оба повалились наземь.
– Караул! – заорал Стенька не своим голосом.
Место было такое, где имелась надежда докричаться до стрелецкого караула. И нужно было иметь немалую наглость, чтобы еще вечером, не дожидаясь ночи, напасть на Никольской, в трех шагах от Красной площади и самого Кремля.
Кто-то треснул по епанче – надо полагать, хотел утихомирить Стеньку, а попал по Деревнину. Подьячий взвыл. Сверху навалилось чье-то тяжелое тело, а может, и два сразу, груз продавил епанчу до утоптанного снега, разделив Стеньку с Деревниным, и подьячий, втиснутый в сугроб, захлебнулся криком.
Уж как воры и налетчики определили, который из двух им нужен – неведомо, а только к Стеньке в кромешный мрак проникла рука и ухватила за грудки тулупа, поволокла наружу. Другая же рука ловко скользнула за пазуху. Третья зажала ему горло, так запрокинув ярыжкину голову, что борода уставилась в самое небо. Тут уж было не до крика и не до караула.
Вдруг хватка ослабла, Стенька был кинут в сугроб по другую сторону дорожки, и тут же раздался скрип снега – налетчики убегали.
– Ка-ра-ул!!! – взвыл ярыжка, выкарабкиваясь. – Гаврила Михайлович! Жив?!?
Он содрал с подьячего старую и грязную епанчу, из тех, какие надевают поверх тулупов от дождя и снега в дальнюю дорогу ямщики, ухватил его за руку и стал вытаскивать из снега. Деревнин отплевывался и кашлял – видать, слюной захлебнулся.
– Кто орет? – раздалось совсем близко.
– Приплелись! – злобно отвечал Стенька. – Как разбой – вас и не докличешься! Как налетчиков догнать – тут у вас брюхо и прихватило!
– Кто таков, сучий сын?! Чего лаешься?! – спросил старший караула, и тут лишь Стенька его признал.
Это были свои же соседи по Стрелецкой слободе, братья Морковы. Они и в караул посылались вместе – Василий, Герасим, Иван да Борис. Старший, Ждан, собирался оставить государеву службу и уже больше занимался иными делами, торговлишкой.
– Ивашка! Бориска! Я ж это, Стенька! Сосед!
– Сосе-е-е-ед?!?
– И точно!
– Что это тут было, Степа?
– Да налетчики же! Подьячего моего поднять помогите! – потребовал Стенька. – Под руки берите! Так! Гаврила Михайлович!..
Деревнин помотал непокрытой головой.
– Шапка! – Стенька кинулся шарить в снегу, отыскал деревнинскую шапку, ударил о колено, чтобы разом выбить, и как мог осторожно нахлобучил начальству на голову. – Надобно его до приказа довести!
– До бабки-знахарки его довести надобно, – сказал Герасим. – Не пришлось бы переполох выливать!
– Сперва – в приказ!
– А чего это на вас напали?
Стенька встал в пень.
– Шапки на месте, шубы на месте, – продолжал Бориска Морков. – Кошели?…
– Грамота!!! – воскликнул Стенька и замер, разинув рот.
– Какая грамота?
– Деревянная!
– Ну, брат, это не подьячему твоему, а тебе бабка переполох вылить должна!
Но Стеньке было не до шуток…
До Земского приказа добежали быстро. Крепкие братья Морковы так с двух сторон подхватили Деревнина – он и ногами, поди, снега не коснулся, по воздуху долетел. Стенька ворвался первый, всполошив подьячих до крайности. Следом внесли Гаврилу Михайловича. И началась суета вперемешку с великим возмущением.
На кого-кого, но на подьячего Земского приказа напасть?!
В трех шагах от самого Кремля?!
О том, что нападение-то было – на земского ярыжку, а подьячему досталось заодно, в тот миг никто и не подумал.
Земский приказ встал на дыбы!
Протасьев, неимоверно ругаясь, грохнул кулаком по столу – горшок с клеем подскочил и раскололся, все кинулись спасать готовые столбцы и чистую бумагу. Аникушка Давыдов порывался сам бежать со стрелецким караулом ловить налетчиков. Емельян Колесников грозился всю Москву вверх дном перевернуть, а особливо – Разбойный приказ, потому что налетчики уж точно пришлые, коли на человека, сопровождаемого земским ярыжкой, напасть осмелились. А ярыжку не признать – это слепым быть надо! Вон же на нем красные буквы, на самой груди, в пядень высотой! Справа – «земля», слева – «юс»!
На Деревнина вдруг напала икота. И Стеньке, пока его отпаивали ледяной водой, пришлось отвечать на все вопросы.
Стало ясно, что налетчики едва не совершили смертоубийства из-за деревянной книжицы…
– Точно вытащили? – не поверил ушам Колесников.
Стенька распахнул тулуп:
– Вот тут лежала! Чуть меня, сироту, не удавили из-за этой блядской грамоты!
Осознав случившуюся нелепицу, подьячие как-то сразу замолчали…
– А грамотка-то непростая… – молвил Аникей.
– Еретическая, говорят тебе!.. – не слишком уверенно добавил Протасьев.
В полной тишине из угла раздался бас:
– А мне-то как быть, батюшки, кормильцы? Товар стоит не прибранный, все разворуют!
Это напомнил о себе всеми позабытый Васька Похлебкин.
Коршунами налетели на него подьячие:
– У тебя в санях тело нашли! Что за тело? Не знаешь? Должен знать! Через это твое тело чуть людей не убили!..
– Да не знаю я ни черта!..
Ругались и разбирались допоздна.
Кто ни заглядывал в приказ – все слышали возмутительную повесть о нападении. И где! В трех шагах! На Никольской!..
Так этого дела оставлять нельзя.
Проучить налетчиков следует, чтобы всей Москве неповадно было!
Пусть знают, каково Земский приказ задевать!
Когда Деревнина отправили домой на извозчике с Аникеем Давыдовым, когда заново отобрали сказку у Похлебкина, старые приказные орлы, Протасьев с Колесниковым, усадили Стеньку перед собой и так принялись допрашивать – бедняга вспотел.
– Одно из двух, – сказал Протасьев. – Либо тот еретик, Арсений Грек, догадался и своих людишек за вами выслал – грамоту отобрать, уж больно полюбилась, либо, Степа, кто-то еще на торгу приметил, как ты ее в приказ понес, и шел за тобой, и вас с Деревниным попросту выследил.
– Да Грек же! – воскликнул Стенька. – Он старичишка драчливый, все бы ему воевать! Я и в келье-то у него насилу ту грамоту отнял!
– Не вопи. Ступай-ка лучше домой, время позднее, да берегись, как бы вдругорядь не напали. А завтра пойдешь туда, где вся эта докука приключилась, поспрашиваешь. Может, кто вокруг того места крутился и торговые люди его приметили?
– Безнадежная затея, – не одобрил Колесников.
– У тебя что получше найдется?
Пора было расходиться. Стенька вышел разом с Протасьевым.
Странно было видеть пространство у крыльца Земского приказа пустым. Тут обычно с раннего утра народ толокся. Они отошли немного.
– Что ж это Емельян застрял? – спросил Семен Алексеевич.
Стенька оглянулся.
Никто не спускался по ступеням, зато некая черная тень взлетела по ним торопливо и толкнула дверь.
– Кого еще черт на ночь глядя несет? – спросил Стенька.
Но не возвращаться же было.
– Может, Емельян с кем условился? – предположил Протасьев. – Мало ли – из Верха кто? Такой человек, что и днем ему приходить невместно, и к себе позвать не может? Дела-то разные бывают. Вот как-то у государыни из покоев чарка пропала – тоже ведь и нам потрудиться пришлось…
И они побрели дальше.
Треклятый Голован опять отличился.
– Данила!!! – заорал Богдаш, но было поздно.
Парень уже летел в одну сторону, а ведро с водой – в другую.
Богдаш кинулся помогать приятелю.
– Кость-то цела?
Данила ощупал бедро. Больно было чуть ли не до слез.
– Цела вроде…
– Что ж ты не поберегся? – принялся поучать, стоя рядом на корточках, Богдаш. – Знал же, что это за песья лодыга! Я гляжу – он ногу-то к пузу подтягивает и на тебя косится, а харя такая скверная! И как лягнет вбок! Сколько живу – ни разу не видывал, чтобы лошадь вот так, от пуза вбок, копытом била!
– Это он мне что-то припомнил, – Данила вздохнул, припоминая. – Может, что я ему вчера не первому корм задал? И кусаться он лез намедни, да по губе схлопотал…
– Возьми кнут да и поучи его, – велел, подойдя, дед Акишев. – Не то вообразит, будто он тут главный! И будешь ты с ним горькие слезы проливать.
Данила поднялся, взял протянутый кнут, хромая, подошел поближе и пару раз оплел Голована по крупу. Тот подался в сторону, глядя так разумно, будто словами выговаривал:
– А все равно я тебя сильнее уел, чем ты меня!
– Ну, что с ним станешь делать? – спросил Данила. – На мясо разве пустить?
– Коли всех норовистых бахматов на мясо – кого седлать будем? Аргамаков, что ли? – полюбопытствовал Богдаш. – Так они свой жир еле волочат! Ну, сам идти сможешь? Или на закорки тебя брать?
– Сам управлюсь! – Данила не любил принимать помощь.
То есть от Тимофея Озорного или от Семейки Амосова еще мог бы, но не от языкастого и ядовитого Богдана Желвака.
– Как знаешь.
Богдаш пошел по проходу меж стойлами – высокий, едва не головой под самый потолок, и кудри его, удивительной желтизны, были в полумраке как широкий огонек свечи.
– Ишь ты, государевы аргамаки жир еле волочат… – неодобрительно проворчал дед Акишев.
– А то нет? – удивился Данила.
Красавцы-то они были холеные, с лебедиными шеями, и знатно выступали под боярами, звеня заменяющими поводья гремячими цепями, бубенцами на запястьях и даже цепочками в два-три звена на подковах, но коли погнать взапуски любого из этих коней с Голованом, то на первой же версте и станет ясно, что против бахмата им делать нечего.
– Сейчас я тебе, дураку, растолкую, что есть подлинный аргамак, – дед Акишев пошел меж стойлами, даже не глядя, ковыляет ли Данила следом. – Ты в бессмыслице своей полагаешь, будто аргамак – это когда грива по земле метет? Когда хвост хоть веревкой подвязывай? Такого коня под боярыню седлать, бабьим седлом – видал? Вроде креслица! И ездить на нем шагом! Вот – аргамак!
Он указал на сухого, поджарого, хотя корм на государевых конюшнях был хороший, недавно приведенного и еще не изученного конюхами ладного конька.
Позвал:
– Байрам! Байрамка!
Конь повернул голову, посмотрел деду прямо в глаза своими – огромными, темными, пока – спокойными.
– Байрамушка, дитятко… Гляди! Головка у него легкая, малость горбонос, но это еще не примета. Уши длинноватые – вот примета! Холка высокая – еще примета. Зад висловатый… ну, это не главное… А, вот! Щеток у него нет!
В доказательство дед нагнулся, ловко ухватил и, сгибая, приподнял конскую ногу.
– У аргамака грива и хвост небогатые, да их и впотьмах пальцами узнаешь – как шелк. Потрогай!
Данила прикоснулся к черной гриве гнедого конька.
– А вот выведем погулять, осветит его солнышко, и еще примету увидишь. Шерстью он золотист. Бояре не все в конях толк знают. Этого аргамака под себя не всякий возьмет. А он-то и есть самый нестомчивый! Им главное – были бы бока крутые. А для наших дел толстобрюхие не надобны…
Даниле загорелось – взять этого Байрамку да и попробовать, прогнать по льду Москвы-реки, где совсем скоро, на Масленицу, выгородят из снега место для конских бегов. Да какое там! Голован так двинул – ногу до стремени не задрать, больно!
И промаялся Данила два дня, растирая больное место всякой вонючей дрянью, пока не удалось сходить в баню и распарить бедро. И то еще наутро боль чувствовалась.
– Ну, что, убогий, хорошо тебя Голован подковал? – осведомился дед. – Ну да я тебе работу придумал. Ступай в шорную! Будешь там сидеть и трудиться, а оттуда – ни-ни!
Данила уж было обрадовался – наконец хоть кто-то поучит сбрую шить и чинить. Но дед, отлучившись, вернулся со своим любимым лукошком, в котором лежало доверху разного добра, завернутого в холстинки и разложенного по ларчикам.
– Давно пора тут разобраться, – ворчал дед, выкладывая на узкий стол все это имущество. – Вот кто бы мне объяснил, с чего серебро чернеет? Не от сырости же? Вдруг назавтра государь в поход подымется, а у нас не серебро, а хуже грязи подзаборной…
Он стал выкладывать конские оголовья, решмы, бубенцы, что цепляют для звона на конские запястья, гремячие цепи из крупных колец, заменяющие поводья, отдельные чеканные бляхи от ремней.
– И вот чем мы государю сбрую-то украшаем… – Дед Акишев открыл ларчик. – Вот его любимые подвесочки.
Данила не понял – за что их любить? Невидные, не блестящие, что-то тускло-коричневое в серебро оправлено… С острыми кончиками…
– Медвежьи когти это, дурень, – беззлобно объяснил дед. – Сам государь зверя добыл. Большой зверина попался, чуть рогатину не сломал. Государь велел когти в серебро обделать и к сбруе привешивать. Гляди, когтищи-то! Матерый был медведь!
Данила даже рот приоткрыл – оказывается, государь и на медведя хаживал! А он-то думал – все лишь соколами балуется.
– Стало быть, почистишь серебро-то, чтобы сверкало. На оголовье видишь – орел? Чтоб от него искры сыпались!
И все утро Данила добывал эти самые искры…
Ближе к обеду решил поискать Тимофея.
Аргамачьи конюшни были невелики, особо спрятаться негде, притом – на кремлевских задворках, где не только трудились, но и жили в хибарках государевы людишки – пекари, мовники и мовницы, птичницы, весь кухонный чин, даже иные истопники, а истопник в государевых покоях – лицо важное, он не только печами заведует, а и у дверей стоит, стражу несет. Там же в крошечных избушках ютились и местные нищие – чтобы не так далеко было бегать к папертям кремлевских храмов. Один такой домишко, совсем закопченный, занимали Тимофей и Семейка. Чтобы туда перебежать, и одеваться не нужно было – он стоял прямо в конюшенной ограде. Однако бегать сейчас Даниле было несподручно, и он накинул на плечи тулупчик, тот самый, которым год назад снабдили добросердечные девки с Неглинки, и не за услугу, а потому, что стал богоданным крестным сыночка их подружки, Федосьицы.
У самых дверей он увидал Богдана Желвака. Тот нес Тимофею лубяной короб, откуда торчали досточки.
– Принимай гостей! – велел Богдаш, отворяя дверь.
– Принес, что ли? – буркнул занятый делом Тимофей. – Ставь-ка сюда.
Конюхи всякие ремесла знали, не только сбрую – кафтан могли сшить, были такие, что книги переплетали. А иные промышляли изделиями из слюды.
Конечно, изготовить преогромный церковный выносной фонарь-иерусалим, размером поболее ведра, целый терем со слюдяными стенками, с налепленными на подкрашенную зеленым и рудо-желтым слюду прорезными железными кружочками, не всякий умелец мог – да и не так много тех иерусалимов требовалось. А окошко соорудить – это умели многие, и особо удачно трудился Тимофей Озорной.
Данила с Желваком как раз и застали его за делом – Тимофей на доске будущее окошко выкладывал, небольшое, в высоту не выше аршина. Посередине он замыслил круг из многих частей, вписанный в сетку из прямоугольных кусочков, и вот теперь подбирал все это добро по размеру.
– Безнадежное твое ремесло, – сказал Данила, насколько мог, прямо, ведь он только учился разговаривать со взрослыми мужиками на равных, и иногда получалось не совсем учтиво. – Через пяток лет никто о слюде и не вспомнит, все стекло в окна повставляют. Вон государь в Измайлове стекольный завод затевает – и кому на Москве тогда твоя слюда понадобится? А черный люд так и так бычьим пузырем или деревянной задвижкой обходиться станет.
– Никакое стекло тебе такого блеска не даст, как слюда, – отвечал Тимофей. – Иной кусочек, как поглядишь, радугой играет, неяркой такой, легонькой. И нежность есть в слюде…
Данила даже голову набок склонил и рот приоткрыл, услышав от Озорного вовсе неожиданное слово про нежность. А тот, сочтя, что высказал все необходимое, опять занялся слюдой, бережно перекладывая кусочки толстыми, темными, с обгрызенными ногтями, пальцами. Эти пальцы могли так зажать конские ноздри, что здоровый жеребец, от резкой боли теряя сознание, валился к ногам конюха. Они без особой натуги выправляли погнувшееся кольцо сбруи. И они же, поди ты…
– Ничего более не скажешь? – как бы напомнил Желвак.
– А чего тут говорить? К вечеру прошу откушать, чем Бог послал! – с неожиданной учтивостью предложил Озорной и объяснил удивившемуся было Даниле. – Именины у меня. Апостол Тимофей сегодня.
– А ты не в честь Тимофея ли Сицилийского крещен? – почему-то забеспокоился Богдаш.
– А коли бы и так? Не к добру это?
– Меж ними два дня разницы всего. А святого своего праздновать нужно, – строго сказал Богдаш. – Тебе-то хорошо, у тебя святой правильный…
– Да будет тебе причитать, – одернул подкидыша Тимофей.
Желвак потому и звался Богданом, что это имя давали парнишкам от неведомых родителей, выкормленным в богадельнях и отданным на воспитание приемным отцу-матери. И места были в Китай-городе для такого богоугодного дела – три крестца, Варварский, Никольский и Ильинский, где накануне Семика бездетная чета могла выбрать себе из стайки младенцев подходящее чадо.
– Так коли у тебя именины… – начал было Данила радостно, и тут Богдан несильно дернул его за рукав шубы, он и заткнулся.
– Пойдем, не станем мешать, – велел Желвак. – Тимофей к пятнице сделать подрядился, а я ему только сейчас весь приклад для переплета принес.
Они вышли на морозец. Данила вдохнул полной грудью – все же в избушке было и тесновато, и душновато, да еще Семейка что-то мастерил из кожи, так что кислятиной хорошо подванивало.
– Ходить-то можешь, убогий? – грубовато осведомился Богдаш.
– Да кое-как волокусь, – не проявляя к самому себе ни малейшей жалости, отвечал Данила.
За жалость Богдаш бы уж наверняка сказал что-нибудь этакое…
– До торга дойти?
Данила сообразил – следовало купить в подарок имениннику хотя бы большой калач. Тащиться через весь Кремль ему совершенно не хотелось, но выглядеть в глазах Желвака (когда были прищурены – прямо ледяной стынью от них тянуло, так казались светлы и беспощадны) неженкой и болезным дитятком Данила не смел.
– Дойду, чего уж там!
Они пошли мимо государева дворца, меж Благовещенской церковью и колокольней Ивана Великого, вышли к Спасским воротам и оказались на Красной площади, как раз напротив Лобного места. Сейчас, когда никакой торговой казни там не вершилось, вовсю гудел обычный для этого времени дня торг.
Богдаш шел впереди, прокладывая путь, и с высоты своего немалого роста оглядывал ряды. Горд был – не подступись, девичьих взглядов и замечать не желал. Когда бойкая, совсем еще юная женка, оказавшись рядом, как бы ненароком ему на ногу наступила, назвал дурой – негромко, да с превеликим презрением. Данила шел следом, дивясь – да что тому Желваку за вожжа под хвост попала? Вроде иногда и рассказывал он, что нашел-де себе чистую бабу, вдову, у таких-то бояр служит, а поглядеть – так он, дай ему волю, всех баб, как тараканов, бы потравил…
– Челом вашим милостям! – Приветствовавший конюхов мужик, невзирая на тесноту, поклонился в пояс.
– И тебе! – отвечал Богдаш. – А кто таков – прости, не признаю.
– Да Третьяк я!
Данила разулыбался – сам не думал, что так обрадуется скомороху. Даже вышел из-за Желваковой спины, протянув руки. Обнялись, да так крепко – Третьяк крякнул.
– Ну, заматерел ты, совсем медведище!
– Силушка по жилушкам, – неожиданно во всю дурь треснув Данилу по плечу, подтвердил Богдаш. – С конями управляется – любо-дорого поглядеть! Они при нем тише воды, ниже травы!
И вот всегда ведь он так – начинал было издевку, да и замолкал, а ты гадай, мучаясь, – подымет на смех или не подымет?
– Его дело молодое, – согласился Третьяк. – Ничего, и усы еще наживет! И девки за ним стадами ходить будут.
Тут Данила окаменел.
Настасья!
Коли Третьяк на Москву приплелся – стало быть, к Масленице, представления устраивать и денежки зарабатывать. И не один ведь! Не иначе, вся ватага где-то сейчас поблизости… и Настасья!.. Ведь это не его, а ее ватага!.. Она их всех привела!..
Нельзя сказать, что парень так уж часто вспоминал Настасью. И без нее забот хватало. Удовлетворив свое любопытство по части женского пола, он как-то сразу успокоился, словно бы пометил в длинном списке неотложных дел: выполнено. То чувство, внезапное и кратковременное, что кинуло его к Федосьице, растаяло льдинкой в кипятке. Федосьица была зазорная девка, доступная каждому, кто уговорится жить с ней, кормить-поить, прикупит одежек. Дед Акишев, глядя, как парень, еще недавно числившийся в сопливых придурках, все больше делается похож на мужика, вполне определенно обещал следующей осенью женить. И вот, пребывая между Федосьицей и обещанной невестой, Данила был спокоен… был бы спокоен, кабы не…
Ну да, она, ведьма, налетчица, сумасбродная, как все девки с Неглинки вместе взятые, дерзкая, отчаянная и в смехе, и в горести…
Как-то она приснилась. Наутро, вспомнив сон, Данила густо покраснел. Долго думал – нужно ли о таких видениях докладывать попу на исповеди… Решил не смущать попа.
– Толку с тех девок!.. – буркнул Богдаш. – А что, как ватага? Филатка? Лучка?
Про Настасью не спросил, словно ее и на свете не было! Словно и не ее спасал в ночном лесу от налетчиков Гвоздя…
– Собрали мы к Масленице ватагу, – отвечал Третьяк. – Даже с Томилой помирились. Да только сдается, что напрасно. Вы его тут часом не встречали?
– Где, на Москве? – пока Богдаш собирался спросить, что еще за Томила, выпалил Данила. – Так Москва велика, а мы-то все больше в Кремле, на конюшнях.
А сам подумал, что неплохо бы заманить того Томилу именно к конюшням и кликнуть Тимофея с Желваком.
Данила прекрасно помнил, как скоморох пытался оскорбить Семейку, как нарочно напился в «Ленивке», чтобы не сопровождать в опасном деле Настасью. И если бы конюхи легонько поучили его уму-разуму – ему бы это лишь на пользу пошло.
– Да ведь у самого Кремля-то я его, дурака, и потерял. Шли вместе, я отвернулся, знакомцу поклонился, а он и пропал! – пожаловался Третьяк. – У нас на него вся надежда была, он же голосистый! Прибаутки все знает, потешки, поет, пляшет. Не иначе – бойцы сманили! Им ведь тоже скоморох нужен, накрачей – в накры бить. И ведь уж совсем срядились, и слово дал, что с другой ватагой не пойдет…
– Коли найдем – куда присылать? – спросил Богдаш.
Третьяк задумался.
– Да он, поди, и сам знает, где нас искать, – осторожно сказал скоморох.
И то верно – мало ли кто признает его в толпе. Скоморохам на Москве бывать не велено. От случайного зловредного знакомца убежать нетрудно. А вот коли такой знакомец услышит и запомнит место сбора – быть беде!
Третьяк обещал прислать за конюхами, когда на Масленицу начнутся представления. Праздник длится неделю, весь город шумит и гудит, за всяким бездельником, питухом и горлопаном стрелецкие караулы не угонятся, сами, поди, к последнему деньку ногами кренделя выписывать станут. Вот и повезет, с Божьей помощью, показать свое мастерство, потешить москвичей да и денежек набрать побольше…
Расставшись со скоморохом, конюхи пошли выбирать большой нарядный калач в два алтына ценой. Перебрав и перетрогав немалое количество этого добра, изругав матерно пятерых сидельцев и получив в ответ пуда полтора того добра, что на вороту не виснет, взяли самый упругий, самый румяный.
– У меня тесто скважистое, – хвалился продавец. – Мой и за неделю не зачерствеет!
Подарок поскорее, пока хватает силы удержаться и не отломить кусочек, понесли в Кремль.
– Семейка сказывал, по-татарски «калач» значит – будь голодный. Должно быть, даже если сыт по горло, увидишь – и есть захочешь, – объяснил Богдаш. – Давай, поторапливайся! Не то за другим калачом возвращаться придется!
Словно напрочь забыл, что Данила хромает!
Стараясь идти ровно, Данила поспешал следом. Не хныкать же – подожди, дяденька, ножка болит! А тут еще и снег с неба рухнул – как будто нарочно его там неделю копили да весь на Красную площадь и вывалили. Поневоле спешить нужно – такой здоровый калач за пазуху не спрячешь.
У Никольских ворот кто-то пихнул Данилу в бок. Человек, видать, спешил, да только семь раз подумать надо, прежде чем с государевыми конюхами так обходиться. Данила рванул наглеца за рукав, норовя поставить к себе лицом, и тот, скользя, повернулся. Но тут же стряхнул с себя Данилину руку и, боком ввалившись в толпу, замешался в ней, пропал за снегопадом.