bannerbannerbanner
Деревянная грамота

Далия Трускиновская
Деревянная грамота

Полная версия

Другу Ратимиру посвящается


Часть первая

Масленица была уж не за горами!

Стенька неторопливо шел по торгу, по некрутому горбу Красной площади, от родного Земского приказа к Василию Блаженному, но не прямо, а углами, норовя пройти все торговые ряды. Вот уж где он чувствовал себя как дома! Ему нравился лихой, разухабистый шум, сплавленный из выкриков и прибауток торгового люда, из громкой, но беззлобной ругани покупателей, из всяких стуков и скрипов, и этот шум был такой пестроты, что в ушах звенело.

А лица! Из-под надвинутых на брови меховых шапок и шапочек, со сверкающими глазами, с пылающими щеками, с веселыми громогласными ртами! Вот где восторгу-то – идти сквозь такую толпу, ловя взгляды молодых баб, приветствуя знакомых мужиков, наслаждаясь этим суматошным миром, без вина пьянящим, и за такое блаженство еще и денежки получать!..

Земский ярыжка Аксентьев шел по торгу хозяином. Все видели его толстую дубинку. Огреет вора – долго вор помнить будет. Все слышали его звонкий голос. Особенно женкам и девкам сладко было оглянуться на статного молодца…

Опытным ухом Стенька уловил шум драки и поспешил, распихивая толпу, прекращать безобразие.

– А ну, наддай! А ну, еще! – подзуживали зрители, которых для такого случая всегда набиралось довольно. – Ого, дядя! Здоров! Ты к Масленице подкормись-то! На Москве-реке биться будешь!

Стенька несильно двинул крикуна положенной по чину дубинкой, сшиб в сторону и занял его место.

На пятачке меж рундуками два мужика как могли отчаянно тузили друг друга, но толстые тулупы сковывали движения, гасили удары, и драка, начатая вполне достойно, обратилась в тупую возню. Это радовало зрителей почище представления скоморохов, и даже торговцы, прикрывавшие товар руками, искренне веселились.

– Стоять! – гаркнул Стенька, замахиваясь сразу на обоих дубинкой. – Р-р-разойдись, сволочи! Кто велел на торгу буянить? Сейчас вон в приказ сведу!

– А сведи! – выкрикнул один из драчливых мужиков. – Только чтобы обоих! Пусть там разбираются – кто прав, кто виноват! Я батогов не боюсь!

– И я не боюсь! – встрял второй. – Веди нас в приказ! Уж я-то на него, на сучьего сына, челобитную подам!

– Это я на тебя подам! Государю в ноги брошусь!

И они опять полезли друг на дружку, оба здоровенные, в заиндевевших бородах одной длины, в похожих шапках – как есть близнецы!

– Тихо вы, тихо! Не то стрелецкий караул позову – он вам бока-то обломает! Пошли в приказ!

С немалым трудом Стенька довел их – все порывались вступить в новый бой, ругаясь хотя и матерно, однако уныло. Стенька знавал мастеров-матерщинников, которые не просто загибали, а складно и ладно, не хуже скоморохов, считавшихся знатоками этого дела. А ругань пойманных им мужиков была так же тупа и несуразна, как их драка.

В Земском приказе обоих поставили перед свободным на ту минуту подьячим Колесниковым.

– Кто таковы, сказывайте! – велел он, выложив перед собой чистый лист.

– Служилый человек Ивашка Шепоткин, – представился один.

– Торговый человек из Суздали Никишка Ревякин.

– Ну и какого же черта на торгу сцепились?

Сказал он это так, что драчуны ощутили себя малыми детишками, что досаждают взрослым нелепой возней и визгом.

– Мы по-честному, – буркнул Ивашка. – В бороду не вцеплялись, по срамному месту не били. Мы – на кулаках!

– Ах, вы, стало быть, кулачные бойцы? – с издевкой спросил Колесников. – Торг с Москвой-рекой спутали? Или в календаре заблудились? Масленица еще не настала!

– Да нет же! – прямо-таки застонал служилый человек Ивашка Шепоткин. – Меня, сироту, обидели!

И рухнул здоровенный сирота на колени, задрав при этом бороду и с нечеловеческой надеждой заглядывая в глаза Колесникову.

– Сказывай! – велел подьячий.

– Да этот сирота сам кого хошь обидит! – возмутился торговый человек из Суздали Никишка Ревякин и тут же схлопотал от Стеньки по шее.

– Не галдите вы там! – подал голос от своего края стола Деревнин. – Сказку отбирать мешаете!

Он вполголоса совещался с низко к нему нагнувшимся попом и время от времени что-то записывал.

– Вот этот стервец жену мою продал! – Ивашка снизу ткнул перстом в Никишку.

– Ну, сказывай, – Колесников изготовился писать.

– Поехал я по государеву делу в Касимов и чаял там пробыть с полгода, – не вдаваясь в подробности, доложил Ивашка. – А денег на дорогу не было, прожился, и там мне бы деньги понадобились. А он, страдник, вор, из Суздали своей приехал, а своего двора на Москве у него нет! И мы сговорились – я ему женишку свою, Марфицу, за пятнадцать рублей заложил!

– За пятнадцать рублей, – повторил подьячий, записывая. – Не продешевил?

Ивашка, которому было не до шуток, уставился на подьячего с глубоким непониманием.

– Ты сказывай, сказывай! – напомнил ему Стенька. – Мы тут с тобой до ночи возиться не станем.

– Женишку свою Марфицу заложил, и пятнадцать рублей с него получил, и в Касимов поехал, а он с Марфицей жить остался…

– Ты откуда такой вылез? – напустился на него Колесников. – Ты что, в церковь Божию не ходишь, проповедей не слушаешь? Сам патриарх учить изволил – нельзя, грешно жен закладывать, чтобы чужой человек с ними сожительство имел! Жену в блуд вводишь, дурак!

– Всегда так делалось! Я-то со двора поеду, а она-то одна останется, так хоть присмотрена да сыта будет! – возразил Ивашка. – И вот женишку свою Марфицу этому аспиду заложил, и пятнадцать рублей получил…

– Знаю, знаю. Когда приехал – что обнаружилось?

– А то и обнаружилось, что он ее другому человеку передал, как зовут – не ведаю, а прозвание ему – Пасынок! И она с тем Пасынком ныне живет!

– Ты кого, Степа, привел? – устало спросил Колесников. – Этих подлецов – не к нам! Их к патриарху на суд надобно! Пусть бы их в Соловки к святым отцам всех на покаяние отправил! На хлеб и воду! Вас, сучьих детей, для того венчают, чтобы вы женами торговали?

– Выслушай, батюшка! – Тут и торговый человек из Суздали, сучий сын Никишка Ревякин бухнулся на колени. – Он точно мне женишку свою на полгода заложил, да ведь вовремя не выкупил! И я еще лишний месяц ее кормил-поил! А я для чего ее в заклад взял-то? На Москве я, сирота, человек чужой, своего двора не имею, покормить-обстирать меня некому…

– Гляди ты, сирота на сироте едет и сиротой погоняет, – заметил Колесников. – Стало быть, ту Марфицу вовремя не выкупили, и ты счел себя вправе ее переуступить?

– Хорошему человеку, богобоязненному!.. А тут этот аспид, скорпий бешеный, и вернись!

– Я – домой, а домишко-то мой заколочен стоит! Я – на торг, узнавать, тут мне на него и указали!

– А что же – двери нараспашку оставлять? Я своим двором разжился, Марфицу туда увел, а твой-то и запер!

– Благодетель! – отметил Колесников. – Степа, позови приставов. Пусть сходят к тому Пасынку, заберут от него бабу и вернут мужу. Со всех троих – по полтине в казну! Так и записываю – видели, блядины дети? И – все! А коли кто из них из всех о тех пятнадцати рублях заикнется – я ему покажу пятнадцать рублей! Живого места на нем не оставлю!

– Пошли! – Стенька разом потянул обоих сирот за ворота шуб. – Ваше дело решено. Кто таков тот Пасынок? Где проживает?

Оставлять вдвоем Ивашку с Никишкой нельзя было. Ивашку Стенька отправил вместе с двумя приставами – вызволять жену, а Никишку отпустил, лишь убедившись, что посланные уже довольно далеко отошли.

Никишка плакался – ведь Ивашка обещал по-честному у него жену выкупить, вот деньги и пропали! Да и Пасынок за возмещением убытка к нему, к Никишке, явится.

– Да сам же ты и взял с Пасынка деньги, когда бабу ему отдавал! – не выдержал вранья Стенька. – Ступай Христа ради, пока я тебя, вора, дубинкой не пришиб!

Потом Стенька, как ему полагалось по должности, вернулся обратно на торг. Время близилось к обеденному, но морозец раньше времени заронил в душу мечту о дымящемся горшке со щами. Стенька невольно облизнулся.

Хотелось пусть бы не щей, а горячего пирога, да не хотелось за него переплачивать. Стенька гордо прошел мимо деда с богатой торговлей – его пироги ехали перед ним на санях в большом укутанном коробе, и на крышке короба он производил расчет с покупателем. Стенька деда знал. Тот сам пек, сам и продавал, причем за полушку готов был удавиться.

Дед на Стеньку и не взглянул, а толкнул свои санки прямо под ноги пробивающейся через торг сочной бабе, ведущей за руку паренька.

– А вот пирогов, пирогов! – крикнул он прямо в лицо мальчишке.

Баба шарахнулась от него и потащила дитя прочь.

– Го-ордая! – послал дед в спину несговорчивой бабе острое словцо. – Как поклонится, так три фунта грязи отломится!

– Эй, стой! – Стенька ухватил за плечо парнишку с большим лукошком, подвешенным спереди. Лукошко было укрыто холстиной, из-под которой выходил пар.

– Пирогов с пшеном? С зайчатиной? – еще не по-привычному бойко, а с натужной бодростью спросил парнишка. – А то – с вязигой? Или кислых пряженых с маком?

– Ну тебя с пряжеными! – возмутился Стенька. – Весь в масле извозишься, пока съешь! Ищи потом, где руки вытереть! Ты мне лучше с рыбой, коли есть.

– А как не быть!

Стенька мог бы и не заплатить, да пожалел парнишку. Тот, видать, был еще новенький, даже кричать не выучился, и за отданный безденежно пирог ему бы досталось от батьки, или от хозяина, или кто уж там послал его на торг.

– Ты втихомолку не распродашь, – сказал ему Стенька, отдавая деньгу. – Ты зазывай. Слышишь, как все глотку дерут? «Эй, шевелись, подходи, не скупись!» Вот и ты тоже.

Парнишка улыбнулся благодарно.

Обзаведясь пирогом, Стенька пошел туда, где мог бы запить его сбитнем. И вскоре услышал разлюбезное, призывное:

– Вот сбитень горячий! Мед казанский, сбитенщик астраханский! Сам хохлится, сам шевелится, сам потрогивается!

 

Стенька пробился сквозь народ и оказался у лавки, на которую хозяин выставил кувшины и кружки.

– Эй, молодец, не пей пива кружку, выпей сбитня на полушку! – приветствовал его знакомый сбитенщик. – С нашего сбитню голова не болит, ума-разума не вредит!

– А налей! – позволил Стенька.

– А полушка?

– А кто тебе два кувшина спас?

Дело было давнее – не допустил земский ярыжка, чтобы у знакомца мошенник пустые кувшины уволок. И с того Стенька пробавлялся дармовым сбитнем почитай что третий годок. Правда, не злоупотреблял – не каждый день хаживал.

Он принял кружку с ароматным горячим напитком, отхлебнул – дыханье перехватило, столько сбитенщик грохнул туда перцу. Но и меду не пожалел, и корицы, и всего того, что давало сладость и приятный вкус.

– Дай Бог дальше не хуже, – с тем Стенька вернул пустую кружку и зашагал дальше, а вслед неслось разудалое:

– Кто наш сбитенек берет, тот здрав живет! Под горку идет, не спотыкается, на горку ползет, не поперхается!

Стенька и впрямь шел уже в гору…

– Что не заглядываешь, Степан Иваныч? – раздалось из шалаша.

Стенька повернулся на голос.

Из непривычно низкого окошка посреди небольшого бревенчатого сруба установленного образца – две с половиной сажени в длину да две сажени в ширину – смотрела веселая бородатая рожа сидельца.

– Милости прошу к нашему шалашу! – продолжал он.

– А чем угостишь? – Стенька подошел.

– А вот к постному дню! – предложил радушный сиделец. – Есть белорыбица, есть семга провесная, есть и спинки стерляжьи! Осталось десять белуг самых добрых, непотрошеных, три десятка осетров, самых добрых! Стерляди мерзлые по аршину с четвертью! Три пуда семги соленой, икра зернистая пресная, опять же – самая добрая! Есть и залом!

Стенька едва не облизнулся. Если белорыбицу и стерлядь случалось едать, то про залом он только байки слышал. Сказывали – рыбина в аршин длиной, солоноватая, но на самом деле – холодного копчения, добывается в Астраханском море, и вкусу изумительного…

– Так угостишь, что ли?

– Хочешь – снетков в кулечек положу? Сухих, псковских, самых добрых?

Снетки – не семга провесная и не залом, грошовая рыбешка, но Наталья уж найдет, на что употребить, подумал Стенька и протянул руку. Приятель-сиделец выдал совсем маленький кулек, на который пошел лист исписанной вкривь и вкось бумаги.

– Да похвали же хоть что-нибудь! – прошипел он.

– Ах, стерлядка! Ну, что за стерлядка! – на весь торг завопил Стенька. – Такую и к боярскому столу подать не стыдно!

– Семгу похвали… – подсказал сиделец.

– А вот, гляжу, семга у тебя! Был я недавно на крестинах у подьячего, богато подавали, а такой семги там не видывал! – громогласно продолжал Стенька, и тут на него вдруг накатило озорство. – Такая семга подьячему-то, поди, не по карману! А разве одному боярину Милославскому!

И отскочил от шалаша.

В толпе засмеялись. Государев тесть Милославский был на Москве одним из богатейших бояр.

Довольный, что и людей порадовал, и сам повеселился, Стенька направился было в дальнейший обход, но тут повалил снег. Да еще какой! Ни с того ни с сего словно ангелы преогромную перину ножичком распластали да и вывернули на Красную площадь.

В тех рядах, где бабы торговали рукодельем, послышался радостный визг – весело ругаясь и перекликаясь, торговки прибирали с лавок и с рундуков свое шитье. И если бы Стенька мог улыбнуться еще шире, он бы непременно постарался. Однако шире просто уж было невозможно.

И тут стряслось-таки неладное.

Стенька не мог бы объяснить внятно, что такое он услышал, что разобрал в общем галдеже. Однако вошла в душу тревога – не так звучали невнятные голоса, ох, не так! Он развернулся и поспешил к краю площади – туда, где стояли распряженные сани, укрытые рогожами, туда, где тяжеловесно суетились, склонившись над передком одних саней, люди.

– Расступись! – гаркнул Стенька. – Что за шум? О чем лай?!

Как раз перед ним было необъятной ширины гузно. Мужик в синей, колом стоящей шубе нагнулся, вытаскивая что-то из саней, и больше всего был похож на широкий стол в приказе – тот, правда, не синим, а зеленым суконцем обычно покрывали.

Наконец он распрямился и повернулся к Стеньке.

На руках у мужика был ребенок, парнишка лет десяти, с таким белым личиком, какого у живых не бывает…

Парнишечка сжался каменным комком. Замерз он, видать, ночью – отогревать бесполезно, на ресницах – иней, вокруг ноздрей и рта – маленькие сосульки. Смотреть на него было невозможно – жалость прошибала.

– Где ты его взял? – с ходу напустился на мужика Стенька.

– Да рогожу откинул, войлок приподнял…

– А он-то и там! – добавила баба в рогатой кике и закивала мелко-мелко – видать, от страха.

– Господи, спаси и сохрани! – воскликнула другая, крестясь. – Вот страсти-то! Дитя в санях замерзло!

– Товаришко припрятать от снега хотел, а он-то и там…

– Чей парнишка – не знаешь? – спросил для порядка Стенька.

– Отродясь не видывал!

Случившийся тут же инок неведомой обители пробился ближе и протянул к парнишке руки.

– Может, и не помер еще? – с отчаянной надеждой в светлых глазах спросил инок. – Может, с Божьей помощью, и ототрем? Раздеть его надо, ощупать! Вы куда, бабы? Помогите же, Христа ради!

Но обе женки откачнулись от мертвого тела.

– Вот дуры! – прикрикнул на них Стенька. – Креста на вас нет!

Но, вдруг поверив иноку, сам проникся надеждой и стал как мог быстро расстегивать шубенку.

Из-за пазухи выпали и ударили его по ноге какие-то дощечки.

Инок нагнулся, поднял – и толкнул Стеньку в бок.

– Слышь-ка… Это в приказ снести надобно…

Стенька прижимал ухо к груди ребенка, все больше и больше убеждаясь, что помощи не требуется никакой. Он кинул взгляд на дощечки, вовсе не желая их разглядывать, а чтобы с полным основанием послать навязчивого инока туда, куда в таких случаях всякому русскому человеку посылать навычно.

И увидел буквы…

Дощечек было несколько, широких и плоских, тоньшины такой, что даже непонятно делалось, как их только вырезали. Сшитые ремешком, они представляли собой что-то вроде книжки.

– Что за притча! – изумился он.

Инок же раскрыл деревянную книжицу, свел негустые бровки, пытаясь прочитать первую строку – да и поднял на Стеньку светло-голубые удивленные глаза:

– Не по-нашему писано-то…

– Со мной пойдешь, донесешь до приказа, – велел Стенька мужику, что обнаружил в санях замерзшего парнишку. – Сказку от тебя отберем – кто таков, как к тебе в розвальни мертвое дитя попало…

– Да я откуда знаю! – воскликнул в отчаянии мужик. – Вчера еще ничего там не было! Он не иначе как ночью туда забрался!

– С чего бы ночью туда забираться? – спросил Стенька и наконец-то соблаговолил приглядеться к буквам.

– Как это не по-нашему? Вот же тебе…

И замолчал.

Он хотел назвать знакомую, хотя и странно выписанную, словно коротким лезвийцем вырубленную черную букву положенным ей именем, но вдруг понял, что и «глаголь» не туда нацелен клювиком, и «живете» – странного вида, а прочие знаки вообще ни в одной прописи не встретишь… И более того – строки лежали не поперек деревянных страниц, а вдоль их, так что и держать диковинную книжицу следовало необычным образом.

– Говорят тебе, тащи в приказ! – велел инок.

– Да ты кто таков!.. – начал было Стенька, но инок, видать, человек опытный, сунул ему в руки находку и, не говоря ни слова, нырнул в толпу. Оно и верно – кому охота с Земским приказом связываться?…

– Пошли, что ли? – И Стенька, раздвигая скопившуюся толпу, пошел к приказу, а мужик с парнишкой – за ним.

Земский приказ имел особую избу со двором, где выставлялись для опознания поднятые на улицах мертвые тела. Туда-то и хотел доставить Стенька мертвого парнишку. Наверняка ведь родные ищут! Парнишка с виду не сирота – шубенка крепкая, сапоги хоть и великоваты на вид, но справные, не лапти с онучами! Что же тот парнишка ночью на торгу в санях-то искал? В пустых распряженных санях?…

Или кто его туда уже мертвого сунул?…

При мысли, что нашелся на Москве аспид, убил ребенка и спрятал труп, Cтеньку передернуло. И тут же он сам себе возразил – в сани-то зачем? Ночью снег шел – подкопай сугроб, как все делают, да и сунь, да и завали снежными комьями, да еще сверху присыплет, оно и незаметно выйдет! После Пасхи лишь и обнаружится… Так нет же – в сани!..

Деревнин встретил их на крыльце. Он явно собрался уходить – коли бы в Кремль побежал, так выскочил бы без шубы, в одном подбитом заячьим мехом длинном кафтане.

– Чем разжился, Степа? – благодушно обратился он.

– Вот, мертвое тело в санях нашлось, сказку отобрать надобно.

– У тебя, что ли? – спросил подьячий мужика. – Ну-ка, покажи…

Он поглядел в неживое лицо парнишки и громко, горестно вздохнул.

– Царствие небесное! Какая же это дурища-бабища дитя на ночь глядя в дом не загнала?…

– Вот и я толкую – не сирота! – добавил Стенька, хотя ни слова еще сказать не успел.

Мужика препроводили в избу, что жалась к самой кремлевской стене, и там лишь избавили от тела. Парнишка был помещен на соломе, между молодой еще женкой с разбитой в кровь головой и старым, раздетым до исподнего человеком. Судя по тому, что уши у несчастной женки были разорваны, а на руках недоставало пальцев, погибла она из-за украшений – кто-то, видя, как впотьмах возвращается домой, позарился на сережки с перстеньками. Старый же человек мог попросту пропиться в кружечном дворе до нательного креста и замерзнуть по дороге домой исключительно через свою глупость.

Велев смотрителю раздеть тело и убедиться, что парнишка доподлинно замерз, а не погублен рукой человеческой, Стенька с Деревниным поволокли очумевшего от неприятности мужика в приказ – отбирать сказку.

С шумным вздохом Деревнин скинул Стеньке на руки шубу, сел, достал из перницы упрятанное было перо и снял со стопки чистый бумажный лист.

– Ну, сказывай!

Мужик клялся и божился, что среди его знакомых и родни таких парнишек не видано, и для чего бы горемыке забираться в сани – ему неведомо, а сам он – Васька Похлебкин из Ростокина.

– Знаю я вас, ростокинских воров… – проворчал Деревнин, и тут Стенька выложил на стол деревянную книжицу.

– Ты, Гаврила Михайлович, про это расспроси, – посоветовал негромко.

– А это что за диковина?

– А на мертвом теле найдена, за пазухой.

Деревнин повертел книжицу, попытался одолеть хоть строку – и не смог. Странная грамота пошла по рукам, приказные вертели ее так и сяк, толку же не было никакого.

– Может, письмо затейного склада? – предположил самый юный из подьячих Земского приказа, Аникей Давыдов.

О том, что государь Алексей Михайлович в последнее время сильно увлекался такими делами, подьячие слыхивали, а те, что постарше, могли бы рассказать, что закрытым письмом писались донесения еще покойному государю Михаилу Федоровичу. Сама мысль, что кто-то на Москве такими вещами балуется, была малоприятна…

Деревнин забрал деревянную грамоту, в последний раз попытался одолеть хоть слово – да и махнул рукой.

– Коли закрытое письмо, то какого же черта на дереве писано? – спросил сам себя. – Ничего попроще не нашлось? Бумага, что ли, вздорожала?

– А книжица-то старая, – заметил Колесников. – Совсем ветхая.

– Что же с ней парнишка-то делал? Кому нес? – разумно спросил самый старый и дородный из подьячих Земского приказа, осанистее и бородатее иного боярина, Семен Алексеевич Протасьев.

Ответом было всеобщее хмыканье и пожимание плеч.

– А может, у кого унес? – иначе повернул дело Колесников. – У кого на Москве такие книжицы водиться могут?

– А ведь придется разбираться… – продолжал Протасьев. – Ты, Степа, чай, когда книжицу отыскал, ее не припрятал сразу же, а народишку дал разглядеть. То-то теперь на торгу галдят про замерзшего парнишечку и деревянную грамоту! Вперед, пожалуй, будь поумнее…

– Этого учить – что в ступе воду толочь, – памятуя о прошлых подвигах своего подначального, буркнул Деревнин. – Ладно, братцы, видно, такова моя горькая долюшка. Коли подумать, то книжица это опасная. Кому на ум придет по дереву закрытым письмом писать? Богоотступникам разве…

– Полагаешь в Чудов монастырь снести, пусть святые отцы разберутся? – спросил Колесников. – Ну и пропадет там деревянная грамота! Не вернут святые отцы и не глядя скажут, что книжица еретическая! И шуму раздуют – мы, мол, самому черту соли на хвост насыпать горазды! Им же перед патриархом выслужиться охота. А для него твоя, Гаврила Михайлович, грамота – подарок! Тут-то он и возопит, что совсем народишко обезумел, по дощечкам Богу молится, последнее время богослужебные книги исправлять да новые заводить!

 

Стенька слушал рассуждения, затаившись и вытянув шею, чтобы ни единого словечка не пропало. Васька же Похлебкин даже не слушал, а мрачно смотрел в пол, потому что – как ни рассуждай подьячие, а тело-то у него, у Васьки, в санях найдено, ему и отвечать…

Деревнин хмыкнул, насупился, поглядел на разложенные дощечки, а когда поднял глаза, так уж вышло, поймал Стенькин взгляд. Взгляд молил: ну, сделай же, батюшка Гаврила Михайлович, хоть что-нибудь!..

– Собирайся, пойдем! – вдруг решил Деревнин. – Есть на Москве один человечек, который в этой деревянной грамоте, может, и разберется. Я даже не удивлюсь, коли у него ее и стянули…

– А кто таков? – спросил Емельян Колесников.

– А справщик Арсений Грек, что в печатне на Никольской обретается.

– Еретик! – грозно возгласил подьячий Протасьев. – За что его на Соловки сослали, а? То-то – за ересь!

– И верно, Гаврила Михайлович, – поддержал товарища Колесников. – Человек он подозрительный, у латинских попов учился и в латинской вере был, потом к туркам подался и турецкую веру принял, это на Москве всем ведомо! Мало ли греческой шелупони за патриархом иерусалимским в Москву притащилось! Хорошо хоть, не все осели, иные и прочь убрались!

– А потом что было-то? – спросил Деревнин. – Арсений сюда уж лет десять как перебрался. Ну, побывал он в Соловках – да сам же владыка Никон его оттуда и изъял! Справщиком не каких-либо, а богослужебных книг поставил! Он, Арсений, много повидал, уж ежели он не растолкует, что это за грамота, то и никто на Москве не растолкует.

Стенька уже был в тулупе и держал наготове деревнинскую шубу с преогромным бобровым воротником. Подьячий, не вдаваясь в дальнейшие рассуждения, сунул руки в рукава и, провожаемый неодобрительными вздохами, покашливаниями и покрякиваниями, пошел к дверям, Стенька, сунув за пазуху деревянную грамоту, поспешил следом.

– А я как же? – спросил Похлебкин.

– Сиди в углу да жди.

– Постой, Гаврила Михайлович! – вспомнил вдруг Колесников. – Третьего дня ты писцам сказки перебелять давал?

– Давал, а что такое?

– Вот, взгляни…

Чтобы не париться, Стенька вышел на крыльцо. У Земского приказа, как всегда, толпился народ. Очередь бурлила, переругивалась, мужики пихались, и кто-то, шлепнувшись на гузно, поехал сидя по накатанной ледяной дорожке. Стенька спустился, обошел дорожку и встал в сторонке, ожидая Деревнина.

Рядом оказался высокий, статный мужик средних лет, в остроконечном меховом колпаке, надвинутом чуть ли не ниже бровей.

– Надо бы песку принести, посыпать, – сказал он. – Еще, чего доброго, кто шею сломает.

– Вот бы и принес, – буркнул Стенька, сгорая от нетерпения.

Деревнин, разбирая огрехи писцов, мог застрять надолго.

– А и принес бы, я знаю, где песка взять, – добродушно отвечал мужик. – Тяжко вам, приказным, приходится. И так за день набегаешься, а тут еще под самым крыльцом такой подарок!

Мужик оказался понимающий!

– Уж точно, – довольный, что собеседник поможет скоротать время, отвечал Стенька.

– И намерзнешься, – добавил мужик.

Где-то Стенька его видел…

Человек, целыми днями расхаживающий по Красной площади, видит столько всяких рож, что куда их всех упомнить! Стенька, судя по благорасположенности мужика, решил, что когда-то оказал тому незначительную услугу – может, воришку отогнал, может, разнял закипевшую было ни с того ни с сего, как это часто случается на торгу, свару.

– Всяко бывает, – копаясь в памяти, отвечал земский ярыжка. – Вот, подьячего своего жду, так одно спасенье – тулуп.

– Да, тулуп у тебя знатный, – похвалил мужик. – А что, не ты ли сегодня на торгу диковину нашел?

– Какую диковину?

– Сказывали, парнишка мертвый, а при нем – деревянная книжица.

– Был такой парнишка. Царствие ему небесное…

– Грешен, люблю диковинки, – признался мужик. – Я-то грамоте учен, коли какая книга полюбится – сам себе и перепишу. А что в той книжице-то было?

– А шут ее знает! – честно отвечал Стенька. – Ни буковки не разобрать.

– Я-то разобрал бы, – похвалился мужик. – А коли что путное – я бы и алтын заплатил, чтобы мне переписать дали.

– Так говорю же – не по-нашему писана!

– Так то и дорого! Может, лексикон какой?

– Что?!

– Лексикон, сиречь словник. Когда справа – по-нашему, а слева – скажем, по-гречески или по-латински писано. Против нашего слова – иноземное, так и учишь. Или, может, космография? Там вообще такие знаки, что не всякий поймет.

– А может, и еретическое писание, – отрубил Стенька. – Еретиков-то много развелось! Вот они закрытым письмом свою ересь писать и наловчились!

– Где ж тот парнишка деревянной книжицей разжился, как полагаешь? – спросил мужик. – Ведь коли она еретическая – стало быть, ему какой-то нехристь подсунул, а?

– Да уж не книжица ли его и погубила? – вдруг сам себя, да еще вслух, спросил Стенька.

– И такое бывало! – подтвердил незнакомый знакомец. – Слушай, Христом Богом молю, вынеси мне книжицу! Раз один только глянуть!

– Алтын, говоришь? – уточнил Стенька.

– Алтын! Это коли переписать дашь. А поглядеть – деньга.

Стенька вздохнул – алтын проплывал мимо носа.

– Отойдем-ка… – И он уже, сдернув меховую рукавицу, полез за пазуху.

Но, видать, и дармовой деньги Стеньке в тот день не полагалось.

– Ты куда, Степа? – окликнул с крыльца Деревнин.

Народ расступился, когда он принялся спускаться. И то – шел плавно, чинно, с достоинством, не хуже иного боярина. Бояр, впрочем, Стенька видывал всяких: как к Кремлю подъезжать – так орлы, как возле Постельного крыльца суетиться в надежде на государеву милость – куры, да и только! И завизжит иной не хуже бабы на торгу…

Стенька развел руками: прости, мол, не судьба! И поспешил к Деревнину, и помог ему перейти скользкое место, и, поскольку толпа скопилась густая, пошел за ним следом, носом в спину. Иначе, рука об руку, они бы по торгу и не прошли.

Печатня была совсем неподалеку, на Никольской.

– А что, Гаврила Михайлович, не найдется ли там другого грамотея, кроме еретика? – спросил Стенька, поравнявшись с начальником и чувствуя, что вольные разговоры не возбраняются.

– Поищем, – кратко отвечал Деревнин. – Грамотеи-то есть, да к ним далеко добираться. На Воробьевы Горы, в Андреевскую обитель.

– И точно!

Добрых десять лет назад государев любимец, книжник и умница, боярин Федор Ртищев надумал завести ученое братство для перевода богослужебных книг. С этой целью он выписал из Киево-Печерской лавры ученых монахов во главе с Епифанием Славинецким. Их поселили в заново отстроенном монастыре и вменили в обязанность обучать желающих греческой, латинской и славянской грамматикам, риторике, философии и другим словесным наукам. Ртищев затевал со временем устроить там духовное училище.

– Ты, Степа, деревянную грамоту-то не забыл?

– За пазухой.

Стенька поскользнулся и чуть не приложился коленом.

Накануне Масленицы дни уж не с птичий нос, как под Рождество, однако темнеет рановато. Хорошо бы Деревнин сразу после посещения печатни и отпустил домой, подумал Стенька, все равно на торгу в такой снегопад уж будет пусто и никаких дел в приказе тоже не предвидится. А мороз понемногу крепчает, зима выдалась посердитее минувшей, и возвращаться домой, в Замоскворечье, когда ночь окончательно накроет город, его улицы с переулочками, – радость сомнительная…

Печатный двор на Москве был не помещен в подходящие по величине палаты, а нарочно отстроен еще при государе Михаиле Федоровиче. В том же году государь и скончался, так что не у кого москвичам спросить, что означает изображение на воротах. При всей своей богобоязненности покойный государь велел поместить там не образ святого, а двух тварей, льва и единорога, виду самого драчливого – оба вскинулись на дыбы, и лев единорога когтит, а тот ему прямо в пасть уставил растущий из середины лба, длинный и узкий, похожий на кончар рог. Над ними обоими была вырезана корона.

Диковинно было – входишь в такие знатные ворота, и перекреститься не на что…

Ученый муж, он же – ведомый еретик Арсений Грек жил то в Чудовом монастыре, в своей келье, то, когда дела случалось много, – при печатне. Справившись у ворот, Деревнин со Стенькой пересекли невеликий двор и поднялись во второе жилье. Там они, постучав и услышав голос, вошли в низкую дверь и молча перекрестились на образ Богородицы, единственный в помещении.

Пораженный великим множеством книг, Стенька понял, что не Грек, а они тут хозяева. Арсений отрекся от суконных расшитых полавочников, стелил войлочные тюфячки, какие в Земском приказе давно бы уже, ухватя двумя перстами, вынесли и выкинули нищим. Он поставил три стола – два длинных, наподобие приказных, и один совсем маленький, для чтения и письма. Очевидно, за ним Арсений сличал написанное и выправлял ошибки в книгах.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru