– Чего тебе, Бянкина? – спросила Анюта.
– Поговорить надо.
– Не о чем вроде.
– Есть о чем.
Федька понятия не имела, как приступиться к пикантному разговору, и от неловкости глядела в пол.
– Так это у нее Санька Румянцев на уме! – догадалась Дуня.
– И что? – Анюта, хорошая актерка, притворилась, будто не понимает.
– Может, ты, сударыня, скажешь… скажешь, где он был после представления?.. – неуверенно спросила Федька.
– А не скажу. Потому что не знаю. Да и знать не могу, – твердо ответила Анюта.
– Так, может…
– Не может! И заруби на носу своем дырчатом – слышать я о нем больше не желаю. Так-то. Еще недоставало, чтобы полиция…
– Так он у тебя был?!
– Нет, говорю тебе! Вот ведь дура, простых вещей не понимает! Не было его у меня – и отродясь не бывало!
– Ступай, ступай, – сказала Федьке Дуня. И прищурила левый глаз. Это означало – дождись меня, кое-что скажу.
Фигурантка выскочила из уборной. Ну конечно! Коли поднимется шум – Анютин покровитель может узнать про ее шашни с Румянцевым. И прощай счастливая жизнь!
К дверям спешила Наталья Макарова – несла новость Анюте.
– Слыхала, Бянкина? Что открылось! Румянцев дома не ночевал! Полиция к нему ходила – так его матушка-умница побожилась, будто прибежал сразу после представления и спать улегся, а братец-то и выдал! Так и сказал – перед самой заутреней старшенький-то явился, зол был – как черт!
И Наталья ворвалась в уборную – праздник-то какой, можно услужить Анюте Платовой. Та не скупа, отплатит – юбку надоевшую подарит, сорочку с порванным кружевцем. У нее-то их на весь театр станет, и на береговую стражу, и на хор.
Да и все будут Анюту выгораживать – в ожидании награды за преданность.
А если Федька попытается объяснить полицейским сыщикам, что Санька провел полночи у Анюты, – весь театр против нее выступит… Все, чего она добьется, – это нагоняя от начальства.
Федька прислонилась к стене. Значит, слов более не надобно. Надобно действовать. А как?
Из уборной вышла Дуня Петрова, как и Федька – в шубке внакидку и всего в двух юбках, чтобы удобнее было заниматься.
– Пошли, – велела она и, приведя фигурантку в тихий закуток, сказала прямо:
– Не будь дурочкой, Бянкина. Платова тебе не помощница. Коли хочешь ему пособить – беги, ищи деньги. У вас в береговой страже есть Семен-питух, он за деньги родную мать продаст. И другие тоже… Докопайся, где тот же Семен вечером шлялся, уговори его – будто он вместе с твоим обалдуем шлялся да на похмельную голову позабыл.
Федька ахнула – вот ведь где друг подлинный сыскался!
– Я тебе этого, Дуня, не забуду, вот те крест!
– То-то все вы, молодые дурочки…
Самой Петровой было уже двадцать пять или даже двадцать шесть. Тоже не красавица, право танцевать вторые партии всеми средствами доказывала. А первых ей все равно не видать – ибо не француженка, не австриячка и не итальянка.
– А Платову не трогай, ей и без тебя тошно, – добавила Дуня.
– А ты как думаешь – кто Глафиру-то?..
– Это дело темное. Оно, может, вообще никогда не откроется, – подумав, сказала Петрова. – Глафира уж больно много скрытничала. Кабы с нами делилась – мы бы теперь все сыщикам и доложили, и злодея бы они поймали. А так… сама видишь…
– Но ты ведь не веришь, будто это Румянцев?
– Верю! Я, Бянкина, такое в жизни повидала – что парень сгоряча мог зазнобу удавить, верю! – с неожиданной яростью выпалила Дуня. – Хоть у твоего Саньки и кишка тонка на такое дело… Мог, вконец одуремши…. А потом к Анютке кинуться – с перепугу, и полночи с ней маяться…
– Да нет, Дуня, что ты, Господь с тобой! А если он скажет сыщикам в управе благочиния правду – был, мол, с любовницей? Платова, конечно, станет отпираться…
– Ну так обойдется это Анюте в две или три сотни. Одно ее ожерелье дороже стоит. Она уже и теперь припоминает, через кого можно встречу с обер-полицмейстером устроить. Я ее знаю, она ловкая! Может, и не деньгами расплатится. Так ты беги, выручай уж своего болвана, дурочка, а то его в каторгу погонят – и ты в петлю полезешь.
И Федька, поцеловав Дуню в щеку, помчалась на мужскую половину – высматривать Семена-питуха.
Но, пока добежала, сообразила: если Семен согласится, ей этого паршивца всю жизнь поить придется. А зато есть другой человек – который поможет не ради денег, а по своей несуразности. Его можно выманить и все ему растолковать. Ну и заплатить, разумеется – немного, совсем без денег тоже нельзя.
Имелась в Федькиной жизни одна нелепая история, за которую было немножко стыдно. Года полтора назад ей показалось, что Санька уже готов проявить здоровую мужскую благосклонность. Первым делом Федька испугалась – как же на нее отвечать? От товарок-фигуранток она знала, что любовнику в постели надобно угождать, и про всякие ухватки наслушалась. Но сама опыта не имела ни малейшего, даже ни с кем не целовалась – в береговой страже она не пользовалась успехом, а из публики время от времени интересовались какие-то гадкие люди, на которых и смотреть-то было тошно, а не то что в постель с ними ложиться.
Бянкина, бывши почти на два года старше Саньки, понимала – он будет ждать от нее хоть какой-то опытности, а она по сей части бестолкова – дальше некуда! И нет же в столице кого нанять, как нанимают помесячно, скажем, музыкального учителя. Первая ночь с Санькой могла стать и последней – если ему не понравится. А этого Федька не хотела.
Характер у нее был стойкий, боли она не боялась – это для танцовщицы вещь привычная, и учеников даже учат выверять по ней движения: когда, встав в аттитюду или в арабеск, ощутишь ее – значит, поза схвачена верно. Если отнестись к амурной близости как к танцу – то можно ее постичь тем же методом: перед тем, как блистать на сцене, танец многократно проходят в зале, и публика этой черной и потной работы не видит; равным образом перед тем, как оказать себя умелой и страстной любовницей в румянцевской постели, надобно отрепетировать все ухватки в постели иной…
Самое забавное – избранника она сразу наметила, без всяких колебаний. Это был чудаковатый и придурковатый Бориска. Про него было известно, что жил с квартирной хозяйкой, старше него лет на двадцать. Сам он этими делами не хвастался – и был белой вороной в береговой страже, где мужчины считали долгом регулярно докладывать о похождениях.
Бориска Федьке нравился тем, что не путался в интриги, мало пил, почти не ругался, старался быть любезным. А то, что губы вечно полуоткрыты и взор блуждающий – полбеды. Отношения между мужской и женской частью береговой стражи были приятельские – то и дело возникали амурные приключения, но завершались они обычно без скандалов. Поэтому Федька приступила к маневрам без затруднений – договорилась с подружкой Малашей, которую обыкновенно ставили в пару с Бориской, и сама стала с ним танцевать…
После третьей или четвертой совместной репетиции они случайно заговорили о песенках на слова покойного Сумарокова, которые все еще были в моде и исполнялись в домашних концертах, а поскольку от выпускника Театральной школы требуется много умений, в том числе и певческое, то и Бориске, и Федьке доводилось исполнять стансы о нежных пастушках. Разговор оказался увлекательный, был продолжен на улице и даже у Бянкиной дома – она жила у родни, совсем близко от театра. Слово за слово – оказалось, что Бориска пишет книгу! И не простую, а «Танцовальный словарь».
– Публика простых вещей не понимает, – говорил он увлеченно, и даже физиономия в тот миг была выразительной, почти умной. – Названия танцев многие не знают, откуда они взялись, каков должен быть настоящий балет. Когда публика поумнеет, станет требовать от балетмейстеров, чтобы все служило действию, а не то что теперь – все наши первые дансеры и дансерки говорят: я должен исполнить паспье, потому что я всегда его исполняю, а я – тамбурин, оттого что одна я отплясываю его в этом театре и другой особе не уступлю! Нужды нет, что плясала его еще покойница Камарго! И вот наш балет все более похож на петровскую кунсткамеру с уродами и реликвиями времен доисторических.
– Какие ты страсти говоришь! – Федька даже поежилась. Она как-то на спор побывала в том зале кунсткамеры, где выставлены заспиртованные уроды, и насилу оттуда убралась; более же всего ее поразили не двуглавые и шестиногие младенцы, а дама средних лет, которая жадно разглядывала банки с монстрами.
– А промежуток между актами? Ты когда-нибудь думала, что он значит для публики? – спросил Бориска.
– Отдых от наших антраша, – тут же нашлась Федька.
– Он необходим – для перестановок на сцене и для переодевания дансеров с фигурантами. А теперь вообрази зрителя, который только что был растроган до глубины души прощанием Гектора и Андромахи, Орфея и Эвридики, у него слеза на глазах, и тут оркестр начинает бойко играть паспье, или ригодон, или даже тамбурин, под который ноги сами начинают притопывать. Значит, Лепик с Бонафини зря старались – ничего от их танца у публики в голове не остается. Проклятый ригодон исполнен, занавес подымается – и оркестр с легкостью необыкновенной тут же переходит к печальной и похоронной ритурнели!
Бянкина даже заслушалась – так складно Бориска толковал о театральных делах. Видимо, придурковатость была мнимой – просто человек все время старательно размышлял, забывая придавать умный вид своей роже и закрывать хоть ненадолго рот.
Это облегчало задачу – умному человеку можно и правду сказать.
Она, смущаясь, пожаловалась, что Румянцев на нее и смотреть не хочет, высказала опасения насчет своей неопытности и, наконец, прямо попросила помощи.
Бориска, добрая душа, не отказал. И за месяц они раз пять сходились по-товарищески. Но проку не вышло – как раз тогда истомившегося по Глафире Саньку прибрала к рукам Анюта Платова, и Федькины труды пошли прахом. Зато она знала Борискину тайну – и никому не выдала.
Вот о нем-то Федька и подумала, и так и сяк поворачивая в голове мудрый совет Петровой.
Но на полпути она встала и чуть не хлопнула себя по лбу.
Следовало бы сперва сбежать вниз, выскочить из театра и отыскать за углом Саньку. Он, поди, все еще там стоит – и не приведи Господь, если его там увидит кто-то из театральных служителей. Прогнать его туда, где его искать не догадаются, – вот что вмиг стало главной задачей.
Фигурантка развернулась и побежала к черному ходу, но вдруг опять стала, как столб.
Весь театр знает, что она носится, пытаясь как-то помочь Румянцеву. Как бы не выскочили за ней следом и не увидели его на улице. Эти сволочи могут не полениться и добежать до полицейских сыщиков, которые все еще заседают в дирекции. Значит, надобно запутать следы.
И Федька неторопливо пошла совсем в другую сторону.
Она решила выскочить из театра через вход для зрителей – благо этих входов в Большом Каменном было шестнадцать. Но сперва – показать вид, будто она пошла в зрительный зал по некому делу, с кем-то там потолковать, с кем-то, может, даже пожеманничать. Судя по звукам, доносившимся со сцены, певцы репетировали, невзирая на печальное событие, прелестную забавную русскую оперу «Ямщики на подставе», написанную Евстигнеем Фоминым на либретто Николая Львова. Сами сочинители назвали ее «игрище невзначай», чтобы оправдать неимоверное количество плясок и песен.
На сцене хористы стояли вразброд, изображая позами неуклюжих ямщиков, и трогательно выводили:
– Высоко сокол летает, Повыше того белая лебедушка, Слетался сокол с белою лебедушкою…
Федька заглянула в оркестр, задала там кое-какие вопросы, потом пошла к служителям, опускавшим вниз большие люстры, чтобы снабдить их новыми свечками. Остановилась и возле кавалеров, которые пришли посмотреть репетицию ради молоденьких хористок. Кавалеры были знакомые, отчего ж с ними не постоять в партере – да заодно и не убедиться, что никакая гадина не ползет по следу.
Большой зал представлял собой живописную картину – в разных его концах составились группы из красивых актрис в сценических платьях, актеров и обожателей всех возрастов и званий. Шубы и епанчи скинуты были на кресла в партере, там же стояли прислоненными до поры особые трости, в набалдашники которых были вделаны свистки. Любители оперы и балета нарочно запасались ими, чтобы опозорить неудачливых дансеров или певцов, хотя театральное начальство несколько раз строго запрещало ходить с подобными аксессуарами. До того были в моде скрепленные шнурком дощечки, которыми партер поднимал неимоверный треск, заменявший аплодисменты, да, слава богу, устарели.
Звучала музыка, на сцене командовал не кто-то из хормейстеров, а приятель Львова, купец и певец Митрофанов – толстенький, с глазами навыкате и носом репкой, выпевающий нужные слова громким басом, которому он умел придать потешную хриплость, но при том шустрый и задиристый. Его позвали потому, что он содержал доподлинный и всем известный ямщицкий хор, который любители часто приглашали летом в усадьбы. Только он, по мнению Львова и Фомина, мог показать оперным певцам верную ямщичью манеру.
Вдруг Федька увидела человека, который был ей действительно нужен. Увидела – и обрадовалась.
При театре вечно околачивалось превеликое множество разнообразного народа, и все норовили оказаться в зале. Художники приносили эскизы декораций, костюмов и разного сценического убранства, композиторы – толстые и лохматые партитуры, ветераны приводили поющих внуков и внучек, племянников и племянниц, надеясь добиться для них дебюта. Ежели прибавить обожателей – получалась картина на манер ярмарки, только что цыган недоставало. Среди всей этой пестрой и шумной публики самым кротким выглядел юноша лет семнадцати, высокий и круглолицый, одетый скромно, имевший при себе книжки, тетрадку и карандаш. Что он высматривал на сцене, что записывал – никто не знал. Говорили – юный сочинитель, подающий немалые надежды. И рассказывали про него дивно нелепую историю.
Вроде бы написал он оперу – точнее, либретто оперы, в прозе, но с куплетами. Поскольку ему было тогда лет около пятнадцати, никто из театрального начальства даже не пожелал ее просмотреть. Тогда юный сочинитель решил зайти с другого конца – сперва издать ее в виде книжицы, добиться славы у читающей публики, а там уж продолжать штурм театра. Вся столица знала типографщика Брейт-копфа, великого любителя музыки, возможно, и знатока. Он славился еще и добротой. Сочинитель принес ему свой труд и просил посодействовать в переложении куплетов на музыку. Брейткопф прочитал либретто – и предложил за него целых шестьдесят рублей ассигнациями. Уж что он собирался делать с оперой дальше – никто не знал, книжица так и не была издана. Однако не только типографщик блеснул чудачеством, но и сочинитель: попросил заплатить ему не деньгами, но книгами, и набрал творений Расина, Мольера и Буало.
Сказывали, он, желая прибиться к театральным делам, готов был браться и за перевод французских пьес. Ему наконец поручили перевести слова оперы «Инфанта Заморы», и он удачно с этим справился. После того его комическая опера «Бешеная семья» все же пришлась по нраву театральному начальству, и к ней вроде бы кому-то заказали музыку.
К этому-то странному человеку и устремилась Федька.
– Здравствуйте, сударь, – сказала она, приседая. – Сказывали, вы большой охотник до книжек. А у меня есть старые на продажу. Пойдемте в сени, я вам про них расскажу.
Все-таки Федька была не только отменной танцовщицей, но и актеркой – она так подалась всем станом к круглолицему юноше, что всякий, за ней следящий, сказал бы себе: кажись, Бянкина поумнела и избрала для своих чувств более подходящий предмет, чем фигурант Румянцев.
– Пройдемте, сударыня, – со всей любезностью отвечал юноша и, оставив в зале шубу, поспешил вслед за Федькой. При этом он задел и опрокинул стоявший у дверей стул.
– Я, сдается, угорела, – взявшись за виски, сообщила Федька, придав себе страдальческий вид. – Так вот, сударь, мне от деда достались старые французские книжки Ла Кальпренеда, Мариво «Удачливый крестьянин», Лесажа «Хромой бес» и «Жиль Блаз из Сантильяны», еще превеликое множество русских книжек – Тредиаковского вирши, сатиры Кантемировы…
Юноша глядел на нее, выпучив глаза: слыханное ли дело, чтобы фигурантка разбиралась в литературе? А Федька не очень-то и разбиралась – имея хорошую память, она запомнила фамилии и названия, да и как не запомнить, если в маленькой комнатушке все это дедово наследство постоянно было перед самым носом, и золотые буковки на черных книжных корешках сами в голове застревают?
Собственно, не только книги составляли наследство, но и половина крошечного домишки. И если от нее избавляться – то дедовы книжки с журналами впору выбрасывать на улицу или сложить из них на заднем дворе костер. А книг было жалко – вот Федька, похоронив деда, и уговорилась с дедовым шурином, что старик будет там жить и охранять книжки. Плату она брать не хотела, а просто пожалела отставного инвалида и даже иногда навещала его летом, он же пристроился к свечной мастерской и всякий раз снабжал Федьку связками дешевых сальных свечек.
– Книги мне точно нужны, – сказал юноша, – да ведь я много платить не могу. У вас, поди, в дорогих переплетах, а я в типографии любую книжку без переплета могу взять за сорок или пятьдесят копеек.
– Так ведь теперь того не печатают, что у меня есть, – возразила Федька. – Покойный дедушка даже журналы собирал – набрал полный комплект «Адской почты», все номера…
– «Адскую почту» беру! – воскликнул юноша. – Дам хорошую цену! А что еще есть?
– Вы приходите к нам, – пригласила Федька. – Сами все книжки увидите и нужные отберете. Ах, голова просто раскалывается… Выйдем на свежий воздух!
Она полагала забежать за угол и быстро уговориться с Санькой о том, где его найти, когда удастся покончить с этой гнусной историей. Что ему не следует показываться в театре, пока там сидят полицейские, было ясно даже дитяти. Сыщикам нужен убийца – и нужен сию минуту. А вытаскивать из застенков невинного человека и исправлять потом его репутацию – куда сложнее, нежели спрятать этого человека на несколько дней в Санкт-Петербурге.
– Подождите меня, сударь, сейчас мне на морозце полегчает, – сказала Федька, рассчитывая вернуться в зал вместе с юношей, чтобы все подумали что-либо амурное. Но он вышел вслед за ней, хотя и не сразу – она уже бежала вдоль театральной стены.
Он побежал следом и увидел, как Федька, придерживая у горла накинутую шубку, что-то втолковывает высокому молодому человеку.
– Так вот ты где, Румянцев, – произнес юноша. – Это славно. Одной заботой меньше…
Нельзя рыдать долго, тем более на морозе. Та вода, что где-то хранится в голове для слезных потоков, иссякает, новой взять неоткуда…
Когда она выливается, образуется, надо полагать, пустое место. И разум, терпеливо пережидавший это стихийное бедствие, выбирается из закутка, расправляет плечики или что там у него имеется, берется за работу.
Санька хотел было устремиться в театр, откуда, как он понял, еще не увезли Глафирино тело, припасть хоть к рукам, сказать последнее «прости». Порыв был благой – да только что там сказала рябая надоеда про подозрения полицейских?
Слушать все, что она толкует, – надо запасную голову иметь для ее бредней.
А ведь дружили, их и в пару ставили еще в школе, пока Федьку не подменили – она подурнела и сделалась обожательницей, и уж непонятно было, куда прятаться от ее долгих взоров.
Однако сейчас пришлось вспоминать каждое слово.
Придется объяснять, куда умчался впопыхах и с безумным видом, где болтался, чем занимался… А как объяснить-то?! Рассказать, что подслушал разговор между Глафирой и кем-то из береговой стражи? Можно бы. Пусть ищут посредника между ней и ее тайным любовником, статочно – и убийцей… Да! Ее задушил любовник!
Эта мысль осенила Саньку и даже ввергла в некую злодейскую радость. Вот, думал он, ты его всем предпочла, и мне также, а он, тобой наскучив, и прибежал в театр со шнурком!
Довод в пользу этой догадки только один – любовник должен подъехать к ее дому, а не подъехал, стало быть, знал, что уж незачем.
Теперь нужно придумать, как это преподнести сыщикам.
Тут-то и прибежала Федька.
– Саня, я тебя ни о чем не спрашиваю и ничего знать не желаю! – выпалила она. – Где ты был полночи – не мое дело! Молчи, не говори! Знать не хочу! Ты только слушай… Тебе сейчас нужно уйти и где-то спрятаться, а я все сделаю сама. Я добыла денег и уговорюсь с Бориской, будто вы вместе были – и из театра вместе ушли, и ужинали, и книжки читали. Ему поверят! Он ведь не питух, как Семен, он скромный, тихий… Ты только спрячься дня на два, на три, я все сделаю и тебе расскажу, чтобы вы полицейским одно и то же говорили!
Санька уставился на нее изумленными глазами – ишь ведь что придумала! Кто знал, что она – такая отчаянная интриганка? Сама мысль ему понравилась – и не придется объяснять господам из управы благочиния то, чего они понять вряд ли смогут по причине каменной тупости собственного мозгового устройства.
– Ты спрячься, да так, чтобы матушка твоя не знала! – продолжала фигурантка, вжимая в Санькину руку рубль. – Она-то и рада бы тебе помочь, да только соврала – а твой милый братец сказал правду. Так что ты домой пока не ходи…
– Ах, так твою мать… – пробормотал озадаченный Санька. Чем, спрашивается, он не угодил брату? И куда податься – так, чтобы семейство не знало? У матери есть сестрица, живет у Александро-Невской лавры, – к ней, выходит, нельзя…
– А через день прибеги ночью к Малаше, стукни в окошко, – наставляла Санька. – Она тебе все перескажет. Ты не беспокойся, я все улажу!
И, хотя Санька очень хотел, чтобы кто-то все уладил без его вмешательства, первая мысль была: этого еще недоставало…
Быть перед Федькой в долгу за такое – это уже опасно. Мало ли, что она вышивает ему платки и дарит пуговицы для фрака? Это – мелочь, ерунда. Он тоже может подарить – и жаль, что не отдаривался хотя бы баночкой с дешевой пудрой или белилами. Так оно было бы правильно… А за спасение от сыщиков, пожалуй, придется платить любовью… так она, кажется, и рассчитала…
– Хорошо, Федя, – сказал Санька. – Все сделаю, как ты велишь.
– Где квартирует Малаша – знаешь?
– Знаю.
– Ну вот… ты не унывай… я для тебя, ты же знаешь…
– Да.
Кабы не рябая рожа, подумал Санька, ох, кабы не рябая рожа…
И даже не эти картечные рябины – многие даже придворные дамы после оспы таковы и успешно замазывают личики, так что не придерешься. Беда в том, во-первых, что слишком часто Санька видел Федьку без белил и пудры, теперь как она ни прихорашивайся, хоть вершковый слой притираний наложи – он и сквозь этот слой ее уродство внутренним взором увидит. А во-вторых – смех будет на весь театр, если он, всегда показывавший береговой страже свое пренебрежение к Федьке, вдруг снизойдет. Этого допустить нельзя…
Да и какие амуры, если в сердце – доподлинная рана? Разве что Анюта могла бы по-бабьи утешить. Но сейчас к ней лучше не соваться – как бы не поссорить ее с откупщиком. Докапываясь до причин Глафириной смерти, сыщики и так много всяких амурных приключений обнаружат, а в городе за этим делом все будут с любопытством следить, не каждый день первую дансерку находят среди декораций с роковым шнурком на шее.
Ох, Глафира, Глафира, нежный голосок, крошечные ручки, бестелесное прикосновение пальчиков к подставленной ладони… словно золотой лучик из светлого рая падал на сцену, и нет его больше…
Слезы опять навернулись на глаза.
– Ступай, Федя, пока тебя не хватились, – сказал Санька.
И тут как будто маленькая молния меж них проскочила. Не только Федька быстро обняла его, но и он – ее, необъяснимо, без единой мысли, да еще и прижал на единый краткий миг. Потом они друг от дружки отшатнулись, и фигурантка еще мгновение глядела ему в глаза, прежде чем повернуться и убежать. Во взгляде были слова: твоя же я, дурак, вся твоя… Но в таком имуществе фигурант Румянцев не нуждался.
Следовало отойти подальше от театра и придумать, куда бы деваться. Гриша Поморский – на репетиции. Его старенькая матушка Саньку знает и пустит погреться, но нельзя же там просидеть у печки двое суток. Нужен человек, посторонний театру…
– Сударь, стойте! – и с этим призывом Саньку хлопнул по плечу некий человек. – Не бойтесь, я вам друг!
Голос был молодой, звонкий. Фигурант обернулся и увидел круглолицего юношу, без шапки, в одном фраке.
– Я знаю положение ваше, – сказал он, – но мне также известно, что вы невиновны. Я хочу вам помочь. Есть дом, где вам будет хорошо, куда не доберутся господа из управы благочиния, покамест это дело не разъяснится.
– Но кто вы? – спросил Санька, отчаянно соображая: лицо вроде знакомое, в театре попадалось.
– Я сочинитель! – гордо отвечал юноша. – Подождите меня вон там, за манежем, я только оденусь. И поедем отсюда! Здесь вам быть незачем.
В манеже еще несколько лет назад устраивались конные карусели – от них и получила название площадь перед Большим Каменным, хотя шустрые извозчики уже стали звать ее Театральной. Сейчас он за ненадобностью стал разрушаться, и столичные жители ночами таскали оттуда доски и бревна.
Не назвав имени, юноша убежал, и следы выдавали человека, от танцевального искусства весьма далекого, – он заметно косолапил…
Выбирать не приходилось – Санька перебежал к манежу, приютился там в заветренном месте и принялся ждать неожиданного благодетеля.
Он стал вспоминать – да, точно, юноша часто бывал в театре, и не только в партере или на галереях, но и за кулисами. В памяти прозвучало слово «Клеопатра». Да, точно, юноша был замечен в обществе Ивана Афанасьевича Дмитревского – человека, которого в Большом Каменном знали и уважали все. А «Клеопатра», статочно, трагедия, которую юноша предлагал Дмитревскому для постановки… Однако он не только проситель, он чересчур часто бывает в театре, у него какие-то дела, хотя с балетом они не связаны – скорее с оперой…
Минут через десять юноша, уже в шубе, прискакал по рыхлому снегу.
– Я извозчика нанял… да подымите же воротник, сударь!.. Бежим!
Извозчичьи санки ждали в двух шагах – оставалось сесть и накинуть на ноги тяжелую полсть, да еще подтянуть ее повыше – встречный ветер заносил седоков снегом.
Ехали недолго – мимо Сенной, за Апраксин двор и вдоль Фонтанки.
– Как звать вас, сударь? – спросил Санька первым делом.
– Свое прозвание я берегу для того времени, как покроюсь славой, – весело отвечал юноша. – И тот час недалек. А пока… так сразу и не придумаешь… Друзья зовут меня на французский лад – Жан, я откликаюсь.
– Мусью Жан? – уточнил Санька.
– Да какой из меня мусью… Жан, Жанно… можно и так… Вы, Румянцев, не беспокойтесь о моем прозвании. Очень скоро оно станет вам известно. В день, когда в Большом Каменном будет премьера оперы моей…
– Что за опера? – недоверчиво спросил Санька. В восемнадцать лет (столько он дал на глазок благодетелю) можно писать хоть трагедии, хоть комедии, но надежда увидеть их на сцене сомнительна.
– Узнаете в свой час. Музыка уже заказана! – похвалился сочинитель.
Санька пожал плечами – тайны какие-то дурацкие…
Дом, куда доставил его Жан, был убран так, как если бы в нем жил чиновник средней руки, поминаемый в ежегодно публикуемых списках восьми старших классов, не какой-нибудь копиист, да еще и увлеченный искусством. На стенах гостиной висело несколько картин – неплохие, по Санькиному мнению, пейзажи, на этажерке и на подоконнике лежали французские книги. Красивый секретер был раскрыт и готов для работы – из стакана торчали очиненные перья и карандаши, в глубине лежали стопы бумаги, и Санька мог поклясться, что чернильница полна – а не то, что у него самого, кладбище дохлых мух.
– Будьте как дома, – весело сказал Жан. – Книги, журналы, гравюры – все к вашим услугам. Сейчас пойду велю сварить вам кофею. Тут вы в полной безопасности.
– Это ваше жилище? – спросил Санька.
– Нет, тут живет человек более почтенный. Он знает о вас и хочет вам покровительствовать.
Санька несколько смутился – отродясь не бывало, чтобы чиновное лицо оказывало покровительство балетному фигуранту. Фигуранткам – да, девицы о том лишь и мечтали.
– А, может, угодно поиграть на скрипке? – немного смущенно полюбопытствовал Жан. – Я скрипку страстно люблю, а вы? Может, мы бы исполнили какой-либо несложный дуэт? Совсем несложный?
Вот тут Санька и понял, что за ним наблюдают уже не первый день и знают, что он берет уроки у Гриши Поморского.
– У меня своей скрипки нет, – сказал он, – и я ее беру в руки лишь в доме учителя моего… и я дуэты играть не обучен, одни танцевальные арии…
Это было чистой правдой – Гриша не столько учил его, сколько натаскивал бойко исполнять всем известные напевы контрдансов и гавотов.
– Жаль… – и Жан вышел распорядиться насчет кофея.
Санька тут же взял книжку, которую Жан привез с собой.
Она была толстенькой, почтенного возраста и на французском языке. Называлась «Кабалистические письма, или философская, историческая и критическая переписка между кабалистами, элементарными духами и сеньором Астаротом». Имя сочинителя отсутствовало. Санька, очень удивленный тем, что Жан читает такие странные книжки, открыл наугад – и обнаружил послание сильфа Оромасиса, весьма философское. Читать это, да еще на французском, не было ни малейшей охоты. Санька закрыл книжку и взял с подоконника другую – сочинения Мармонтеля. Она была заложена посередке бумажкой. Санька открыл – и увидел начало сказки «Мужсильф». Он стал искать хоть что-то на русском и открыл толстую тетрадь, в которой оказалась переписанная пьеса «Сильф, или Мечта молодой женщины».
– Куда ж я попал? – сам себя спросил Румянцев. Он знал, что сильфы – неземные создания, вроде ангелов, но не ангелы. Так мало ли всяких созданий, которых никто не видел? Вон истопники в театре говорили, что там домовой поселился и шкодит, поленницу развалил, заслонку у печи самовольно закрыл, от чего музыканты чуть не угорели. Но про домовых в книжках не пишут, а про сильфов, выходит, пишут, и кому-то эти сведения необходимы…
– Сейчас поспеет угощение, – сказал вернувшийся Жан. – Так нет охоты поиграть на скрипке? А то тут имеется хорошая, да ноты есть, да другую я бы у соседей попросил… – Он уже просто умолял, и Санька не выдержал.
– Какая там скрипка, не до нее…
– Простите, бога ради! Вы садитесь, вот кресла… говорите, что вам угодно, вам ни в чем не будет отказа!..
– Мне угодно… – Санька хотел было попросить, чтобы его оставили в покое, хотя бы на два-три часа, – и не смог. С одиночеством у него были сложные отношения. Он и хотел иногда остаться один хоть в каком закоулке, но не получалось: дома спал с братом, в театре тоже вокруг постоянно люди. Так что он даже не знал, каково это – сидеть наедине с собой, не беспокоясь, кто и что сию секунду сказал или подумал.