Безумец Джимми подошел к столику и принялся запихивать свой хлам обратно в пакет.
– Одно серебро стоит двадцать зелененьких! Видишь, какой он засранец?
– Ага.
В этот момент примчался Иззи.
– Джимми, на велосипеде у тебя нет ни черта! Ты должен мне восемь зелененьких, Джимми. Слушай, когда в прошлый раз я набил тебе морду, ты порвал мне одежду!
– Еб твою мать!
Джимми еще раз поправил перед зеркалом свою новую панаму.
– Посмотри на меня! Смотри, какой я красавец!
– Ага, вижу, – сказал Иззи, после чего подошел к Джимми, взял панаму и порвал ее, проделав с одной стороны полей большую дыру. Потом он сделал узкую прореху с другой стороны и вновь водрузил панаму на голову Джимми. Джимми уже не смотрелся красавцем.
– Дай мне липкую ленту, – сказал Джимми. – Мне надо починить шляпу.
Иззи походил, отыскал липкую ленту, запихнул ее ошметки в дыру, потом целую кучу ленты извел на прореху, но почти ничего не заклеил, а длинный кусок повис через край, болтаясь перед самым носом у Джимми.
– Зачем я нужен в суде? Я в игры не играю! Что за чертовщина!
– Ну ладно, Джимми, – сказал Иззи, – я отвезу тебя в Паттон. Ты больной человек! Тебе нужна помощь! Ты должен мне восемь долларов, ты сломал Мэри ребро, ты ударил ее в лицо… ты болен, болен, болен!
– Еб твою мать!
Безумец Джимми встал и попытался с размаху ударить Иззи, но промазал и рухнул на пол. Иззи приподнял его и начал делать ему «ласточку».
– Не надо, Иззи, – сказал я, – ты его в клочья изрежешь. На полу слишком много стекла.
Иззи бросил его на кушетку. Безумец Джимми выбежал, прихватив свой бумажный пакет, впихнул его в багажник, а потом принялся ныть.
– Иззи, ты украл у меня бутылку вина! У меня в бумажном мешке была еще одна бутылка! Ты украл ее, сволочь! Ну отдай, она обошлась мне в пятьдесят четыре цента. У меня было шестьдесят центов, когда я ее покупал. Теперь у меня только шесть.
– Слушай, Джимми, зачем Иззи твоя бутылка вина? Кстати, что это у тебя под боком? На кушетке?
Джимми взял бутылку. Он заглянул в горлышко.
– Нет, это другая. Есть еще одна, ее Иззи взял.
– Слушай, Джимми, Иззи вина не пьет. Ему не нужна твоя бутылка. Садись-ка ты на велосипед и кати отсюда ко всем чертям вместе со своим воображаемым шестицентовиком.
– Мне ты тоже надоел, Джимми, – сказал Иззи.
– Вали отсюда. Ты свое получил.
Джимми стоял перед зеркалом, поправляя то, что осталось от панамы. Потом он вышел, сел на Артуров велосипед и укатил в лунном свете. Он пробыл у меня много часов. Уже наступила ночь.
– Совсем спятил, бедолага, – сказал я, глядя, как он крутит педали. – Жаль мне его.
– Мне тоже, – сказал Иззи.
Потом он нагнулся и достал из-под куста бутылку вина. Мы вошли в дом.
– Пойду принесу пару стаканов, – сказал я. Я вернулся, мы сели и принялись за вино.
– Пробовал когда-нибудь отсосать собственный болт? – спросил я Иззи.
– Вернусь домой и попробую.
– Не думаю, что это возможно, – сказал я.
– Я тебе сообщу.
– Я не дотягиваю примерно на одну восьмую дюйма. Обидно.
Мы допили вино, а потом пошли к Шейки, где выпили крепкого темного пива и посмотрели бои прежних времен – мы видели, как Голландец нокаутировал Луиса; видели третий бой Зейла и Роки Джи; бой Брэддока с Баером; Демпси с Фирпо, – мы видели всех, а потом нам показали какой-то старый фильмец с Лорелом и Харди… там еще была сцена, где эти ублюдки передрались из-за одеял в купе пульмановского вагона. Только я один и смеялся. Народ на меня уставился. А я знай себе колол орешки и хохотал до упаду. Потом начал смеяться Иззи. Потом все принялись хохотать над тем, как они дерутся из-за одеял в пульмановском вагоне. Я позабыл о Безумце Джимми и впервые за много часов почувствовал себя человеком. Жить стало легче – оказывается, надо было лишь выбросить все из головы. И иметь немного денег. Пускай другие сражаются на войне, пускай садятся в тюрьму.
Мы с Иззи прикрыли лавочку и разошлись по домам.
Я разделся, привел себя в возбуждение, зацепился пальцами ног за прутья кровати и свернулся колесом. Все осталось по-прежнему – не хватало одной восьмой дюйма. Ну конечно, полного счастья не бывает. Я улегся поудобнее, взял «Войну и мир» Толстого, раскрыл на середине и принялся читать. Ничего не изменилось. Книжонка так и осталась премерзкой.
Бар. Ну конечно. Окно выходило на летное поле. Мы сидели у стойки, но буфетчик нас замечать не желал. В аэропортах все бармены снобы, решил я, как некогда снобами были проводники в поездах. Я намекнул Гарсону, что вместо того, чтобы орать на бармена, чего он (бармен) и добивался, неплохо бы сесть за столик. Мы сели за столик.
Кругом разодетые воры, с довольным и глуповатым видом потягивающие выпивку, негромко переговаривающиеся, ждущие своего рейса. Мы с Гарсоном сидели и разглядывали официанток.
– Черт подери, – сказал Гарсон, – смотри, платьица-то у них так укорочены, что видны трусики.
– Гм-гм, – сказал я.
Потом мы принялись обсуждать их с критических позиций. У одной не было жопы. У другой были слишком тонкие ножки. К тому же обе были явными дурами, но важничали, как последние суки. Подошла та, что без жопы. Я велел Гарсону сделать его заказ, а потом попросил виски с водой. Она сходила за выпивкой и вернулась. Спиртное было не дороже, чем в обычном баре, но мне пришлось отвалить ей щедрые чаевые за разглядывание трусиков – так близко они маячили перед глазами.
– Боишься? – спросил Гарсон.
– Да, – сказал я. – Но чего?
– Все-таки летишь первый раз.
– Я думал, что испугаюсь. Но теперь, глядя на этих… – я махнул рукой в направлении других столиков, – теперь мне все равно…
– А как насчет публичных чтений?
– Публичные чтения я не люблю. Дурацкое занятие. Точно траншею копаешь. Лишь бы выжить.
– По крайней мере, ты делаешь то, что тебе нравится.
– Нет, – сказал я, – делаю то, что нравится тебе.
– Ну ладно, по крайней мере, люди оценят то, что ты делаешь.
– Надеюсь. Я бы очень не хотел, чтобы меня линчевали за чтение сонета.
Я поставил свою дорожную сумку себе между ног, порылся в ней и вновь наполнил стакан. Выпив, я заказал себе и Гарсону еще по порции.
Насчет той, что без жопы и в кружевных трусиках: мне стало интересно, носит ли она под кружевными еще одни трусики. Мы допили. Я отдал Гарсону пятерку или десятку за такси и поднялся в самолет. Не успел я сесть на свое последнее место в последнем ряду, как самолет покатил вперед. Едва не опоздал.
Казалось, самолет никак не может оторваться от земли. Рядом со мной, у окна, сидела бабуля. Вид у нее был невозмутимый, даже скучающий. Наверняка летала не меньше четырех-пяти раз в неделю – заведовала сетью борделей. Мне не удалось как следует затянуть привязной ремень, но поскольку никто из пассажиров на ремни не пожаловался, я решил, пускай себе болтается. Было бы не так стыдно вылетать из кресла, как просить стюардессу затянуть мне ремень.
Мы уже были в воздухе, а я так и не закричал. Полет проходил спокойнее, чем поездка на поезде. Никакой тряски. Тоска зеленая. Казалось, мы летим со скоростью тридцать миль в час; ни горы, ни облака и не думали уноситься вспять. Две стюардессы сновали туда-сюда и улыбались, улыбались. Одна из них оказалась весьма ничего, только вены на шее у нее были толстые, как веревки. Очень скверно. У другой стюардессы не было жопы.
Мы поели, а потом появились напитки. Один доллар. Выпить захотели не все. Чудилы дерьмовые. И тут у меня затеплилась надежда на то, что у самолета отвалится крыло и тогда я увижу, какие на самом деле лица у стюардесс. Я знал, что та, с веревками, наверняка примется очень громко орать. А та, что без жопы, – трудно было представить. Я схватил бы ту, что с веревками, и изнасиловал ее на пути к смерти. В спешке. Оцепенев наконец в обоюдной эякуляции перед самым ударом о землю.
Мы не разбились. Я выпил второй из положенных мне стаканов, после чего увел еще один из-под самого носа у бабули. Она не шевельнулась. Зато меня передернуло. Полный стакан. Залпом. Без воды.
Потом мы приземлились. Сиэтл…
Я всех пропустил вперед. Мне пришлось это сделать. Теперь я не мог выбраться из своего привязного ремня.
Я позвал девицу с толстыми венами на шее.
– Стюардесса! Стюардесса!
Она вернулась.
– Извините, но… как бы мне… расстегнуть эту треклятую штуковину?
Она ни до ремня не дотронулась, ни ко мне не приблизилась.
– Переверните его, сэр.
– Да?
– Теперь отожмите эту скобочку сзади…
Она удалилась. Я отжал скобочку. Безрезультатно. Я давил на нее и давил. О господи!.. Наконец она подалась.
Я схватил свою сумку для авиапутешествий и попытался вести себя нормально.
Стюардесса улыбнулась мне у трапа.
– Всего хорошего, сэр, будем рады видеть вас снова!
Я пошел по взлетно-посадочной полосе. Там стоял паренек с длинными светлыми волосами.
– Мистер Чинаски? – спросил он.
– Да. Это вы, Белфорд?
– Я вглядывался в лица… – сказал он.
– Все нормально, – сказал я, – хорошо бы отсюда выбраться.
– До начала чтений еще несколько часов.
– Отлично, – сказал я.
Весь аэропорт перекопали. До автостоянки можно было добраться только на автобусе. Ждать разрешалось. В ожидании автобуса собралась большая толпа. Белфорд направился туда.
– Подождите! Подождите! – крикнул я. – Я не могу стоять вместе со всеми этими гнусными типами!
– Но они не знают, кто вы такой, мистер Чинаски.
– Так-то оно так. Зато я знаю, кто они такие. Лучше здесь постоим. Кстати, не хотите немного выпить?
– Нет, спасибо, мистер Чинаски.
– Слушайте, Белфорд, зовите меня Генри.
– Я тоже Генри, – сказал он.
– Ах да, а я и забыл…
Мы остановились, и я выпил.
– Генри, автобус идет!
– Отлично, Генри!
Мы бросились к автобусу.
Впоследствии мы решили, что я – Хэнк, а он – Генри.
В руке у него была бумажка с адресом. Домик одного из друзей. Там мы с ним могли перевести дух перед выступлением. Друга не было дома. Чтения начинались только в девять вечера. Но домик Генри почему-то так и не нашел. Места там были чудесные. Нет, правда, места были чудесные. Сосны, сосны, озера и сосны. Свежий воздух. Никаких машин. Мне стало тоскливо. Красоты на меня не действовали. Я решил, что не такой уж я славный малый. Вот она, жизнь, такая, какой ей надлежит быть, а мне кажется, будто я угодил в тюрьму.
Белфорд остановился у бара. Мы вошли. Бары я ненавидел. Я написал слишком много стихов и рассказов о барах. Белфорд думал, что делает мне одолжение.
В барах можно многое почерпнуть, но потом от них нельзя отвязаться. Они возникают на каждом шагу. Посетители баров похожи на посетителей грошовых лавчонок: они убивают время и все остальное.
Я вошел вслед за Генри. За одним из столиков сидели его знакомые. Смотрите-ка, вот профессор того-то. А вот профессор еще чего-то. А это такой, а это сякой. Целое застолье. Несколько женщин. Женщины почему-то были похожи на маргарин. Все сидели и большими кружками пили зеленую отраву в виде пива.
Передо мной поставили кружку с зеленым пивом.
Я поднял ее, затаил дыхание и сделал глоток.
– Мне всегда нравились ваши произведения, – сказал один из профессоров. – Вы напоминаете мне…
– Извините меня, – сказал я. – Я сейчас вернусь…
Я рванул в сортир. Разумеется, там была жуткая вонь. Милое, причудливое заведеньице.
Бары… на каждом шагу!
У меня не было времени открывать дверь кабинки. Пришлось воспользоваться писсуаром. Рядом со мной стоял местный дурачок. «Мэр» города. В своей красной шапочке. Шут гороховый. Дерьмо.
Я проблевался и окинул его самым похабным взглядом, на какой только был способен, после чего он вышел.
Потом вышел я и уселся перед своим зеленым пивом.
– Вечером вы читаете в … …..? – спросил меня кто-то.
Я не ответил.
– Мы все придем.
– Не исключено, что я тоже приду, – сказал я. У меня не было выхода. Деньги по их чеку я уже получил и истратил. Еще выступление, еще денек, и я мог оттуда линять.
Все, чего я хотел, – это вновь очутиться в своей комнате в Лос-Анджелесе, задернуть все шторы и попивать «Уайлд тёрки», закусывая сваренными вкрутую яйцами и дожидаясь, когда по радио передадут что-нибудь из Малера…
Девять часов… Белфорд привел меня в зал. Там стояли круглые столики, за которыми сидели люди. Там была сцена.
– Хотите, чтобы я вас представил? – спросил Белфорд.
– Нет, – сказал я.
Я отыскал ступеньки, которые вели на сцену. Там были столик и кресло. Я поставил на столик дорожную сумку и принялся извлекать оттуда свои пожитки.
– Я Чинаски, – объявил я, – а это – пара трусов, вот носки, вот рубашка, вот пинта виски, а вот и несколько сборников стихов.
Виски и стихи я оставил на столике. Содрал с бутылки целлофан и отхлебнул из горлышка.
– Вопросы есть? Они молчали.
– Ну что ж, тогда начнем.
Сначала я прочел им кое-что из старых вещей. С каждым глотком стихи становились лучше – для меня. Так или иначе, студенты вели себя хорошо. Они попросили лишь об одном: чтобы не было никакого вранья. Я решил, что это справедливо.
Я продержался первые тридцать минут, попросил десятиминутный перерыв, спустился, прихватив бутылку, со сцены и подсел за столик к Белфорду и четырем или пяти другим студентам. Подошла девчушка с одной из моих книжек. Бога ради, крошка, подумал я, я оставлю автограф на всем, что у тебя имеется.
– Мистер Чинаски?
– Он самый, – сказал я, взмахнув рукой гения. Я спросил, как ее зовут. Потом что-то написал.
Нарисовал парня, голышом гоняющегося за голой бабой. Поставил дату.
– Большое спасибо, мистер Чинаски.
И это все, на что они способны? Сплошь дерьмо собачье.
Я вырвал свою бутылку изо рта у какого-то типа.
– Слушай, мать твою, ты уже второй раз к ней присасываешься. А мне еще полчаса там потеть. Не смей больше трогать бутылку!
Я уселся на стол, отхлебнул глоток и опять сел на место.
– Стоит ли избирать себе карьеру писателя? – спросил меня один из юных студентов.
– Ты что, хочешь всех насмешить? – сказал я.
– Нет, я серьезно. Вы бы посоветовали человеку стать профессиональным писателем?
– Не ты выбираешь писательское ремесло, а оно тебя.
После этих слов он от меня отстал. Я выпил еще и вновь поднялся на сцену. Любимые вещи я всегда оставлял напоследок. В колледже я читал впервые, но предварительно, в качестве разминки, я два вечера подряд выступал по пьяни в одном лос-анджелесском книжном магазине. Лучшее надо оставлять напоследок. Так всегда поступают дети. Я дочитал до конца и закрыл книжки.
Аплодисменты меня удивили. Бурные и продолжительные. Я был сбит с толку. Стихи были не настолько хороши. Они аплодировали по какому-то другому поводу. Наверное, по поводу того, что я наконец закончил.
Один из профессоров устроил у себя вечеринку. Профессор этот был очень похож на Хемингуэя. Конечно, Хемингуэй умер. Но и профессор едва ли был жив. Он бесконечно рассуждал о литературе и писательском ремесле – обо всех этих гнусных ебучих вещах. Куда бы я ни пошел, он плелся за мной. Он сопровождал меня повсюду, кроме уборной. Стоило мне обернуться, и он был тут как тут…
– А, Хемингуэй! Я думал, ты умер.
– Вы знаете, что Фолкнер тоже был пьяницей?
– Ага.
– А что вы думаете о Джеймсе Джонсе? Старик был явно болен: он прочно зациклился.
Я разыскал Белфорда.
– Слушай, малыш, холодильник пуст. Хемингуэй ни черта не припас.
Я дал ему двадцатку.
– Слушай, ты знаешь кого-нибудь, кто мог бы сходить хотя бы за пивом?
– Кое-кого знаю.
– Отлично. И пару сигар.
– Каких?
– Любых. Дешевых. По десять или пятнадцать центов. Заранее благодарен.
Там было человек двадцать или тридцать, а я уже один раз набил холодильник. И это все, на что способно это дерьмо собачье?
Я высмотрел самую привлекательную женщину в доме и решил заставить ее меня ненавидеть. Она в одиночестве сидела за столиком в кухонном уголке.
– Крошка, – сказал я, – этот чертов Хемингуэй – больной человек.
– Знаю, – сказала она.
– Я знаю, ему хочется быть славным малым, но он никак не может выбросить из головы Литературу. Господи, что за гнусная тема! Знаешь, я никогда не встречал писателя, который бы мне понравился. Все они – шиш на постном масле, худшие из людских отбросов…
– Знаю, – сказала она. – Знаю…
Я грубо схватил ее за голову и поцеловал. Она не сопротивлялась. Хемингуэй увидел нас и вышел в другую комнату. Ого! Старик обладал хладнокровием! Невероятно!
Вернулся Белфорд с покупками, я бросил упаковки пива на стол, а потом еще несколько часов болтал с ней, целовал ее и ласкал. Лишь на следующий день я узнал, что она – жена Хемингуэя…
Проснулся я в постели, один, где-то на втором этаже. Возможно, я так и остался у Хемингуэя.
Похмелье было тяжелее обычного. Я отвернулся от солнечного света и закрыл глаза.
Кто-то принялся меня трясти.
– Хэнк! Хэнк! Вставайте!
– Черт подери! Убирайся!
– Нам пора. Вы в полдень читаете. А нам еще долго ехать. Мы едва успеваем.
– Тогда давай не поедем.
– Нельзя. Вы подписали контракт. Вас ждут. Они хотят транслировать ваше выступление по телевидению.
– По телевидению?
– Да.
– О господи, я же могу сблевать перед камерой…
– Хэнк, мы должны ехать.
– Ладно, ладно.
Я встал с кровати и посмотрел на него.
– Молодец, Белфорд, что присматриваешь за мной и подбираешь за мной дерьмо. Почему ты не злишься и не посылаешь меня ко всем чертям?
– Вы мой любимый современный поэт.
Я рассмеялся.
– Боже мой, да я сейчас вытащу болт и обоссу тебя…
– Нет, – сказал он, – меня интересуют ваши слова, а не ваша моча.
Ну вот, он совершенно правильно поставил меня на место, и я почувствовал к нему симпатию. В конце концов я облачился в соответствующую случаю одежду, и Белфорд помог мне спуститься по лестнице. Внизу были Хемингуэй с женой.
– Господи, да у вас ужасный вид! – сказал Хемингуэй.
– Извини за вчерашнее, Эрни. Я не знал, что она твоя жена…
– Забудьте, – сказал он, – как насчет чашечки кофе?
– Отлично, – сказал я. – Не повредит.
– Съедите что-нибудь?
– Благодарю. Я не ем.
Мы сели и молча выпили кофе. Потом Хемингуэй что-то сказал. Не помню, что именно. Кажется, что-то о Джеймсе Джойсе.
– Черт возьми! – сказал его жена. – Ты можешь когда-нибудь заткнуться?
– Послушайте, Хэнк, – сказал Белфорд, – нам пора. Еще долго ехать.
– Пошли, – сказал я.
Мы встали и направились к машине. Я пожал руку Хемингуэю.
– Я провожу вас до машины, – сказал он.
Белфорд и X. направились к выходу. Я повернулся к ней.
– До свиданья, – сказал я.
– До свиданья, – сказала она, а потом поцеловала меня. Так меня еще никогда не целовали. Она попросту сдалась, отдала себя целиком. Мне еще никто так не отдавался.
Потом я вышел из дома. Мы с Хемингуэем еще раз пожали друг другу руки. Потом мы поехали, а он вернулся в дом к жене…
– Он преподает Литературу, – сказал Бел-форд.
– Ага, – сказал я.
Меня страшно тошнило.
– Не знаю, как я буду читать. Что за идиот устраивает поэтические чтения днем!
– В это время вас может послушать большая часть студентов.
Пока мы ехали, я понял, что спасения ждать неоткуда. Вечно приходится что-то делать, иначе о тебе попросту забудут. Факт весьма неприятный, но я принял его к сведению и начал обдумывать возможные пути спасения.
– Похоже, вам и вправду придется туго, – сказал Белфорд.
– Останови где-нибудь. Купим бутылку виски.
Он подрулил к одной из странных с виду вашингтонских лавчонок. Я купил полпинты водки, чтобы прийти в себя, и пинту шотландского виски для публичных чтений. Белфорд сказал, что публика в следующем заведении весьма консервативная и для виски лучше раздобыть термос. Поэтому я купил термос.
По дороге мы остановились позавтракать. Славное заведеньице, только трусиков девчушки не демонстрировали.
Боже мой, всюду были женщины, и больше половины из них вполне годились для ебли, но ничего нельзя было поделать – разве что смотреть на них. Кто выдумал эту страшную пытку? Правда, все они были похожи друг на друга: тут буграми жир выпирал, там не было жопы, – ни дать ни взять поле маковых цветов. Какой цветочек сорвать? Какой сорвет тебя? Это не имело значения, и поэтому все было так грустно. И когда подбирался букет, это тоже не помогало, никому и никогда это не помогало, кто бы ни утверждал обратное.
Белфорд заказал нам оладьи и по порции яичницы. Болтуньи.
Официантка. Я посмотрел на ее груди и бедра, губы и глаза. Бедняжка. Бедняжка, черт побери. Наверняка ее голову не обременяла ни одна мысль, кроме желания насиловать какого-нибудь бедного сукина сына до тех пор, пока у того не останется ни гроша…
Мне удалось впихнуть в себя почти все оладьи, после чего мы вновь сели в машину.
Белфорда занимали только предстоящие чтения. Целеустремленный молодой человек.
– Тот малый, что в перерыве дважды отхлебнул из вашей бутылки…
– Ага. Он нарывался на неприятности.
– Его все боятся. Он исключен из университета, но все еще там ошивается. Постоянно торчит под ЛСД. Он сумасшедший.
– Мне на это глубоко наплевать, Генри. Ты можешь увести у меня бабу, но виски мое не трожь.
Мы остановились заправиться, потом поехали дальше. Я перелил виски в термос и теперь пытался заставить себя выпить водки.
– Подъезжаем, – сказал Белфорд, – вон университетские башни. Смотрите!
Я посмотрел.
– Господи помилуй! – сказал я.
При виде университетских башен я высунул голову в окошко и принялся блевать. Блевота растекалась, заляпав бок красной машины Бел-форда. А он ехал дальше, целеустремленно. Ему почему-то казалось, что я смогу читать, что блевал я лишь в качестве шутки. Тошнота не проходила.
– Извини, – с трудом вымолвил я.
– Ничего страшного, – сказал он. – Уже почти полдень. У нас есть минут пять. Хорошо, что мы успели.
Мы поставили машину. Я схватил свою дорожную сумку, вышел и принялся блевать на стоянке. Белфорд потопал вперед.
– Одну минутку, – сказал я.
Я оперся о столб и вновь начал блевать. На меня смотрели идущие мимо студенты: ну и старик, чем это он занимается?
Я последовал за Белфордом одной дорогой, другой… по той тропинке, по этой. Американский университет – полно кустов, тропинок и дерьма собачьего. Я увидел свое имя: ГЕНРИ ЧИНАСКИ. ПОЭТИЧЕСКИЕ ЧТЕНИЯ.
Это же я, подумал я. Я едва не расхохотался. Меня втолкнули в комнату. Кругом были люди.
Маленькие белые личики. Маленькие белые блинчики.
Меня усадили в кресло.
– Сэр, – сказал парень за телекамерой, – когда я подниму руку, можете начинать.
Сейчас начну блевать, подумал я. Я пытался отыскать какие-нибудь книжки стихов. Я тянул время. Белфорд принялся рассказывать им, кто я такой… как роскошно мы с ним провели время на великом Северо-Западе, у Тихого океана…
Парень поднял руку.
Я начал.
– Моя фамилия Чинаски. Первое стихотворение называется…
После третьего или четвертого стихотворения я приложился к термосу. Народ смеялся. Мне было все равно, над чем. Я еще несколько раз приложился к термосу и слегка разомлел. На сей раз никакого перерыва. Я заглянул в боковой телемонитор и увидел, что уже полчаса читаю с висящим посреди лба одним длинным волосом, который загибался кверху над самым носом. Почему-то это меня рассмешило. Потом я зачесал его вбок и вновь приступил к работе. Кажется, все обошлось. Аплодисменты были бурными, хотя и не такими, как в прошлый раз. Да и кому какое дело? Главное – выбраться оттуда живым. Те, у кого были мои книжки, подошли за автографами.
Ага, ага, подумал я, вот и все, на что способно это дерьмо собачье.
Не больше. Я расписался в получении своей сотни долларов и был представлен начальнице кафедры Литературы. Она была воплощением секса. Я решил ее изнасиловать. Она сказала, что попозже могла бы приехать в тот домик – к Бел-форду, – но, послушав мои стихи, она, разумеется, не приехала. Все было кончено. Я возвращался в свой пропахший плесенью двор, возвращался к безумию, но зато к безумию моего пошиба. Бел-форд с приятелем отвезли меня в аэропорт, и мы уселись в баре. Я купил выпивку.
– Странно, – сказал я. – Кажется, я схожу с ума. Я все время слышу свое имя.
Я не ошибся. Когда мы добрались до летного поля, мой самолет уже укатил и как раз поднимался в воздух. Пришлось вернуться и зайти в специальную комнату, где со мной принялся беседовать какой-то тип. Я чувствовал себя школьником.
– Хорошо, – сказал он, – мы отправим вас следующим рейсом. Но на сей раз постарайтесь не опаздывать.
– Благодарю вас, сэр, – сказал я.
Он произнес что-то в телефонную трубку, а я вернулся в бар и заказал еще выпивку.
– Все нормально, – сказал я. – Лечу следующим рейсом.
И тут мне почудилось, что, опоздав на следующий рейс, я опоздаю навечно. И буду вечно ходить к тому типу. С каждым разом все хуже: он будет все больше злиться, а я – все глубже раскаиваться. Такое вполне могло бы случиться. Исчезли бы Белфорд с приятелем. Пришли бы другие. Был бы учрежден небольшой фонд помощи мне…
– Мамуля, а что с папой случилось?
– Он умер за столиком в баре сиэтлского аэро порта, когда пытался не опоздать на самолет в Лос-Анджелес.
Можете не верить, но на второй рейс я все-таки не опоздал. Не успел я сесть, как самолет тронулся с места.
Я не мог ничего понять. Почему это оказалось так трудно? Так или иначе, я был на борту. Я откупорил бутылку. Меня засекла стюардесса. Строго запрещено.
– Вы знаете, сэр, что вас могут высадить? Командир только что объявил, что мы летим на высоте 50 000 футов.
– Мамуля, а что с папой случилось?
– Он был поэтом.
– А что такое поэт, мамуля?
– Он говорил, что не знает. Ну ладно, иди мыть руки, обед на столе.
– Не знает?
– Вот именно, не знает. Ну ладно, я же сказала, иди мыть руки…