Веблен считал, что в индустриальной экономике сохранение соперничества ведет к «хроническим сбоям, дублированию и неверному направлению роста». Он приветствовал рост концентрации рынков и надеялся, что этот процесс завершится полной монополизацией:
Пока взаимодействующие между собой производственные единицы находятся в разном подчинении, они, по самой природе вещей, направлены к несовместимым целям, и консолидация бизнеса ликвидирует эту неблагоприятную особенность системы производства тем, что в максимально возможной степени устраняет из сочленений системы элемент материальной заинтересованности….Героическое предназначение капитанов промышленности состоит в том, чтобы быть избавителями от чрезмерности управления. То есть глава коммерсантов должен провести выбраковку коммерсантов{26}.
Любопытно, что многие лидеры американского бизнеса разделяли эти взгляды. Согласно популярным представлениям, в Прогрессивную эру[6] происходило острое противоборство между нарождавшимся большим правительством и противившимся этому большим бизнесом – «борцы с трестами» против «баронов-разбойников». Столкновение интересов, несомненно, имело место, но, оглядываясь назад, поражаешься, в какой степени лидеры новых крупных предприятий приветствовали установление государством контроля над их отраслями. Они не менее, чем Веблен и Беллами, были убеждены, что идея конкуренции устарела{27}.
Например, Элберт Гэри, первый председатель совета директоров корпорации U.S. Steel, был знаменит тем, что еженедельно устраивал обеды с руководителями других металлургических компаний для установления цен. В защиту этого «плана сотрудничества» Гэри говорил, что «закон не принуждает конкурировать; он всего лишь запрещает соглашения об отказе от конкуренции»{28}. А на случай, если бы такое «дружеское сотрудничество» оказалось нарушением антитрестовского законодательства, у Гэри была и другая идея:
Я был бы просто счастлив, если бы мы могли куда-то прийти, к какому-нибудь ответственному правительственному чиновнику, исказать ему: «Вот наши факты и цифры, вот наши мощности, вот наша себестоимость производства, а теперь скажите нам, на что мы имеем право и какие цены мы можем установить»{29}.
Джордж Перкинс, главный помощник Дж. П. Моргана, в 1913 г. так отозвался о конкуренции:
Я не считаю, что конкуренция остается душой торговли….Я уже давно считаю, что сотрудничество между большими промышленными комплексами при надлежащем надзоре и регулировании со стороны федерального правительства – это единственный метод устранения тех злоупотреблений, от которых страдал труд в условиях конкуренции. Я верю в кооперацию и организацию промышленности. Я верю, что это в интересах и труда, и капитала… Тогда они под строгим регулированием и контролем федерального правительства смогут дать народу максимум благ и минимум всяких зол{30}.
Лидеры бизнеса вроде Гэри и Перкинса были решительно против полной экспроприации, на которой настаивали Беллами и другие социалисты. Они предлагали более умеренный путь устранения конкуренции с помощью регулирования – либо со стороны государства, либо на основе саморегулирования в рамках отраслевых картелей. Однако обе стороны были согласны с тем, что конкуренцию следует подавить; расходились они лишь в вопросе о том, как именно следует централизовать принятие экономических решений.
В любом случае, в сфере регулирования (а о национализации и говорить не приходится) не Америка была моделью для промышленной контрреволюции. В этом плане США были своего рода отстающими – к неизбывному огорчению американских реформаторов, которые с завистью посматривали на более «передовые» страны Европы. Мир, скорее, был поражен достижениями Америки на уровне отдельного предприятия. Американские корпорации-гиганты лидировали в развитии массового производства и сбыта, а превосходство технических изобретений и феноменальная производительность наводили на мысль об уровне процветания, который может быть достигнут только в хорошо организованном обществе.
Сегодня странно думать об американском большом бизнесе как об источнике вдохновения для коллективистов, а не как об их проклятии. Но так было. Вот, например, весьма эмоциональное высказывание И.В. Сталина, самого свирепого из тоталитарных адептов централизации:
Американская деловитость – это та неукротимая сила, которая не знает и не признает препятствий, которая, взявшись за решение задачи, не останавливается, пока не покончит с ней, даже если это незначительная второстепенная задача. Без этого серьезная созидательная работа немыслима….Сочетание русского революционного напора с американской деловитостью – в этом суть ленинизма…{31}
В этом отношении наибольший интеллектуальный вклад в дело промышленной контрреволюции со стороны Америки, пожалуй, внес отец «научного управления» Фредерик Уинслоу Тейлор. Хотя Тейлор занимался исключительно организацией внутренней деятельности компаний, а не вопросами экономики в целом, сторонники широких социальных реформ ухватились за его подход к управлению промышленными предприятиями как за модель для решения своих задач.
По замыслу Тейлора, цель «научного управления» состоит в повышении производительности рабочих на основе систематизации и централизации знаний. В первые десятилетия индустриализации работа на заводах была организована так же, как в ремесленных мастерских: опытные мастера неспешно и неохотно передавали ученикам секреты и приемы ремесла. Собственники и менеджеры оставались по большей части в неведении по поводу всего этого. Распределение работ, последовательность производственных операций, выбор средств и инструментов, темп работы – все эти вопросы решали сами рабочие (в менее идиллическом варианте – мастера цехов, зачастую грубые и властные).
Тейлор счел, что в эру потрясающих новых технологий эта система, являющаяся, по сути, наследием средневековых гильдий, неуместна. Он побуждал менеджеров раскрывать секреты мастерства, «методически собирая массу традиционных знаний, которые в прошлом таились в головах рабочих и в их физических навыках и умениях»{32}. С помощью систематического наблюдения и экспериментов (включая пресловутое хронометрирование – замер времени выполнения операций) менеджеры могут найти «единственный наилучший способ» выполнения каждой из производственных операций и наладить ритмичную работу.
В научно организованной фирме, учил Тейлор, «весь умственный труд должен быть выведен за пределы цеха и сосредоточен в отделе планирования и нормирования работ»{33}. Менеджеры составляют детализированные карты производственных операций, планируют использование и расстановку оборудования и вообще устанавливают, кто, когда, что и в каком порядке должен делать. Благодаря этому трудовые навыки рабочих сводятся к последовательности привычных движений. Роль рабочих в системе Тейлора заключается в том, чтобы «делать, что сказано и как следует, не задавая вопросов и не внося предложений»{34}.
Вот такая доведенная до логического конца идея абсолютного контроля! Неудивительно, что система Тейлора породила массу споров. Профсоюзные лидеры, в частности Сэмюел Гомперс, обвинили Тейлора (и не без оснований) в том, что он обращается с рабочими, как с механизмами. Но, в конце концов, тейлоровский «научный подход к управлению» был вполне в духе времени. Тейлор стал международным символом американской эффективности и промышленной мощи, его труды были переведены на десятки языков, и повсеместно расплодились «тейлоровские общества».
Между тем его идеи управления производством нашли применение в сфере социальной политики. Самым знаменитым из учеников Тейлора был не кто иной, как В.И. Ленин. В статье «Очередные задачи Советской власти», написанной весной 1918 г., он заявлял:
Осуществимость социализма определится именно нашими успехами в сочетании Советской власти и советской организации управления с новейшим прогрессом капитализма. Надо создать в России изучение и преподавание системы Тейлора, систематическое испытание и приспособление ее{35}.
Если Америка предложила модель увеличения производительности централизованного хозяйства, то Германия была на переднем фронте ее реализации. Германия кичилась не только динамизмом своей экономики, высокими темпами индустриализации и технологическим превосходством, но и – по крайней мере, с позиций централизации – беспримерным социальным и интеллектуальным динамизмом. Если США были страной, в которой промышленная революция впервые продемонстрировала свой потенциал, то Германия стала тем местом, где сформировалась и заявила о себе промышленная контрреволюция.
Великий экономист и социальный мыслитель, лауреат Нобелевской премии по экономике Ф.А. Хайек, имя которого еще неоднократно встретится в этой книге, описывает процесс, названный им «дорогой к рабству», как поворот от ориентации на Англию к ориентации на Германию:
В течение более чем двух столетий английская общественная мысль пробивала себе дорогу на Восток. Принцип свободы, реализованный в Англии, был, казалось, самой судьбой предназначен распространиться по всему свету. Но где-то около 1870 г. экспансии английских идей на Восток был положен предел. С этих пор началось их отступление, и иные идеи (впрочем, вовсе не новые и даже весьма старые) начали наступать с Востока на Запад. Англия перестала быть интеллектуальным лидером в политической и общественной жизни Европы и превратилась в страну, импортирующую идеи. В течение следующих шестидесяти лет центром, где рождались идеи, распространявшиеся на Восток и на Запад, стала Германия. Большинство этих новых идей, в том числе идея социализма, родилось не в Германии. Однако именно на немецкой почве они были отшлифованы и достигли своего наиболее полного развития в последней четверти XIX – первой четверти XX в.{36}
Обзор распространения немецких идей, очевидно, следует начать с Карла Маркса. Нет нужды подробно расписывать масштаб его влияния: стоит лишь мельком взглянуть на политическую карту мира до 1989 г., чтобы оценить грандиозный размер территорий и населения, которыми до недавнего времени правили от его имени. Однако о природе его влияния стоит сказать несколько слов.
Совершенно определенно, что оно никак не связано с вопросом о том, как социализм будет функционировать на практике. Здесь Марксу сказать было нечего; мало того, он заклеймил соответствующие попытки других авторов как «утопические» и «ненаучные». В результате социализм как реальное историческое явление – т. е. политика, проводившаяся во имя социализма под руководством откровенно марксистских или каких-либо иных правительств, – имеет весьма отдаленное отношение к тому, что писал Маркс.
Предпринятая им попытка показать, почему социализм неизбежен, а не то, как он будет работать, – вот величайший вклад Маркса, обеспечивший ему место среди других теоретиков промышленной контрреволюции. Маркс попытался определить главную пружину человеческой истории, научные законы ее развития. Согласно Марксу, действие этих законов безжалостно и неминуемо направляет ход истории к предопределенному итогу: угнетенный пролетариат сбросит капиталистическое ярмо.
С помощью своей философии диалектического материализма Маркс сделал больше любого другого мыслителя для отождествления коллективизма с ходом прогресса. И до него многие выдвигали идею о том, что индустриализация и конкурентные рынки в чем-то противоречат друг другу. Маркс взял эту идею и встроил во всеобъемлющую картину социального развития, соединив аналитическую изощренность с раскаленным добела морализаторством. Тем самым Маркс внес вклад не только в «научный социализм», но и во все течения промышленной контрреволюции, придав им почти непреодолимый интеллектуальный напор.
Именно на родине Карла Маркса этот идейный импульс впервые был соединен с массовым политическим движением. В 1863 г. щеголеватый агитатор Фердинанд Лассаль сформировал Всеобщий германский рабочий союз, после чего отослал копию устава прусскому министру-президенту Бисмарку с наглой припиской: «Ваше превосходительство, к сему прилагается конституция моего королевства, которому вы, возможно, будете завидовать»{37}. Лассаль не успел реализовать свои безмерные амбиции: в следующем году он был убит на дуэли. Но созданная им организация рабочих пережила его. Тем временем созданный Марксом в 1864 г. в Лондоне Международный союз рабочих в 1868 г. пустил корни в Германии, когда сподвижники Маркса Август Бебель и Вильгельм Либкнехт захватили власть в прежде либеральном по духу Союзе рабочих ассоциаций и приняли социалистическую программу Первого Интернационала. В 1875 г. марксисты и лассальянцы объединились и создали Германскую социал-демократическую партию – ту самую, которую сегодня возглавляет Герхард Шрёдер.
Социал-демократы быстро стали в Германии влиятельной политической силой. В 1877 г. на выборах в рейхстаг они собрали 500 тыс. голосов и получили 12 мест. Партия пережила репрессии, обрушившиеся на нее после принятия в 1879 г. «исключительного закона» против социалистов, и победила автора закона: на выборах 1890 г. партия набрала 1,4 млн голосов, завоевав 35 мест в рейхстаге, что привело к отставке Бисмарка и отмене закона против социалистов. Накануне Первой мировой войны социал-демократы были в рейхстаге самой многочисленной партией{38}.
В этот период объединившаяся Германия быстро стала лидером стран, проводящих коллективистскую политику. Но социал-демократы, несмотря на их растущую силу, не оказывали непосредственного влияния на это развитие, поскольку их не допускали к участию в правительстве. В Германии первые решительные шаги к коллективизму были сделаны не левыми, а правыми политическими силами – в форме «государственного социализма» Отто фон Бисмарка.
Социальные приоритеты Бисмарка, разумеется, были максимально далеки от марксистских. Его отнюдь не заботило создание рая для рабочих; его целью было сохранить монархию Гогенцоллернов и власть феодальной юнкерской аристократии. Бисмарк был последователен в целях, но гибок в выборе средств. По его расчетам, усиление государственного контроля над экономической жизнью должно было служить сохранению традиционного порядка.
Бисмарк верил, что при правильном обращении крепнущий рабочий класс может стать надежным союзником аристократии в борьбе с либеральным средним классом. Вот его аргументы в пользу поддержки всеобщего избирательного права для мужчин:
В решающий момент массы окажутся на стороне монархии независимо от того, будет ли последняя следовать либеральным или консервативным тенденциям… В стране с традициями монархизма и верноподданничества всеобщее избирательное право, устранив влияние либерально – буржуазных классов, обеспечит выгодные монархии выборы{39}.
Чтобы скрепить этот союз, делает вывод Бисмарк, необходим поворот к коллективизму.
Итак, в 1879 г. Бисмарк разорвал отношения с Национальной либеральной партией, отказался от прежней политики свободной торговли и поддержал рост тарифов на импорт сельскохозяйственных и промышленных товаров. Этот так называемый «стальной и ржаной» тариф объединил рабочих тяжелой промышленности и крупных землевладельцев на почве заинтересованности в государственной защите. Пока одной рукой Бисмарк протягивал пряник, другой он взялся за кнут: отказавшись от политики свободной торговли, он провел репрессивный закон против социалистов, пытаясь (правда, безуспешно) сокрушить социал-демократическую партию. Бисмарк рассчитывал на то, что ему удастся увести рабочий класс от революционного социализма и сделать его надежной опорой рейха.
Движение к протекционизму положило начало политике, получившей известность как политика «государственного социализма». В частности, в 1880-е гг. Бисмарк провел закон об обязательном социальном страховании рабочих на случай болезни и увечья и о пенсионном обеспечении по старости и инвалидности. Как было заявлено им в 1882 г.: «Многие из принятых нами к великому благу нашей страны мер являются социалистическими, и государству придется привыкнуть к небольшой толике социализма»{40}.
В то же время Бисмарк стремился расширить участие государства в коммерческой деятельности. Под его руководством Пруссия национализировала буквально все железные дороги, чего Бисмарк добивался как по военным, так и по социальным соображениям{41}. Железные дороги были лишь наиболее заметной частью большого и быстрорастущего государственного сектора, в который вошли шахты, электростанции, предприятия коммунального хозяйства, телеграф и банки. Социолог Ральф Дарендорф описывает ситуацию следующим образом: «Государство в Германии стало крупнейшим предпринимателем в тот момент, когда, в условиях английской модели, должен был случиться расцвет частного предпринимательства, политического и социального либерализма»{42}.
В императорской Германии государственный социализм был не просто официальной правительственной политикой, но и господствующей интеллектуальной ортодоксией. В немецкой экономической науке главенствовали так называемые Kathedersozialisten, или «кафедральные социалисты», которые презрительно именовали систему экономической свободы «манчестерством» и требовали проведения широких социальных реформ в этатистском направлении. Самыми видными фигурами этой группы были Густав Шмоллер и Адольф Вагнер.
Шмоллер, профессор престижного Берлинского университета, долгое время был руководителем влиятельной Ассоциации социальной политики. Основанная в 1872 г., Ассоциация стала центром обсуждения всех аспектов «социального вопроса». У ее членов были разные подходы и приоритеты, но они были едины в своем презрении к рыночной конкуренции по нравственным и социальным основаниям. «Мы убеждены, что ничем не ограниченное господство изменчивых и отчасти антагонистических личных интересов не может гарантировать благосостояние общества», – заявил Шмоллер во вступительном обращении к учредительному съезду ассоциации{43}.
Вагнер, также работавший в Берлинском университете, был активен не только в академической сфере, но и в политике, будучи депутатом прусского парламента, членом прусской палаты лордов и лидером партии христианских социалистов. Он сформулировал «закон Вагнера», согласно которому прогресс цивилизации делает необходимым расширение государственного контроля над хозяйственной жизнью{44}. Вагнер был убежденным государственником; он призывал к расширению государственного контроля «не ради одностороннего эвдемонизма[7], не ради индивидуума или индивидуумов, но во имя целого, во имя нации»{45}.
Либерализм никогда не играл значительной роли в политической жизни Германии. К моменту ухода Бисмарка в отставку либералы были не только побеждены, но и полностью деморализованы. При этом в тех странах, где экономический либерализм имел особенно прочные позиции – в США и Британии, – идеи и политика германского государственного социализма, привлекательности которых сильно способствовала военная и экономическая мощь Германии, помогли развернуть интеллектуальное движение в сторону коллективизма.
Многие американцы прониклись немецкими настроениями в ходе учебы и путешествий. Эдвард Беллами, например, в молодости посетил Германию. Картины убогой жизни немецкого рабочего класса разбудили в нем чувство социальной ответственности. Есть у Беллами и менее трогательное воспоминание о фон Мольтке, великом начальнике прусского генерального штаба, с которым он обсуждал преимущества централизованного планирования.
Молодая американская экономическая наука изначально была организована по немецкому образцу и ставила перед собой аналогичные задачи. Основанная в 1885 г. Американская экономическая ассоциация (АЭА) была точной копией шмоллеровской Ассоциации социальной политики. Подобно своему немецкому двойнику, новая организация бросила вызов доктрине экономического либерализма. В ее программном документе значилось:
Мы считаем государство образовательной и моральной силой, чья активная поддержка – необходимое условие прогресса человечества. Осознавая необходимость личной инициативы в промышленной сфере, мы считаем, что доктрина laissez faire опасна в политической и вредоносна в нравственной сфере и что она предлагает неадекватное объяснение отношений между государством и его гражданами{46}.
Пять из шести членов первого правления АЭА и 20 из 26 ее президентов учились в Германии. Так немецкое влияние пропитало насквозь то, что в скором будущем станет частью американского интеллектуального истеблишмента.
Реформаторы Прогрессивной эры открыто рекламировали немецкую модель. Приведем один весьма показательный пример. Даже в 1916 г., накануне вступления США в Первую мировую войну, Теодор Рузвельт все еще ссылался на Германию как на образец для подражания:
[Америка] может большему научиться у Германии, чем у любой другой страны. И это касается как верности неутилитарным идеалам, так и, в не меньшей степени, заботы об основных элементах социальной и промышленной эффективности, о тех видах социальной деятельности правительства, которые в условиях современного индустриализма абсолютно необходимы для защиты индивида и общего благосостояния{47}.
В сознании американцев образ Германии-учителя скоро сменит образ Германии-врага, но до этого в политическую культуру страны была впрыснута большая доза коллективизма в немецком духе.
Между тем в Британии немецкое влияние изначально воспринималось через призму экономического и военного соперничества. Примерно с 1870 г. Британия переживала так называемый относительный упадок. Это не означает, что экономический рост в Британии прекратился. Просто в других странах темпы роста были выше. Соответственно, Британия стала постепенно сдавать позиции на мировых рынках. В 1870 г. на ее долю приходилось 31,8 % мировой промышленной продукции, а к 1913 г. этот показатель снизился до 14,0 %. Доля Британии в мировом экспорте также упала: с 41,1 % мирового экспорта промышленных товаров в 1880 г. до 29,9 % в 1913 г. В значительной степени Британию потеснили Соединенные Штаты. Но на европейском континенте главной ее соперницей была Германия. В 1880 г. 19,3 % мирового промышленного экспорта составляла продукция немецких фирм, а к 1913 г. эта цифра выросла до 26,5 %{48}.
Безусловно, до известной степени это отставание было естественным и неизбежным. Британия первой вступила на путь индустриализации и какое-то время занимала практически монопольное положение. Другим странам ничего не оставалось, как последовать ее примеру. Вряд ли Британия могла рассчитывать на иной поворот событий или, более того, желать чего-то другого. Тревогу, однако, вызывал тот факт, что британские фирмы не слишком преуспевали во многих наукоемких отраслях, выведших промышленную революцию на новый уровень развития. К началу XX в. британские компании уступали своим немецким соперникам в таких высокотехнологичных отраслях, как производство синтетических красителей, оптики и электротехнической продукции{49}.
Еще больше беспокойства вызывало то, что растущая экономическая мощь Германии питала ее военные притязания и возможности. В 1898 г. под руководством адмирала Альфреда фон Тирпица Германия начала амбициозную программу строительства военно-морского флота, что являлось прямым вызовом прежде неоспоримому морскому превосходству Британии. В результате возникла ожесточенная гонка вооружений, потому что Британия придерживалась традиционной доктрины «двух держав», согласно которой британский флот должен быть в состоянии при необходимости противостоять объединенным силам двух крупнейших флотов мира.
В этой наэлектризованной атмосфере британские сторонники промышленной контрреволюции набрали политический вес с помощью кампании за «национальную эффективность». Подстегиваемая военными неудачами Британии в бурской войне, идеологически эклектичная коалиция империалистов, протекционистов, ведущих промышленников и фабианских социалистов дружно обрушилась на либеральную самоуспокоенность перед лицом все более стремительного, конкурентоспособного и враждебного мира. В годы перед Первой мировой войной «эффективность» стала дежурным словечком, а Германия – с ее сильной армией и всеобщей воинской повинностью, контролируемой государством системой образования, научным и технологическим динамизмом, с высокой долей государственного сектора в экономике, защищенной таможенными пошлинами, и объединенной в картели частной промышленностью, с ее государственной системой социального страхования – представлялась источником угрозы и вдохновляющих идей. Как отмечает историк Г.Р. Сирл:
Если суммировать ее смысл одной фразой, идеологию «национальной эффективности» можно охарактеризовать как попытку дискредитировать привычки, убеждения и институты, которые были причиной отставания Британии в конкуренции с иностранцами, и рекомендовать вместо них социальную организацию, которая была бы ближе к германской модели{50}.
Поддавшись обаянию движения за национальную эффективность, «новолиберальное» правительство Герберта Асквита по инициативе Дэвида Ллойда Джорджа, бывшего канцлером казначейства, и молодого Уильяма Черчилля, возглавлявшего министерство торговли, порвало с либеральной ортодоксией в духе Гладстона и начало проводить социальную политику по немецкому образцу. В период 1908–1911 гг. были приняты законы о минимальной заработной плате, пенсиях по старости, прогрессивном налоге на доходы и на земельную собственность, обязательном страховании на случай болезни и безработицы. Подражание Германии несомненно. Как писал Черчилль в 1908 г. о программе новых либералов: «Бросить большой ломоть бисмарковщины поверх всей нашей промышленной системы и со спокойной совестью ждать последствий, какими бы они ни оказались»{51}.
То, что такая фраза могла быть сказана, – причем не кем-нибудь, а именно британским либералом, одобряющим не кого-нибудь, а именно Бисмарка, – служит красноречивым свидетельством огромной интеллектуальной силы, которую набрала промышленная контрреволюция к началу XX в. Даже тем, кто предпочел бы иное, централизация и контроль сверху казались требованиями прогресса – на производстве и в обществе. Направление хода истории представлялось столь же очевидным, как рост и упадок наций. Власть над миром переходила к адептам централизации – Америке и Германии, а Британия, старый бастион либерализма, сдавала позиции. В новом веке, хорошо это или плохо, землю наследуют приверженцы централизации.