bannerbannerbanner
Глобализация: повторение пройденного. Неопределенное будущее глобального капитализма

Бринк Линдси
Глобализация: повторение пройденного. Неопределенное будущее глобального капитализма

Полная версия

Глава 2. Промышленная контрреволюция

Сегодня 15 октября 2000 г., и Бостон, как и все остальные американские города, активно готовится к празднованию ежегодного Дня единения. По всему городу 45-летние ветераны и 21-летние призывники в сопровождении родных и друзей направляются в управления армии труда для участия в официальной церемонии. Тысячи людей толпятся вдоль широких, окаймленных деревьями проспектов, чтобы посмотреть на праздничную демонстрацию, а в большие тенистые парки города стекаются любители пикников и концертов, участники выступлений и митингов.

Почти повсеместно в пригородах в местах общественных гуляний проходят праздничные встречи. Друзья и соседи собираются на зеленых лужайках для игр и пикников. Среди почетных гостей мужнина, который сегодня выходит в отставку, и две молодые женщины, которых сегодня призвали в ряды армии труда. Грудь ветерана украшает не только золотой значок армии труда, но и множество наград и медалей, полученных за годы службы. Две призывницы гордо щеголяют простыми стальными значками рядовых третьего разряда.

Пробившийся сквозь тучи луч предзакатного солнца подчеркивает скромную красоту этого простого патриотического обряда. Ярко сияет мимолетная прелесть оранжевых, желтых и багряных листьев зрелой осени, обрамляющих фонтан в центре площади, струи которого искрятся и сверкают в лучах солнца. От зданий общественной столовой, прачечной и товарного распределителя, обрамляющих площадь своими великолепными колоннадами, падают густые резкие тени. А вдали сквозь кроны высоких деревьев сияют золотом величественные купола и башни центра города.

Наступает вечер, люди расходятся по домам, идет мягкий теплый дождь. Над тротуаром автоматически раскрылся навес, так что никто не промокнет. Пожилой человек, держа за руку внука, рассказывает ему о том, что давным-давно люди носили с собой персоналъные навесы и во время дождя вода с них стекала на идущих рядом. «Как тебе кажется, в этой истории есть что-нибудь назидательное?» – спрашивает дед. – «Да, – быстро откликается малыш, как будто ему уже много раз рассказывали об этом, – в эпоху индивидуализма каждый должен был защищать себя сам, а теперь, в наше время, мы все заботимся друг о друге».

Описанный выше странный Бостон явно не имеет никакого отношения к современной реальности. Да, действительно, это город из несбывшегося пророчества, картина Бостона, придуманного более ста лет назад Эдвардом Беллами, автором тогдашнего бестселлера «Глядя в прошлое: 2000–1887»{9}. Чтобы понять наш сегодняшний мир, а особенно дискуссии, ведущиеся вокруг модного словечка «глобализация», нет ничего лучше, чем начать с анализа ныне малопонятного предсказания Беллами, а также причин, по которым оно не сбылось, да и не могло сбыться.

В книге «Глядя в прошлое» рассказана история Джулиана Веста, благополучного молодого бостонца, борющегося с хронической бессонницей с помощью гипнотизера. Когда ночью 30 мая 1887 г. Веста ввели в транс, невероятное стечение обстоятельств привело к тому, что он оставался в этом состоянии до тех пор, пока его случайно не нашли и не разбудили 10 сентября 2000 г. Очнувшись, Вест обнаружил, что сам он ничуть не изменился, а вот мир вокруг стал совсем другим.

Остались в прошлом проблемы с занятостью, банкротством предприятий и мрачные пророчества грядущего социального краха. Остались в прошлом голод и нужда. Вест возродился в возрожденном мире, где благодаря тому, что принятие всех экономических решений сосредоточено в руках государства, создан земной рай.

Эти радикальные перемены произошли не путем насильственной революции, а в результате поступательного развития естественного процесса консолидации экономической власти в руках большого бизнеса – процесса, проявившегося уже в то время, когда Вест впал в долгий гипнотический транс. Доктор Лит, который обнаружил и оживил Веста и затем стал его гидом в мире будущего, следующим образом объясняет ему происхождение нового общественного порядка:

…Управление бизнесом сосредоточивалось в руках все более и более крупных объединений капитала, действовала тенденция к монополизации, которой очень долго отчаянно и тщетно противились, но потом наконец поняли ее истинное значение и осознали, что стоит только довести этот процесс до его эволюционного предела, чтобы начался золотой век человечества.

В начале прошлого века эволюция завершилась полной консолидацией всего национального капитала. Торговля и промышленность, которыми прежде управляли безответственные корпорации и синдикаты частных лиц, действовавших под влиянием каприза и только ради собственной прибыли, были доверены единому, представлявшему весь народ синдикату, который стал управлять ими в общих интересах ради общей прибыли. Иными словами, нация превратилась в одну большую корпорацию, поглотившую все остальные корпорации; она стала единственным капиталистом вместо всех многочисленных капиталистов, единственным работодателем, конечной монополией, поглотившей все прежние мелкие монополии, – монополией, в прибылях и успехах которой участвуют все граждане. Эпоха трестов завершилась Великим трестом{10}.

При новой системе вся экономика организована как одна огромная армия труда, во главе которой стоит президент США, исполняющий роль верховного главнокомандующего этой армии. Служба в армии труда обязательна для всех трудоспособных людей в возрасте от 21 до 45 лет (хотя врачи, учителя и художники служат вне армии). Спрос на конкретную работу уравнивается с имеющимся предложением за счет изменения продолжительности рабочего дня (на более тяжелой и менее привлекательной работе продолжительность рабочего дня меньше), но при этом заработная плата от рабочего места никак не зависит, да и нет никакой системы заработной платы. Каждый гражданин страны независимо от возраста и вида деятельности получает одинаковый доход. Господствуют неденежные стимулы: рабочие стараются работать как следует не ради более высокой заработной платы, а потому что от разряда, а также от призов и наград, выдаваемых в знак признания особых заслуг и достижений, зависит более высокий социальный статус.

Между тем вся торговля заменена системой прямого распределения. В каждом районе Бостона есть один магазин, который предлагает точно такой же набор товаров, как и все остальные магазины в стране, т. е. все то, что производится или импортируется Соединенными Штатами. В магазинах нет запасов товаров – только образцы; покупатели приходят и оставляют заказы, а потом им доставляют заказанное из центральных складов. Стоимость купленного (цены на товары устанавливают в основном по затратам труда на их производство, но с поправкой на дефицитность для всего того, что не является предметом первой необходимости) списывается с кредитной карточки покупателя (на которую ежегодно зачисляется его подушная доля в национальном продукте).

Помимо всех благотворных социальных последствий – исчезли бедность, классовые конфликты, адвокаты, политики и практически все преступления – национализация экономической жизни принесла процветание, невообразимое в ушедшей «эпохе индивидуализма». А источник этого изобилия – намного более высокая производительность централизованного планирования по сравнению с частными предприятиями. Как объясняет доктор Лит:

Сравнивая эффективность использования рабочей силы нации под руководством множества частных капиталистов (даже при условии, что они не враждуют между собой) с результативностью, достигаемой при централизованном руководстве, можно использовать аналогию с боеспособностью толпы, или орды, варваров во главе с тысячей мелких вождей и боеспособностью дисциплинированной армии под командованием одного генерала, т. е. с такой, например, боевой машиной, какой была немецкая армия во времена фон Мольтке{11}.

 

Согласно доктору Литу, национализация устранила «четыре главные причины потерь», присущих прежней рыночной системе: «во-первых, потери из-за ошибок предпринимателей; во-вторых, потери из-за конкуренции и взаимной враждебности работающих в промышленности; в-третьих, потери из-за периодического перепроизводства и кризисов с последующими остановками производства; в-четвертых, потери от того, что все время есть незанятые капитал и рабочие руки»{12}.

Преимущества, созданные централизацией управления и масштабами производства, охватывают всю общественную жизнь Бостона XXI в. Благодаря общественным кухням и прачечным работа по дому сведена практически к нулю; благодаря телефонным проводам можно дома слушать оркестровую музыку и воскресные проповеди; даже неудобства от плохой погоды устранены, потому что есть навесы над тротуарами, которые при необходимости раскрываются автоматически. Когда Вест выражает восторг по поводу последнего изобретения, Эдит Лит (дочь доктора Лита, в которую влюбляется Вест) замечает:

Личный зонтик – это любимый образ отца, когда он говорит о прошлом, в котором каждый жил только для себя и своей семьи. В музее есть картина девятнадцатого века, на которой изображена толпа людей под дождем, и каждый прикрывает зонтом себя и свою жену, а стекающие с зонтов капли достаются идущим рядом. Отец уверен, что таким образом художник сатирически изобразил свое время{13}.

Сегодня Эдвард Беллами почти забыт, но в свое время его коллективистская утопия стала сенсацией. Опубликованная в 1888 г., книга «Глядя в прошлое» разошлась в сотнях тысяч экземпляров – небывалый в США успех со времен выхода в свет «Хижины дяди Тома». В стране возникли сотни «клубов Беллами»; набиравшее силу популистское движение многое позаимствовало из утопии Беллами{14}. Спустя годы идолы прогрессистов Джон Дьюи и Чарльз Бирд, независимо друг от друга составляя список самых влиятельных книг, опубликованных после 1885 г., поставили «Глядя в прошлое» на второе место – после «Капитала» Карла Маркса{15}.

Такое влияние книги Беллами объясняется тем, что в ней была сформулирована и эффектно представлена новая яркая идея, которая тогда в той или иной форме захватила весь мир и преобразовала его. Смысл идеи заключался в том, что промышленная революция сделала и возможным, и необходимым революционное преобразование всего общественного устройства, состоящее в полной или частичной замене рынков и конкуренции централизованным регулированием всего и вся.

Вдохновленное этой идеей интеллектуальное и политическое движение возникло в последней четверти XIX в. и доминировало в мире первые три четверти XX в. Этот столетний исторический период хотя и состоит из весьма разнообразных и разнородных эпизодов, обладает, тем не менее, достаточной внутренней последовательностью и заслуживает отдельного названия. Наиболее подходящее, на мой взгляд, – эпоха промышленной контрреволюции{16}.

Промышленная контрреволюция выступала под разными личинами, и ей удалось завладеть умами людей почти всех убеждений. Она объединяла сторонников враждующих политических течений: и левые прогрессисты, приветствовавшие принесенные индустриализацией социальные преобразования, и правые консерваторы, их страшившиеся, были едины в желании роста и усиления государства. Промышленная контрреволюция втянула в свою орбиту реформаторов и революционеров, верующих и антиклерикалов, общественных деятелей и крупных бизнесменов, рабочих и капиталистов. Она принимала самые разнообразные и причудливые политические формы: регулятивное государство благосостояния (welfare and regulatory state); смешанная экономика социал-демократов; ассоциативное государство под руководством бизнеса; кейнсианская «тонкая настройка»; «новое индустриальное общество» Гэлбрейта; осуществляющие модернизацию государства третьего мира, а также тоталитарные государства – коммунистические, фашистские и нацистские.

Позвольте мне с самого начала внести ясность. Я не пытаюсь преуменьшить реальные, а порой и очень значительные различия между политическими формами, которые я собрал вместе под общим именем. Любое утверждение, что все эти формы сводятся по существу к одному и тому же, будет грубым редукционизмом, искажением богатой и сложной исторической реальности. В частности, любое утверждение, что демократические и тоталитарные формы в каком бы то ни было смысле эквивалентны, является просто моральным уродством.

Я лишь утверждаю, что все эти формы имеют общее интеллектуальное происхождение. Промышленную контрреволюцию следует рассматривать как семейство интеллектуальных и политических движений. Так же как у одних родителей дети могут отличаться по своим практическим достижениям и моральному облику, так и страсть к централизации дает весьма пестрое потомство. Различие между этими потомками никак не станет меньше от признания того, что всех их объединяет нечто очень важное.

Название «промышленная контрреволюция» весьма уместно по двум причинам. Прежде всего, наблюдавшиеся в ходе исторического развития движения, объединяемые под этим общим названием, одновременно и вдохновлялись порожденными индустриализацией экономическими и социальными преобразованиями, и противились им. В США и Европе импульсы к централизации стали заметны в 1870-х гг. – как раз в тот момент, когда на сцене внезапно появилось современное технологическое общество. А в странах, позже вступивших на путь развития, идеологии, стремившиеся к централизации, почти повсеместно служили идейной базой модернизации.

Во-вторых, анализ показывает, что во всех этих движениях наличествует общая идейная основа – отрицание или умаление рыночной конкуренции в пользу централизованного регулирования, – представляющая собой прямую атаку на принципы общественного порядка, которые привели к процессу индустриализации и с безупречной точностью исполнили все, что обещали. Приверженцы контрреволюции, разумеется, считали иначе: они были уверены, что их политические программы и индустриализация движутся рядом на одной и той же исторической волне.

Промышленная контрреволюция была историческим явлением всемирного масштаба и эпохального значения. Чтобы воздать ей должное, требуется колоссальный объем исследований, что выходит за рамки данной книги и превышает способности автора этих строк. Здесь я в силах, в лучшем случае, лишь мельком обозначить несколько любопытных моментов, дающих некоторое представление о природе этого явления, о том, как оно возникло и как препятствовало и продолжает препятствовать формированию глобальной экономики.

* * *

Идея, породившая промышленную контрреволюцию, была в равной степени ответом на мольбы и эмпирической гипотезой. Она взывала к чему-то более глубокому, чем разум, обнажала в глубинах человеческой психики – в период невероятного смятения и напряжения – стремление к смыслу и общности.

Взгляните на историческую ситуацию, в которой происходила индустриализация. Королей низвергли с тронов или подчинили парламентам; знать лишилась титулов и власти; наука выбросила Землю из центра Вселенной, приписала человечество к миру животных и поставила под сомнение самые сокровенные религиозные верования. И, как будто этой атаки на извечные истины было недостаточно, был нанесен coup de grace[3] – возникло механистическое урбанизированное общество. Естественные, спокойные ритмы деревенской жизни уступили место лязгающему, подчиненному бою часов темпу города и завода; внезапно появились новые технологии, сверхъестественно могущественные и дьявольски разрушительные; посреди нужды и лишений возникали огромные состояния; сформировались новые социальные классы и вступили в борьбу за положение в обществе.

Неудивительно, что многие чувствовали себя потерянными: нет ни твердой почвы, ни ориентиров в бурно вздымающемся потоке. Лучшие умы XIX в. увидели в этом распаде общественных связей источник духовного кризиса своего времени: Фридрих Ницше заявил, что Бог умер, а Макс Вебер писал о «расколдовывании» общества. Карл Маркс, величайший из пророков промышленной контрреволюции, сумел с наибольшей ясностью установить связь между этим духовным кризисом и экономическими переворотами своего времени. Как написали они с Фридрихом Энгельсом в этом захватывающем дыхание пассаже из «Манифеста коммунистической партии»:

 

Беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных отношений, вечная неуверенность и движение отличают буржуазную эпоху от всех других. Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает, все священное оскверняется…{17}[4]

Огромные успехи различных движений промышленной контрреволюции, особенно самых радикальных, в немалой степени были обязаны тому факту, что предлагали несомненное противоядие от раздражающей, мучительной неопределенности мира, где «все прочное тает в воздухе». В частности, они предлагали модель социальной организации, восстанавливавшей на национальном или общемировом уровне простоту, сплоченность и определенность сельской жизни.

Роберт Нисбет в новаторской книге «В поисках общности» определил рост коллективизма в нашу эпоху как попытку воссоздать с помощью государства утраченное чувство общности, существовавшее ранее. «Величайшая привлекательность тоталитарной партии марксистского или любого другого толка, – пишет Нисбет, – лежит в ее способности дать чувство моральной сплоченности и принадлежности к общине тем, кто в той или иной степени оказался жертвой чувства выключенности из обычных каналов связи с обществом»{18}.

В другом месте Нисбет описывает, каким образом специфические условия XIX в. породили стремление к политической общности:

XIX век называли столетием великих надежд. Историки обозначали его основные характеристики такими словами, как прогресс, демократия, свобода и освобождение разума от пут предрассудков и невежества. Нет нужды оспаривать какую-либо из этих характеристик. Именно таким и был XIX век. Но было в нем и нечто иное, нечто такое, что затрагивало и так или иначе включало в себя все эти моральные ценности, нечто такое, о чем мы только теперь начинаем догадываться.

Это было столетие возникновения политических масс – масс, созданных распространяющимися на различные области процессами социального разрушения, тесно связанными с растущим проникновением политической власти во все поры общественной жизни; масс, созданных под воздействием фабричной системы, которая, в силу особенностей дисциплины, зачастую напоминала собой милитаристское государство; масс, постепенно лишавшихся всякой надежды на помощь со стороны устоявшихся, традиционных общественных институтов – семьи, церкви и своего сословия.

Между государством и массами возникла связь, близость, которая в любом выражении – в национализме, прямой демократии или марксистском социализме – сделала политическое сообщество самым ярким из всех видений. В нем заключались свобода, равенство и братство нового вида. В нем заключались правота и справедливость. И, прежде всего, в нем заключалась общность{19}.

Хотя обещание реинтеграции в большее целое с особенной прямотой было выражено в тоталитарных движениях, оно присутствовало и в менее радикальных программах централизации. В противоположность «хаосу» и «анархии» рыночного порядка, централизованное государство, обладающее расширенными возможностями собирать налоги и регулировать экономику, порождало уверенность, что кто-то «стоит во главе». В частности, национализация или регулирование прежде автономных частных предприятий заново подтвердили превосходство групп, которые всегда обладали властью.

Заметьте также, что, хотя здесь мы говорим прежде всего о росте тенденций к централизации в Европе и Северной Америке XIX в., тот же анализ, и даже в большей степени, применим к странам, не входящим в североатлантический мир и позже вступившим на путь индустриализации. Там первые этапы модернизации произвели еще более головокружительное впечатление. При столкновении с западными новшествами, которые на самом Западе укоренялись на протяжении десятков или даже сотен лет, в этих странах социальные перемены шли ускоренными темпами. Более того, эти перемены воспринимались не как результат собственного развития, а как реальное или символическое покорение внешними силами, и это только усугубляло чувство утраты контроля. Проповедники идеологий, ориентированных на традиционные доколониальные ценности, могли быть уверены, что найдут широкую аудиторию.

Хотя ценности, провозглашавшиеся промышленной контрреволюцией, были, в сущности, реакционными, она шагнула намного дальше, чем требовала простая ностальгия по прошлому или защита оказавшихся под угрозой интересов влиятельных социальных групп. Не стоит отрицать, что некоторые участники «правого» или «консервативного» крыла контрреволюционного движения (например, бисмарковский государственный социализм в Германии или демократия тори в Британии) откровенно призывали к использованию власти государства для того, чтобы установить баланс между современным и доиндустриальным социальным порядком. Но даже эти движения не были реакционными в чистом виде. Они принимали индустриализацию как неизбежность (пусть даже не особо приятную) и были готовы содействовать экономическому прогрессу; они обещали не только защищать доиндустриальные интересы, но и заботиться о повышении эффективности промышленности и о благополучии рабочих. А вот «левые», или «прогрессистские», движения – от марксистских революционеров до националистов третьего мира и кейнсианских специалистов по накачке экономической активности – приняли новую промышленную экономику безоговорочно{20}.

Гений промышленной контрреволюции заключался не в способности найти компромисс между прогрессом и реакцией, а в ассимиляции продуктов прогресса и их использовании в реакционных целях. Осуществить этот трюк помогла следующая эмпирическая гипотеза (объединяющая идея всех движений за централизацию): логика индустриализации неизбежно ведет к консолидации принятия экономических решений.

Вооружившись этой теорией мироустройства, поборники регулирования всего и вся решили задачу квадратуры круга, охватив разом и прогресс, и ностальгию по прошлому. Каковы бы ни были конкретные детали их программ – откровенно консервативных или технократических, – адепты централизации привлекали симпатии масс призывом «назад в будущее», обещая все достижения науки и техники через возврат к архаическим социальным ценностям.

Несмотря на обоюдную вражду, порой выливавшуюся в чудовищное насилие, левое и правое крылья промышленной контрреволюции совместными усилиями похитили мантию прогресса у сторонников либерализма. Их несовпадающие взгляды на прогресс основывались на традиционных сельских ценностях Gemeinschaft[5], а потому выглядели куда привлекательнее, чем предлагаемая либералами картина постоянной дисгармонии и неопределенности. Очень скоро либерализм превратился в бессильный анахронизм.

Идея о прогрессивности централизации восторжествовала не просто потому, что люди захотели этого. Конечно, легче убедить избирателей в том, чему они склонны верить. Но за столетний период господства этой идеи даже многие из тех, кто сопротивлялся ее практическим последствиям, поверили в истинность самой идеи. Эмпирическая гипотеза, задавшая тон промышленной контрреволюции, приобрела сторонников не только потому, что им это было выгодно, но и ввиду ее правдоподобности.

* * *

В середине XIX в. либерализм, бесспорно, был политикой прогресса. Представительная демократия, верховенство закона, свободные рынки внутри страны и свобода международной торговли – все это было знаками будущего. Во всем мире смотревшие в будущее реформаторы поддерживали либеральную программу.

Тот факт, что господство либеральных идей пришлось на время, когда мировое влияние Британии достигло наивысшего уровня, не был случайным совпадением. В конце концов, Британия – родина либерализма и его главный образец. В частности, односторонний переход к политике свободной торговли – заметнее всего проявившийся в отмене хлебных законов в 1846 г. – был яркой демонстрацией ее приверженности принципам экономического либерализма. В интеллектуальной сфере великие британские философы – Смит, Юм, Рикардо и Милль – привели серьезные теоретические доводы в пользу того, что главной заботой правительства должна быть защита личных свобод.

При этом Британия была самой богатой и могущественной страной мира; она была одновременно и всемирной мастерской, и владычицей морей; Британская империя была огромна и продолжала расти. Не случайно в 1861 г. нулевой меридиан был проведен через пригород Лондона: в то время Британия поистине была центром мира.

Успехи либерализма росли одновременно с успехами страны, бывшей его колыбелью и защитой. Британское влияние – вернее, мировое господство – доказывало истинность теоретических обоснований либеральной политики. Британия была образцом, которому мир хотел подражать, и образец этот был либеральным.

Однако в последней четверти XIX в. британское превосходство было поставлено под угрозу. Две быстрорастущие нации – недавно объединенная Германия и оправившиеся после гражданской войны Соединенные Штаты – стали новыми экономическими гигантами. Американские и немецкие компании захватывали лидерство в новых технологиях и новых отраслях; их доля в мировом промышленном производстве и экспорте неуклонно росла, а доля британских фирм падала. По мере если не абсолютного, то относительного упадка Британии, в США и Германии начали вырисовываться испытательные полигоны будущего – и видимые черты этого будущего были отнюдь не либеральны.

Хотя индустриализация началась в Британии в середине XVIII в., современная экономика, основанная на массовом производстве, возниклав США в период между окончанием гражданской войны и началом Первой мировой войны. Некоторые историки экономики называют этот эпизод «второй промышленной революцией», но, мне кажется, лучше было бы сказать, что промышленная революция обрела законченность. Новые организационные формы объединили в единое целое отдельные направления экономического развития (новые источники энергии, новые производственные технологии, прорывы в сферах транспорта и связи), в результате чего возник невиданный по мощности, сложности и масштабу механизм создания богатства. Более того, именно в то время научный подход сделался интегрированной частью экономической жизни – технологические и организационные новшества стали нормальным, обычным и повсеместным явлением. В целом результат этих взаимосвязанных изменений оказался больше, чем простая сумма частей: возник экономический порядок нового типа{21}.

Конечно, важный вклад в этот процесс внесла и Европа, но впервые новый экономический порядок возник и быстрее всего развивался в Америке «позолоченного века». И буквально все современники этого периода расцвета промышленной революции видели в ней торжество централизованного контроля и управления.

Для нас, наблюдающих сегодняшнюю экономическую жизнь, выгоды конкуренции очевидны и неоспоримы; то же самое относится и к опасностям чрезмерного размера предприятий. Глядя на бурлящую закваску Кремниевой долины, мы видим динамизм, а не расточительное дублирование проектов; и точно так же мы зачастую считаем гигантские предприятия «динозаврами» – тупыми, неуклюжими, неспособными справиться с мелкими и проворными соперниками.

Но эта расхожая мудрость очень недавнего розлива. В конце концов, всего лет десять назад маститые эксперты скулили по поводу «хронического зуда предпринимательства» в Кремниевой долине и пророчили, что гигантские японские корпорации скоро превратят ее в стоячее болото{22}. Поэтому не стоит так уж изумляться тому, что на заре массового машинного производства достоинства конкуренции и децентрализации не слишком бросались в глаза.

В самом деле, современников американской промышленной революции поражал следующий факт: предприятия были одновременно намного больше и намного производительнее, чем когда бы то ни было. Огромные новые промышленные фирмы использовали труд тысяч людей, разбросанных по всему континенту; они перерабатывали гигантские потоки сырья и материалов и управляли чрезвычайно сложными сетями сбыта конечной продукции. Только масштабные военные операции могли соперничать по сложности с этими новыми фирмами. Точно так же как армией, этими компаниями управляли строевые и штабные офицеры (известные как линейные и функциональные менеджеры), подчиняющиеся главнокомандующему (известному как владелец).

Поэтому вполне понятно, что в то время люди по привычке связывали размер и бюрократический порядок с эффективностью. Эдвард Беллами в своей книге мыслил в высшей степени типично, когда сформулировал эту связь в качестве основного закона экономики: «Доказано, что эффективность капитала как механизма создания богатства пропорциональна степени его консолидации»{23}.

Если в новой индустриальной экономике консолидация была ключом к производительности, понятно, что внутриотраслевую конкуренцию следовало признать анахронизмом. Беллами формулирует и эту мысль со свойственной ему силой и выразительностью:

В каждой из них [фирм] соблюдалась строжайшая организация производства: отдельные бригады подчинялись руководству из единого центра. Пересечение и дублирование работ были исключены. Каждому определялась его задача, и никто не шатался без дела. Однако какой-то необъяснимый изъян в логике, какой-то порок мышления не позволял осознать необходимость применить тот же принцип к организации национальной промышленности в целом, понять, что если недостаток организации снижает эффективность мастерской, то в случае общенациональных отраслей последствия должны быть неизмеримо более пагубными, потому что последние куда больше и внутренние связи там намного сложнее{24}.

Беллами, однако, был оптимистом: он верил, что поступательный ход развития промышленности постепенно уничтожит конкуренцию.

Великий иконоборец, экономист Торстейн Веблен – сам находившийся под влиянием Беллами и наряду с Беллами оказавший значительное влияние на партию прогрессистов и на деятелей Нового курса – пришел к тем же выводам. «Современная система промышленности, – писал он в книге «Теория промышленного предприятия», – представляет собой сочетание процессов, в значительной мере подобных единому всеобъемлющему сбалансированному механическому процессу». Однако, рассуждал он, «материальные интересы людей бизнеса… далеко не всегда требуют поддержания сбалансированности производства»{25}.

9В этой реконструкции Бостона, придуманного Беллами, некоторые детали я добавил от себя, но все основные черты взяты из прозы этого автора. Так, Беллами описывает Бостон на рубеже третьего тысячелетия как город с «длинными широкими улицами, вдоль которых большие деревья и очень красивые здания», и далее говорит, что «в каждом квартале есть большие открытые площади, засаженные деревьями и украшенные статуями и фонтанами, струи которых искрятся и сверкают в косых лучах вечернего солнца». В другом месте он пишет о «знаменитом новом Бостоне с его куполами и башнями, садами и фонтанами». Он объявил 15 октября Днем единения и называет его «величайшим для нас днем года, днем, от которого мы отсчитываем все наши события, нашей олимпиадой, даром что ежегодной» (Edward Bellamy, hooking Backward: 2000-1887 (New York: Signet Classic, 1960 [1888]), 43, 204, 59). И другие детали заимствованы непосредственно из этой книги, включая условия службы в армии труда (с. 59), значки, обозначающие ранг (с. 95), и существование единой кухни и прачечной (с. 91), а также коллективных зонтиков (с. 112). Это последнее устройство предлагается как метафора «различия между эпохами индивидуализма и согласия» (с. 112).
10Ibid., 54.
11Ibid., 165.
12Ibid., 157.
13Ibid., 112.
14Arthur E. Morgan, Edward Bellamy (New York: Columbia University Press, 1944), 247, 275. Артур Морган, восторженный биограф Беллами, был еще и видным деятелем Нового курса. Будучи первым председателем Управления долины Теннеси, Морган попытался воплотить некоторые идеи Беллами на региональном уровне. Интересное описание карьеры Моргана см.: Thomas P. Huges, American Genesis: A Century of Invention and Technological Enthusiasm (New York: Penguin Books, 1989), 364–381; John M. Jordan, Machine-Age Ideology: Social Engineering & American Liberalism, 1911-1939 (Chapel Hill, N.C.: University of North Carolina Press, 1994), 243-247.
15Erich Fromm, foreword to Bellamy, Looking Backward, v.
16Термин «промышленная контрреволюция» принадлежит мне, но идея не нова. Например, лауреат Нобелевской премии по экономике Дуглас Норт объясняет рост коллективизма реакцией на стрессы и сложности индустриализации. См. Douglas С. North, Structure and Change in Economic History (New York: W.W. Norton & Company, 1981), 179–184. Сходным образом историк Теодор фон Лауэ считает фашизм и коммунизм «контрреволюцией» против западной модернизации [Theodor von Laue, The World Revolution of Westernization: The Twentieth Century in Global Perspective (New York: Oxford University Press, 1987), 60 – 79]. Кроме того, журналист Уолтер Липпман в незаслуженно позабытой полемике с «коллективистской контрреволюцией» диагностировал господствовавшую тогда веру в централизованный контроль (он и сам одно время был ее страстным сторонником) как бунт против присущей индустриальному обществу сложной системы разделения труда. «Промышленная революция, – писал он, – создала совершенно новый строй жизни, так что люди и сообщества утратили автономность и стали многообразно взаимозависимы, а изменения происходят не постепенно и безболезненно, а чрезвычайно динамично перетряхивают жизнь каждого человека. Никогда прежде столь огромным массам людей не приходилось так внезапно и глубоко менять жизненные ценности и привычки». Позднее он развил эту мысль: «На каждом очередном этапе революционных преобразований необходимо возникают сопротивление и протест. Они вызывают сопротивление и протест как «справа», так и «слева», иными словами, как среди тех, кто обладает властью и богатством, так и среди тех, кто ими не обладает….Хотя эти два движения ведут между собой отчаянную классовую борьбу, по отношению к великой промышленной революции современной эпохи они являются источником реакции и контрреволюции. Потому что в конечном счете оба эти коллективистские движения являются попыткой предотвратить с помощью какого угодно насилия последствия углубляющегося разделения труда» [Walter Lippmann, The Good Society (Boston: Little, Brown and Company, 1937), 165, 168].
3Смертельный удар (фр.). – Прим. науч. ред.
17Маркс К., Энгельс Ф. Манифест коммунистической партии. M., 1970. // Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч., 2-е изд. Т. 4. С. 427. Увлекательнейший анализ кружащего голову и возбуждающего потока современности см. в: Marshall Berman, All That Is Solid Melts Into Air: The Experience of Modernity (New York: Penguin Books, 1988 [1982]). Книга не только вынеслав заголовок фразу из процитированного отрывка, но еще и содержит весьма поучительную главу об отношении Маркса к модернизации.
4Автор пользуется английским переводом, в котором последнее предложение передано следующим образом: «All that is solid melts into air, all that is holy is profaned…» («Все прочное тает в воздухе, все священное оскверняется…»). Далее автор неоднократно пользуется метафорой из английского текста, которой нет в каноническом русском переводе и которая не вполне соответствует немецкому оригиналу. – Прим. науч. ред.
18Robert Nisbet, The Quest for Community: A Study in the Ethics of Order & Freedom (San Francisco: Institute for Contemporary Studies Press, 1990 [1953]), 32.
19Ibid., 166.
20Интересным вариантом контрреволюционного сюжета, особенно важным для американской истории, была поддержка централизации государства в целях недопущения централизации бизнеса. В США боровшееся с трестами прогрессистское движение не разделяло всеобщую любовь к концентрации и централизации бизнеса; их идеалом, напротив, была децентрализованная экономика малых конкурирующих фирм. Но, стремясь к этому идеалу, они потребовали использовать для демонтажа крупных предприятий и постоянного регулирования структуры промышленности новые государственные полномочия. Во имя борьбы с тем, что им казалось чрезмерной централизацией большого бизнеса, они поддержали концентрацию власти в руках «большого правительства», а также тайный сговор более мелких предприятий. См. главу «Louis Brandeis and the Origins of the FTC» в: Thomas K. McCraw, Prophets of Regulation (Cambridge, Mass.: Belknap Press of Harvard University Press, 1984), 80–142. См. также Ellis W. Hawley, The New Deal and the Problem of Monopoly: A Study in Economic Ambivalence (New York: Fordham University Press, 1995 [1966]).
5Общность; общество (нем.). – Прим. науч. ред.
21Дуглас Норт называет произошедшее тогда «обручение науки и технологии» «второй экономической революцией»; по его схеме, первой экономической революцией было изобретение сельского хозяйства. Таким образом, Норт рассматривает то, что называют «второй промышленной революцией», как настоящее преобразование, а британскую промышленную революцию считает его предшественником. См.: North, Structure and Change in Economic History, 158–186, 159. Превосходное изложение истории роста массового производства в Америке см.: Alfred D. Chandler, Jr., The Visible Hand: The Managerial Revolution in American Business (Cambridge, Mass.: Belknap Press of Harvard University Press, 1977).
22См., напр.: Charles Ferguson, «From the People who brought you Voodoo Economics,» Harvard Business Review (May – June 1988): 55 – 62, 61 («В области полупроводников сочетание мобильности персонала, неэффективной зашиты интеллектуальной собственности, нежелания больших компаний рисковать и налоговых субсидий для новых компаний имеет результатом фрагментированную, «злоупотребляющую предпринимательством» отрасль. Американские производители полупроводников не в состоянии осуществлять крупные долгосрочные инвестиции, необходимые для сохранения конкурентоспособности»).
23Bellamy, Looking Backward, 54.
24Ibid., 209-210.
25Thorstein Veblen, The Theory of Business Enterprise (New York: Charles Scribner's Sons, 1910), 25, 27.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru