bannerbannerbanner
Гений музыки Петр Ильич Чайковский. Жизнь и творчество

Борис Владимирович Асафьев
Гений музыки Петр Ильич Чайковский. Жизнь и творчество

I. Рост и оформление личности. Генезис трагедийности

Петр Ильич Чайковский. В этом имени, с детства знакомом каждому русскому интеллигентному человеку, таится какое-то притягательное и магически привораживающее звучание. Родным, приветным, грустно-задумчивым и скорбным настроением веет от связанных с ним воспоминаний, потому что музыка, рожденная Чайковским, влечет к себе прежде всего своей ласковой грустью, безоглядной грустью русской природы, русских далей и русской жизни, так мало похожей на трепетно-деятельную жизнь Запада. Грёзы зимней дорогой – такой меткий эпиграф носит первая часть первой симфонии Чайковского с призрачно нежной, как бы истаивающей в воздухе основной темой. Безоглядность далей русской жизни, длительность ее и в то же время бесспорность, даже бесцельность – не всегда можно было заполнить делом. Ни сил, ни воли не хватало в безобщественной, раздробленной, нестройной и неладной жизни в одиночестве на то, чтобы без поддержки воздвигать культуру, т. е. гармонически организовать стихию. И много-много живых, здоровых, бодрых людей, в отчаянном сознании непередаваемости своего дела, в оторванности его, в отсутствии товарищества, школы, наследников мысли, – уходили в грёзы, в зимние грёзы о жизни, о ее непонятной тягости, о ее туманной, неуловимой, неосязаемой, призрачной, вечно-ускользающей яви.

Природа, жизнь, как стихия, и жизнь, как хаотическая будничная действительность, тяготы жуткого быта и мучительная оторванность личности, попытавшейся жить своевольно – все это давно указанные и, увы, вполне достаточные причины рождения русской поэтической и музыкальной лирики из духа грусти и скорби. Создается безвыходный круг. Жизнь требует заполненности. Но она разлита на столь беспредельно раскинувшихся пространствах, что нет сил столь богатых, нет энергии столь напряженно-кипучей, чтобы ее одухотворить – очеловечить. Отсюда – беспомощность. Уход в грёзы. Грёза вызывает лирику, песнь души. В беспомощности, среди безначалия и безопорности, лирика овевается скорбью, а в крайних своих проявлениях либо стоном – воем вьюги, либо отчаянием: злобной издевкой и беспросыпным разгулом. Скорбь, стон души не находит иного исхода, как в той же печальной грёзе. Не может же быть радостной разливно длящаяся песнь ямщика в долгий, бесконечно-долгий, томительный путь, когда зимняя дорога невольно своим однобразием заставляет мысль искать жизни не в жизни, а в мечтах о жизни, неведомой и неосязаемой.

Но зато песнь, из таких истоков рожденная, уходящая одним концом своим в жизнь неведомую, в грезу светлую, другим концом своим, корнями своими неизбежно внедряется в глубь душевную, в сердечную муку, и через это связывается с настоящей, подлинной жизнью такими цепями, такой нераздельной средой, что часто не под силу бывает с уверенностью сказать, где в русской песенности следует провести грань между действительной жизнью и грезой о ней, жизнью воображаемой. Отсюда постоянное требование от русской жизни к русскому искусству: быть в жизни, только в жизни. Все крайности русской утилитарной эстетики вытекают из такого требования, а с другой стороны – все крайности психологизма, весь эмоциональный надрыв и в то же время непосредственность и задушевность русского искусства обусловлены той же стершейся чертой между жизнью и грезой о ней, между действием и созерцанием. И вдумываясь в окружающее, во все, что составляет русскую жизнь, в беззастенчивую манеру принимать формулу за органическое бытие и стремиться проводить ее в жизнь или, наоборот, жизненную явь воспринимать, как мистический факт – вдумываясь во все это, нельзя не склониться перед подобным психическим состоянием нашей жизни, как перед данностью, перед непосредственно ощутимым явлением, перед действительностью, постигаемой в опыте, не считаться с которой было бы наивно и бессмысленно.

Зерно лирики Чайковского, как личности впечатлительной и чувствительной, попало на добрую почву, т. е. получило от русского быта и жизни воспитание на только что выясненном принципе сплетения жизни и мечты о жизни. Зерно дало росток, росток в такой среде не заглох, растеньице расцвело, а затем и созрело. Жизненным соком или током, напрягающим его, была – зимняя греза, светлая скорбь о весне, грусть вечного странничества, горе сбившегося с пути, а там, дальше, все crescendo и crescendo, вопль, вой и стон неутолимой печали души, не находящей точки опоры в жизни, страх и трепет заблудившегося сознания. Исход был или в непротивленчестве и в примирении – или же в мучительном обнажении, в бесстыдном раскаянии и покаянии. Но, как помилованный преступник становится, порой, исправным палачом, так и здесь, в творческой психике, мученик может стать мучителем и, терзаясь сам, терзать других. На этом пути загадка: люди любят тех, кто их раздражает и терзает. Музыка кристаллически-спокойная с трудом подчиняет себе их волю. Люди желают отдаваться музыке, чтобы она ими повелевала и владела, но не очень-то хотят сами мыслью брать музыку, т. е. внедрять ее в свое сознание. Поэтому чувственно-яркий, необузданно страстный, в истоме изнывающий Вагнер имел такое громадное психическое воздействие на Европу, и потому же мучитель-но-страждующий, терзающийся в грезах и терзаемый надрывом в собственной душе своей Чайковский до сих пор властно овладевает слушателями. Так светлая, чистая, целомудренная скорбь – грезы зимней дорогой, грезы девушки о милом (Татьяна), первое признание юноши (Ленский), грусть не ведающей света Иоланты, тихая, робкая печаль канцоны Четвертой симфонии, ласковое созерцание преходящих явлений (панорама в «Спящей Красавице») – все, что звучит как основа, сущность лирики Чайковского, – коренится в Психее русской природы и жизни, в их спокойно примиренном, невозмутимом состоянии[6]. Элементы такого рода лирики – от кроткой колыбельной до восторженной исповеди мечтателя, влюбленного в идеальную девушку – жемчужины музыкальной поэзии композитора, дорогие и родные, близкие и непосредственно ласкающие нас настроения.

Наоборот, мятежная (но мятежная по-русски, вернее еще, по-интеллигентски: вроде бунтовщиков-декабристов, стоявших на площади и ждавших, пока их не будут расстреливать) стихия музыки Чайковского – от мучительно нервного томления основной темы первого allegro Четвертой симфонии до воплей Манфреда и надрывов Шестой симфонии – коренится в личном бунтарстве каждого из русских, кто в бессилии, кусая себя и своих близких, пытается вырваться на волю, а, вырвавшись, не хочет знать иной воли, кроме воли степного кочевника в стихии разбоя или призыва к бунту во имя бунтарства (Бакунин).

Чайковский-страстотерпец – во вдохновенной одержимости – создает на этих «отреченных» путях мучительно напряженную, в стенаниях зачатую и к хаосу влекомую музыку, а в средине между этими крайними полюсами, требующими от лирика-композитора колоссального жизненного напряжения, сочиняет Чайковский-мастер, владеющий всеми желанными ему средствами выражения и могущий вызвать в своем воображении музыку в направлении любого стилистического задания, будь то опера «Орлеанская Дева», песни для детей и наивные пьески (Детский Альбом ор. 39), или Итальянское каприччио, Всенощное бдение, сюиты, трио, фортепианный концерт (второй) или увертюра 1812 год. И среди пьес этого периода есть сочинения высокого душевного напряжения, но все же они лежат вне тех пламенных взлетов вдохновения, что наблюдаются в произведениях, отмеченных сиянием света или властью отчаянной душевной неустойчивости. Любопытно отметить, что большая часть таких «средних» сочинений, не столь насыщенных эмоциональным напряжением, приходится как раз на отмеченный средний период его жизни, когда Чайковский, добыв желанную свободу и досуг для-ради творческого делания, ощутил, что немыслимо только творчеством заполнить время, течением которого он имел право распоряжаться, как ему было угодно, и что необходимо войти в окружающую жизнь, в общение с людьми, стать самому вестником или проводником своих сочинений в мир, – иначе может поглотить душу мещанство прозябания в уединенном довольстве. Этот период замедленного темпа внутренней жизни, в конце концов, все же обеспокоенный бурями и отнюдь не означающий состояния равновесия, сменился в последние годы жизни Чайковского напряженнейшим эмоциональным взрывом, нашедшим выход в выразительнейших произведениях, главным образом, в «Пиковой Даме» и в «Шестой симфонии». Почему такое напряжение к концу? Потому что, если жизнь есть изживание, в котором видится закономерный уклон к смерти и одновременно всегда творится бунт раба против смерти, то как бы ни было сильно бунтарство, оно не в силах остановить основного, по инерции развивающегося направления движения. Потому что, если жизнь не есть рост, а падение от точки, данной в начале жизненного пути и ощущаемой, как некая идеальная счастливая прошлая данность, то падение это неизбежно будет движением, все более и более ускоряющимся по мере приближения к точке притяжения, имя которой смерть, исчезновение, небытие, распыление, подобное судьбе падающей звезды. Бунт моментами задерживает энергию падения, но, временно сдержанная, она еще стремительнее развертывается, неуклонно и бесповоротно.

Под какими же влияниями слагалась личность Чайковского, каким он был в детстве и как сделался тем, чем был в глазах близко знавших его людей в последние годы жизни? Детство Петра Ильича протекло в атмосфере семейного уюта, окруженного цельными и даже, возможно, несколько суровыми бытовыми условиями жизни в Камском Крае. Там русская крестьянская среда населения своеобразно перерабатывала влияния, доходившие из центральной России, с влияниями инородцев, во взаимодействие с которыми русский поселенец неизбежно входил, сохраняя, однако, свои коренные великорусские воззрения на жизнь, так как Вятская земля уже с XII века была колонией Великого Новгорода.

 

Петр Ильич родился в 1840 году, но уже в 1848 году в феврале семья Чайковских перебралась из Камского края в Москву, а оттуда вскоре же в Петербург. Говорить, таким образом, о влиянии на него тамошнего быта, городского, заводского или деревенского – в прямом смысле не приходится.

Отец композитора с 1837 года состоял начальником казенного Камско-Воткинского завода, Вятской губ., Сарапульского уезда. Человек он был мягкосердечный, доверчивый, но грозный в гневе, довести до которого его можно было, совершив «поступок в самом деле предосудительный» (Ж. Ч. I 18.) «В молодости, в зрелых годах и в старости он совершенно одинаково верил в людей и любил их». Никакие разочарования «не убили в нем способности видеть в каждом человеке, с которым он сталкивался, воплощение всех добродетелей и достоинств». К музыке отец Чайковского, как и все его предки и ближайшие родственники, отношения серьезного не имел, но интерес поверхностного порядка все же проявлял, особенно к опере, любя ее, вероятно, не столько за музыку, сколько за театральность: а театрал он был страстный. Будучи начальником большого завода, Илья Петрович имел в своем распоряжении поместительный дом, хозяйство, людей для разного рода услуг и получал достаточно значительное жалованье. Он мог доставить семье своей (ко времени рождения второго сына, Петра Ильича, она состояла: из супруги Ильи Петровича Александры Андреевны – матери композитора, старшего сына Николая и нескольких проживавших у Чайковских родственниц) значительный комфорт, сообразно времени и месту, конечно, выражавшийся в патриархальном, помещичьего характера, уюте. Впрочем, домом и семьей правила и владела мать Петра Ильича, так как супруг всецело подчинялся ее обаятельному, мягко-властному влиянию, устоять перед которым, по словам лиц, ее знавших, было нелегко.

Александра Андреевна Чайковская, урожденная Ассиер – дочь Андрея Михаиловича Ассиера, француза-католика, эмигрировавшего в Россию из Пруссии, принявшего русское подданство и служившего по таможенному ведомству. Женат он был на дочери диакона; от их брака и родилась мать Петра Ильича. Образование, ею полученное (в б. Патриотическом Институте, а в те дни – Училище Женских Сирот), было, по видимому, целесообразным; в ее лице судьба сочетала умную, интеллигентную женщину, наделенную сознанием нравственного долга, и строительницу семьи, суровую, но справедливую домохозяйку, ласки которой и одобрения не так-то легко было добиться; надо заметить, впрочем, что строгость и суровость ее истекали из требований жизненной дисциплины, но отнюдь не из душевной черствости.

Среди родственников Чайковской были люди, не только любившие музыку, но и склонные, способные к музыке. Сама она играла на фортепиано и очень недурно пела «модные в то время», т. е. в тридцатых годах прошлого столетия, арии и романсы. Важно отметить здесь же, что отец Александры Андреевны и один из ее братьев были люди крайне нервные, склонные к истеричности.

Как ни неустойчивы всякие рассуждения о родственных влияниях, все же нельзя пройти мимо такой био-психологической данности, как сплетение сложных расовых и характерных личных особенностей у людей, связь которых обусловила рождение Петра Ильича. Хотя прадед его был известен в Петровскую эпоху, как православный шляхтич Кременчугского повета, но вряд ли можно всецело отрицать если не польское происхождение, то польское влияние в роду Чайковских или даже, если не делать неосторожных выводов, – то не польское, а южно-русское. Затем, любопытно, что француз-католик Ассиер сочетается браком с девушкой русского священнического (духовного) сословия, как известно, очень упорно сохраняющего свой психо-физиологический склад, особенно же еще в начале XIX века. Еще следует принять во внимание, что предки и родственники Чайковского уже не старо-русские баре. Это люди служилые: военные, а, главным образом, чиновники в самых различнейших преломлениях государственной службы. Среди них есть и городничий, и комендант, и директор Пятигорских Минеральных Вод, и специалист по горному делу (отец композитора), в смысле-же чинов: и сотник, и ординарец, и генерал-майоры, и статские советники. Повторяю – это люди служилые и дворянство свое заслужившие.

Вернемся к быту Воткинска и к семье Чайковских. Влияние среды на композитора шло, конечно, через семью от окружавшего ее общества. «А общество это ничуть не носило отпечатка дикого провинциализма тогдашнего времени. Масса молодежи, приезжавшей на службу из Петербурга, и утонченно образованные семьи англичан, состоявших при заводе, заставляли забывать близость Азии и внешнюю отдаленность от центров цивилизации». (Ж. Ч. I 19). Кроме того, уже с четырехлетнего возраста Петр Ильич имел возле себя гувернантку, француженку Фанни Дюрбах, строгую протестантку, человека суровой моральной дисциплины, но склонную к патриотическому восторгу перед «lа belle France» и прививавшую своему питомцу вкус к слезливо-сентиментальным повествованиям и рассказам, где на каждой строчке фигурировали заповеди добронравия, уроки прописной добродетели и слащавые нравоучения – печать быта, совсем чуждого российской действительности. Немногочисленные детские тетради Чайковского и воспоминания о нем этой гувернантки и других окружавших его лиц дают возможность определить основные черты характера и душевной природы мальчика. Такой основной чертой, прежде всего, выступают чувствительность и впечатлительность, т. е. острый отзвук, рождающийся в организме при соприкосновении с отдельными, привлекшими внимание, явлениями окружающей жизни. Впечатлительность всегда служит мерилом оценки внешнего мира, и чем напряженнее она, тем более колкими и терпкими представляются человеку всякие воздействия на его тело и душу, идущие извне, тем глубже он уходит в себя, и тем сложнее его отношения и к близким, и к дальним.

Это всецело оправдывается на Чайковском. Как впечатлительный и чувствительный ребенок, он поражает окружающих очарованием своего сердца и ума, старательностью во время занятий и веселой, искренней, непринужденной хваткой жизни во время досуга. Вполне понятно, что чувствительность вырабатывает нем острое вглядывание во все, кругом совершающееся. Острое вглядывание приводит к инстинктивному различению между тем, что его, как воспринимающего субъекта, раздражает и тревожит, и что радует или доставляет наслаждение. Различение это дается в итоге нелегкого опыта. Но раз оно найдено, организм начинает приспособляться: вырабатывать средства самозащиты, чтобы отвратить или хотя бы обезвредить колючие касания явлений внешнего мира или же, наоборот, почаще вызывать те состояния, что обеспечивают, прежде всего, покой и свободу действия, а затем и наслаждение. Поэтому первое и вполне понятное стремление человека чувствительного – это желание нравиться близким, вызывать очарование своими же орудиями: сердечной мягкостью и проницательным умом. Каждый человек обладает инстинктом жизни, который обязывает его так или иначе жить и охранять свою жизнь. Одна категория людей привыкла нападать, обезвреживать враждебные организму влияния, не дожидаясь их аттаки. Другие же люди нападать не могут, хотя бы потому, что, будучи остро-чувствительными и самолюбивыми, они судят по воздействию на них ударов судьбы о таковом же воздействии судьбы на всех: сознание возможности причинить кому-нибудь столь жестокую боль, какую они испытали бы сами, отнимает у них силу воли, силу натиска, силу первого нападения, т. е. выбивает из рук оружие. Кроме того, всякое активное нападение на кого-нибудь со стороны впечатлительного человека возбуждает в нем мысль о тяжелых моментах схватки, о возможном убийстве – а это совершенно лишает его хотения бороться. Здесь парадокс: чувствительный человек, терпя от жизни, чувствуя ее малейший укол, тем не менее, пламенно любит жизнь, хватается за нее и дорожит ею. Охранять же свою жизнь он может только лелея и сберегая ее от всякого насилия. Ибо насилие заставит его напряженно реагировать, собрать силы душевные и телесные, для реальной борьбы, реальной мести. Чувствительность же вынуждает его из чувства самосохранения отказываться от этого и, наоборот, больше углубляться в себя, в свое внутреннее я. К такого рода людям, несомненно, принадлежал Чайковский.

Мальчик – он умник: очарователен, симпатичен, привлекает к себе людей, любя ласкать, ибо сам любит ласку. Гувернантка – ближе всех стоящее к нему существо. Он очень красиво и быстро постигает всю несложную жизненную мораль, проповедываемую сентиментальной француженкой, и, конечно, покоряет ее чувствительную натуру, воздействуя на нее всем тем, что ей доставляет удовольствие и удовлетворение. Способный и понятливый, он усваивает прописную поэзию французских хрестоматий и литературный стиль, сотканный из религиозного пафоса и из патриотического восторга. Впрочем, как он ни любит Францию, – Россия всегда одерживает в его сознании первенство!

Дальнейшее повышение степени чувствительности ведет к развитию чувства жалости, сострадания к слабым, беззащитным, умирающим, а также к немедленному вспыльчивому реагированию на каждую несправедливость, допущенную по отношению к кому бы то ни было. Это свойство всегда теплилось в Чайковском, во всю его Жизнь. Причем так, что несправедливость, совершенная по отношению лично к нему, побуждала его лишь прятаться и ежиться, а несправедливость к людям, которых он считал достойными уважения, даже если он не был сторонником их деятельности, вызывала в нем пламенный отпор. Только какой-либо несправедливый шаг со стороны друзей по отношению к нему, как композитору-мастеру, вызывал в нем резкую отповедь в том случае, если он внутренне убежден был в художественной ценности своих идей. В таких случаях он защищал в лице своем художника, всегда осознававшего, что он творит, от обвинения в том, что ему безразлично так или не так высказать свою мысль.

Приспособление к жизни, вызываемое у чувствительного человека самозащитой организма, приучает его быть иным самим собой или же только отчасти самим собой. Он не лжец – он действительно ласков, искренен, вежлив, обаятелен в душе своей, но стремление сделать из этих нравящихся людям свойств средство, обезвреживающее натиск терпких или жгуче жалящих прикосновений внешнего мира, приводит к использованию даже благородных порывов сердца в виде эффектов воздействия, становящихся мало-по-малу привычными. Невольно у такого человека под понятие жизни подставляется понятие созерцания, причем подлинный лик или жизненное делание человека уходит в глубь его, а во вне это подлинное я выражается в мечтаниях, фантазиях и грезах. Гувернантка вспоминала: «в сумерки под праздник, когда я собирала своих птенцов вокруг себя и по-очереди заставляла рассказывать что-нибудь, никто не фантазировал прелестнее… Впечатлительности его не было пределов, поэтому обходиться с ним надо было очень осторожно. Обидеть, задеть его мог каждый пустяк. Это был стеклянный ребенок». (Ж. Ч. I, 26).

Не только в устном фантазировании, но и в реальном поэтическом творчестве сказывалось наличие у ребенка воображения, ищущего исхода. Стихи Чайковского (почти все на французском языке), конечно, подражательного характера. Их сюжеты возникали под влиянием чувств, мыслей и моральных тезисов гувернантки; но важен самый факт, самое наличие их создавания. Как только будущий композитор почувствовал власть более сильного и более глубокого (для него лично) языка – музыки, он всецело отдается ей, ибо в ней он находит подлинное выражение волнующих его впечатлений.

Роль стимула, разбудившего в Чайковском истинную природу души его, выпала на долю механического органа средней величины – оркестрины, привезенной в Воткинск отцом композитора. Можно себе представить переворот, произведенный в душе мальчика появлением в доме звучащего предмета, среди людей, почти не отзывавшихся на дрожащие в его собственной душе звучания. Правда, мать познакомила его с элементарными основами музыки довольно рано – в пятилетием возрасте. Но гувернантка признавалась, что слишком большая любовь к музыке, в особенности, к игре на фортепиано, внушала опасения за трепетно-нервную, хрупкую душевную организацию ребенка, и что, поэтому, она старалась мешать подобному тяготению к музыке. Если бы дело сводилось только к заботам о здоровьи, было бы с пол-беды, но ужас неподготовленности окружающих к музыкальному дарованию «Петички» заключался в том, что, мешая, они могли только сдерживать, стеснять закипавшую в душе мальчика энергию музыкального выражения, направить же ее, воспитать ее они были не в состоянии. Гувернантка власти музыки не ощущала, «ей очень мало улыбалась будущность музыканта для ее любимца», она больше верила в его литературное дарование. Мать и отец, может быть, и сочувствовали, но вряд ли души их могли в полной мере пойти навстречу музыке, тогда еще смутно бродившей в бессознательных тайниках психической жизни их Пети. Он был одинок в этой сфере, но зато он был богаче всех окружающих. Тяга к музыке, стесняемая во внешних проявлениях, скапливалась в душе. Здесь было первое расхождение будущего композитора с окружающим миром, первая дисгармония его внутренней жизни с идиллической жизнью Воткинска, здесь возникла первая тайна, – тайна такого ощущения музыки, перед которым все бледнело: тайна общения со звучаниями.

 

В какой момент оркестрина внесла переворот в сознание мальчика, с точностью сказать нельзя (между 1844 – 48 г.г.), но важен самый факт ее появления; насколько беден музыкальностью был окружающий Петю мир, если даже жалкий органчик оказался выразительнее всего и мог перевернуть его душу, ибо чрез сочетание звуков, звеневших в этой оркестрине, в жаждавшую музыки детскую душу вошли навеки пленившие ее звуки моцартовского «Дон-Жуана», а за ними – сладкие чувственные чары мелодий модных итальянских опер (Россини, Беллини, Доницетти). Может быть, факт этот, с биографической точки зрения совсем незначительный – крайне важен психологически. Мальчик начинает подбирать знакомые мотивы на рояле, т. е. воспроизводить звучания, скопленные его памятью, с тем, чтобы услышать их в реальном мире или воплотить их конкретно. Подобный акт составляет крайне важную ступень в эволюции каждой музыкальной личности. Из подбирания мотивов, уже известных, естественно возникло фантазирование, а далее начались самостоятельные импровизации. Здесь в биографии Чайковского мы встречаемся еще с одной крайне существенной чертой его психики. Впечатлительная натура мальчика, именно потому, что она была впечатлительна, постоянно требовала не отдыха, не покоя, а все новых и новых раздражений, потому что уже в столь раннем возрасте для такого рода душевной организации отсутствие раздражений, вероятно, превращало ощущение жизни в ужасный процесс бессмысленного прозябания, отмеченный остановкой грез, бесцельно тянущейся сменой безразличных явлений! Таким удовлетворяющим душу раздражением была музыка. Вот любопытный в данном отношении рассказ гувернантки:

6Но если среди зимнего пути поднимется в безоглядном просторе необозримой степи метелица-заворошка? Тогда «бесы» внедряются в сознание. Колорит и ритмика многих моментов музыки Чайковского заворожены «ими» (особенно «Пиковая дама» и скерцо «Шестой»).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru