Так они сидят с полчаса: ничего не говоря и лишь поглядывая на рисунок. Наконец, он окончен – прекрасный маленький домик, даже с крыльцом и псиной будкой. Тогда Валерий подымается и молча подает барышне руку. Она ее крепко пожимает и долго провожает глазами незнакомца в потертом пальто.
Затем подходит юноша, которого она любит.
– Какой ты скучный, – встречает она его, недовольно разглядывая, сейчас я познакомилась с одним милым человеком. Как он занимательно говорит, но, кажется, у него горе.
Юноша надувает губы и сердится.
А Валерий идет тихим шагом приговоренного к казни, потому что в его душу вошло отчаяние.
Опять день… Опять прошел день, и опять никому не нужны эти подлые белые руки. Сегодня – завтра: все равно… Э-эх! Уж погибать, так с треском.
– Стать смелым!
– Не хочу я, чтобы Маруська голодала…
Крутою лестницей, грязной и темной, взбирается он, машинально считая ступени и прислушиваясь к звуку своих шагов. Звонит, ждет, ленивой походкой проходит в комнату, где Маруся постукивает ремингтоном, и с озлоблением швыряет пальто на кровать.
– Опять ни черта!
– Брось, родной; соскучилась я без тебя…
Обнимает его ласковыми руками.
– Валик! Давай варить кашу, ее еще фунтов пять осталось.
– Давай.
За окном копошится город, переваривая в своей утробе людей и зверей-тружеников.
Ремингтону – вечная память: продан и унесен.
– Валик! – говорит Маруся, – мы это время, как маленькие цари.
– Да! Это верно: как маленькие цари.
Пир на весь мир: комната утопает в табачном дыму, пыхтит – отдувается белым паром пузатый самовар: есть и табак, и сахар, и булки, и даже целая дюжина пирожных. А обжора в дымно-серой шубке валяется на кровати и благодушествует: понабил-таки он свое грешное чрево, плотненько понабил; кудрявая хозяйка третью неделю угощает его прекрасным сырым мясом, о котором он и мечтать было перестал. Он его терзает, как тигр-победитель добычу; ворчит, будто скряга над золотом, наконец, впадает в сладостное забытье. Словно сквозь розоватую дымку видит он пузатый самовар, лампу с голубым абажуром и лица своих покровителей, но отяжелевшие веки смыкаются, и, умиленно мурлыча лирическую песенку, он засыпает. Прекрасное житье и прекрасные люди – молодые хозяева!
Благодушествуют и они.
– Давно надо было, Валик, так сделать. Я поступлю машинисткой и гораздо больше заработаю.
– Ну, конечно, – соглашается Марусин друг. Право, ему сейчас ни о чем не хочется думать… Все уладится и будет прекрасно.
Потом они читают. Спорят, горячатся и перебивают друг друга, но это ведь так приятно, потому что «я» и «ты» – это «мы». Тихонько-тихонько наблюдают друг за другом и радуются…
Какая упорная, какая настойчивая головка.
– Маруська! Я оттреплю тебя за косы…
И смеются:
– Попробуй!
А за стеною зловещая вьюга, настала скучно-белая зима. Вьюга напевает свои дикие песни – о увядших цветах, о печальном кладбище, где зябнут в гробах мертвецы.
Постепенно смолкают радостные споры и беспечный смех.
– Мне страшно.
Маруся садится на колени к Валерию и крепко его обнимает, склонив свою темнорусую голову на его плечо.
– Воет… воет… И так уныло. Она, как злая старуха: сидит и проклинает.
– В лохмотьях…
– С гнилыми зубами…
– Оставь! – хмурится Валерий, – пойдем спать, Марусик.
И бережно переносит ее на кровать.
– Я тебе расскажу хорошую-хорошую сказку: сейчас придумал. Про светлое озеро и двенадцать лебедей. Белых лебедей с золотыми коронками на головах. Ты хочешь, моя Кунигунда?
Но темен страх и полна душа смутной тревоги.
– Я не хочу быть твоей Кунигундой: Оскар ведь на ясной поляне.
– Брось, родная, брось… Вот я целую твои ножки, потому что ты мое солнышко… Понимаешь это, Маруся? А?
Тиха душа у Валерия – незлобив он и мягок, и много в его сердце нежных слов для любви.
– Люблю тебя, милый… Иногда мне кажется, что кругом табуны диких зверей – грызутся и щелкают клыками, – а ты поднял меня и куда-то уносишь… Родной мой!
– Вот длинный-длинный туннель… Темно в нем и где-то сокрыта в нем бездна. Мы идем ближе, ближе… И вокруг темно, и впереди бездна… Мне страшно, милый!
Маруся думает о машинке. Есть нечто тайное в вещах, как в человеке душа, полное безмолвного смысла и неуловимое. А у человека к этим вещам есть нечто, более глубокое, чем привычка.
– Не надо, Маруся, перестань. Уладится, – говорит Валерий, обнимая ее. Но и сам он тоскует, и в мысли его входит отчаяние.
Приближается Голод – слепой и прожорливый, не щадящий ни стариков, ни белоголовых детей: Голод безжалостен.
Не щадит он и любящих…
– …Слушай, Маруся: жили три брата, три витязя. Ты слышишь, Маруся?
– Слышу, – уныло и как-то по-детски лепечет она, прижимаясь к своему верному другу.