А битва тем временем продолжалась, складываясь в общем благоприятно для атакующих. К ним постепенно подтягивались свежие силы: уже ввязались в бой войска только что подошедшего Мстислава Черниговского, дружина князя Смоленского присоединилась к резервным дружинам Удалого, а Ярун на левом крыле уже начал разворачивать половцев.
Как ни покажется странным, но всё удачно складывалось и для Джебе. Его тумен еще держался, несмотря на большие потери от умелых и яростных мечей. Он не утратил общего руководства, его командиры строго придерживались данных им перед битвой приказов, сохраняя общий строй, а главное, Джебе знал, что за его спиной – Субедей-багатур с его необъяснимым даром держать в руках поводья сражений.
А Субедей-багатур в это время недвижимо сидел на кошме, расставленной на самом высоком холме, неотрывно следя за битвой узкими немигающими глазами.
В бою наступило шаткое равновесие, которое азартный Удалой уже считал победой. Сейчас должен был ударить Ярун со своими половцами, смять и окончательно сокрушить непонятное упорство татар в центре, после чего можно было давать отборным дружинам приказ на стремительный удар, прорыв и последующее преследование вплоть до Волги. И Удалой уже считал минуты…
Но минуты считал и Субедей-багатур. И сосчитал их раньше Удалого. Он вдруг неторопливо поднялся с кошмы и неторопливо сел в седло ослепительно-белого коня, стоявшего за его спиной.
Это и было сигналом к атаке. Бродники во главе с атаманом Плоскиней и Чогдаром тут же ринулись на половецкие тылы. Их было куда меньше, чем половцев, но на их стороне была внезапность и вековая ненависть. Перед ними был извечный враг, неумолимо вытеснявший их из богатых степей в солончаковые водоразделы, регулярно угонявший их табуны и скот, грабивший их становья и уводивший молодежь в полон. Бродникам было за что мстить, и они – мстили. Их стремительный и совершенно неожиданный удар в спину застал половцев врасплох, они даже не успели развернуться лицом к противнику и побежали, но не к ожидающим их русским ратям, а туда, куда привыкли удирать: в степь, где стояли изготовленные к бою княжеские дружины – резерв и основная ударная сила Мстислава Удалого.
И опытные, закаленные в боях дружинники несмогли выдержать этого внезапного налета разгоряченных коней с перепуганными всадниками в седлах. Они были не просто смяты и расстроены, – нет. Огромная половецкая масса как бы втянула их в себя, захватила, увлекла, рассеяла, а большей частью унесла с собой подальше от ревущей сечи.
Удалой не успел опомниться, не успел понять, что же произошло, как Тугачар перешел в бешеную атаку на его правое крыло. Уже намахавшиеся мечом, уже порядком взмокшие русские воины на считаные минуты растерялись, но этого было достаточно, чтобы Джебе перестроил свои ряды. И перешел в наступление.
И тогда побежали все, бросая раненых и умирающих, обозы и скот, щиты и мечи. Подобного бегства давненько не случалось на Руси: беглецы в трое суток покрыли расстояние, на которое сами же совсем недавно затратили десять. Бежали только что отважно сражавшиеся и не побывавшие в битве княжеские дружинники, половцы и обозники берендеи, черниговцы и смоляне, волынцы и галичане, но одним из первых через три дня к Днепру прибежал князь Мстислав Удалой. Его гнал не только страх, но стыд и позор. В два бича.
Но и страх тоже понятен, за разгромленными войсками безостановочно гнались одвуконь татары из тумена Тугачара. Это от их клинков пали в сече князья Святослав Каневский и Изяслав Ингваревич, Святослав Шумский и Юрий Несвижский. И Мстислав Черниговский тоже погиб вместе с сыном, которому так хотел показать победоносную битву. А с ними вместе сложил голову каждый десятый русский воин.
Удалой взмокшей спиной почувствовал дыхание преследователей уже у Днепра, где в порубежном заслоне стояли семьдесят богатырей во главе с легендарным Алёшей Поповичем.
– Алёша, выручай! – закричал князь, бросившись к богатырской заставе.
Алёша выручил. И пока он и семь десятков его отборных воинов погибали под татарскими саблями, Удалой успел добежать до лодок, влез в одну и… И велел изрубить остальные, чтобы татары, а заодно и свои, не поспевшие к берегу, не смогли переправиться через Днепр.
А великий князь Киевский Мстислав, во святом крещении Борис Романович, прозвищем Добрый, всё еще сидел в заколье на берегу Калки. Его обложили не слишком большие татарские силы, его киевляне легко отбивались, припасы были, и князь твердо рассчитывал отсидеться, пока враг сам не уйдет туда, откуда нагрянул. Может быть, так бы оно и вышло, если бы атаман Плоскиня не счел своим долгом лично доложить Субедей-багатуру, что его личный представитель Чогдар то ли убит, то ли тяжело ранен, а только исчез неведомо куда.
– Я доверил тебе сына моего друга, – тихо сказал Субедей-багатур, почти не разжимая губ.
– Мои люди ищут его, – поспешно заверил Плоскиня.
– Мне пора уходить, но киевский князь убил моих послов, и я не могу уйти. Приведи ко мне киевского князя, и я сниму с тебя твою вину.
Чогдар предупредил атамана, что суровый монгольский полководец никогда не тратит слов попусту, и Плоскиня уже на следующий день начал действовать. Он явился к осажденным в качестве посредника и сказал Мстиславу Киевскому, что татары готовы отпустить его и других князей за выкуп. Мстислав долго колебался, но Плоскиня говорил убежденно, заверяя его, что осады противник не снимет, а как только вернутся с Днепра войска, пойдет на штурм, и никому тогда не будет пощады. Угроза возымела действие, но великий киевский князь потребовал клятвы на кресте. Атаман горячо поклялся на собственном крестильном, торжественно, при свидетелях поцеловал нагрудный княжеский крест, и участь князя Мстислава Киевского, его помощников и соратников была решена. Он со всей своей ратью сдался на милосердие победителей, пообещав за себя любой выкуп. А татары на его глазах сначала хладнокровно вырезали все десять тысяч русских воинов, потом связали самого князя Мстислава Киевского, его зятя Андрея и князя Дубровицкого, уложили их на землю, накрыли досками и шумно пировали на этих досках, пока князья не задохнулись под ними.
Первое столкновение с татарами завершилось полным и очень жестоким разгромом объединенных сил Южной Руси, но никому и в голову не пришло задуматься о его причинах. Никто не счел поражение уроком, который следует изучить, продумать, понять или хотя бы не забывать о нем. Наоборот, все старались забыть его как можно скорее, но через четырнадцать лет пришлось вспомнить, оплатив собственную беспамятность невероятными жертвами и страданиями. На Русь пришел Бату-хан с очень хорошим советником. С постаревшим, но не утратившим прозорливости и редкого полководческого дара Субедей-багатуром.
Злым был февраль соленого от крови года. Злыми были морозы, злыми колючие ветры, злыми переметчивые, сухие, как прах, снега и даже обледенелые метелки ковыля звенели на ветру зло. Зло было кругом, во всей степи, во всём мире и в каждом доме, потому что зло посеяли люди, и оно взросло и окрепло, опившись кровью и обожравшись трупным мясом. Это было жирное, облипчивое зло, и казалось, что его уже невозможно смыть с души своей.
«И восстал брат на брата, и род на род, и племя на племя И убивали друг друга, и выкалывали глаза, и урезали языки, и насиловали дев и молодых жен, бросая их умирать на перекрестках никому не нужных дорог».
Трое путников в стеганых ватных кафтанах медленно и неукротимо брели сквозь переметчивые снега огромной – от горизонта до горизонта – мертвой степи. Первый и замыкающий были рослыми мужами, широкие груди которых, развернутые плечи и прямые спины еще издали убеждали, что руки их никогда не сжимали чапиги сохи или плуга, но с детства приучены были к мечу. Правда, меч в простых, обтянутых черной кожей ножнах имелся только у торящего дорогу, а у его спутников на широких поясах висели кривые татарские сабли, пополам разрезающие падающий конский волос. Меж двумя мужами шел юноша, на едва меченных усах которого еще не задерживался иней, а щеки были румяны и свежи. Но шагал он упрямо, сабля не путалась в ногах, спину не гнул и от встречного ветра не ежился.
За ними давно уже шла волчья стая. Не по следам, не шаг в шаг, а развернув крылья свои полуохватом. Волки не торопились, зная, что добыче некуда деться на заснеженной скатерти дикой степи.
Было еще светло, и солнце желтым кругом висело за спинами путников. Мглистые тучи обрезали его лучи, и людям не приходилось топтать собственные тени усталыми ногами. Это было солнце без тени, будто тени унесли с собою те, кому повезло погибнуть в ту страшную зиму.
– Остановимся, – сказал первый, выбрав низинку, в которой можно было укрыться. – И перекусить надо, и передремать не грех. Мы найдем топливо, Чогдар?
– В степи топливо под ногами, – с еле заметным акцентом ответил второй воин, снимая котомку. – Ты мне поможешь, Сбыслав.
Юноша, сбросив свою ношу, тотчас же пошел вслед за Чогдаром, а оставшийся начал разгребать снег, готовя место для костра.
В эту зиму оттепелей не случалось, ветер беспрестанно ворошил снега, и докопаться до земли казалось делом нетрудным. Однако под снегом в смерзшейся густой и перепутанной траве руки наткнулись на кости, и воин долго выдирал их оттуда, бережно откладывая в сторону. А потом извлек из-под снега грубый нательный крестик, старательно отер его, прижал к губам и спрятал за пазуху.
Вернулись спутники. Чогдар нес в поле кафтана груду смерзшегося конского навоза, а Сбыслав – рыхлую охапку полегшего под снегом кустарника.
– Кони стояли, – сказал Чогдар, высыпав навоз.
– А люди легли. – Старший показал свою находку и перекрестился.
И спутники его перекрестились. Помолчали.
– Наша с тобой война, Ярун, – вздохнул Чогдар.
– Наша, – согласился Ярун и протянул найденный крестик юноше. – Христианская душа на этом месте в рай отлетела. Носи у сердца, сын. Память должна обжигать.
– Да, отец. – Сбыслав торжественно поцеловал крестик и спрятал его на груди.
– Волки близко, – сказал Чогдар, вздувая костер. – Сидят караулом.
– К огню не сунутся.
– Не к тому говорю, Ярун. Кости человеческие грызть начнут, по степи растаскают. Уж лучше в огонь их положить.
Потом они молча жевали сушеную рыбу, ожидая, когда поспеет похлебка в котелке. Студеная синева наползала со всех сторон, а они чутко дремали, закутавшись в широкие полы кафтанов и спрятав лица в башлыки.
Невдалеке завыл волк. Ярун сел, помешал варево, попробовал.
– Похлебаем горячего, да и в путь.
Хлебали неторопливо, истово, старательно подставляя под ложки куски черствых лепешек. Тоскливо выли волки в густеющих сумерках, не решаясь приблизиться к огню.
– Зверь убивает пропитания ради, – сказал вдруг Сбыслав. – А чего ради человек убивает человека?
– Несовершенным он в этот мир приходит, – вздохнул Ярун. – Душа должна трудиться, и пока трудами не очистится, нет ей покоя. Труды, размышления и молитвы взрослят ее, сын.
– Жирный кусок – самый сладкий, – добавил Чогдар. – А из всех сладких кусков власть – самая жирная. – Он облизал ложку и спрятал ее. – Пора в путь, анда.
Все трое молча поднялись, затянули на спинах длинные концы башлыков, надели котомки и, перекрестившись, тронулись дальше. Шли прежним порядком: Ярун торил дорогу, Чогдар замыкал шествие, а Сбыслав держался середины.
Позади у догорающего костра тоскливо выли волки. Конечно, лучше было бы ночевать у огня, а идти днем, но в те года горящий в сумерках одинокий костер был опаснее самых ярых зверей.
Добыча удалялась, и стая преодолела извечный страх перед огнем. Матерая волчица обвела ее стороной, быстро поставила на след, и волки, пригнув лобастые головы, крупной рысью пошли вдогон. Бежали молча, цепочкой следуя за вожаком, но, приблизившись, взрычали, роняя слюну, и снова стали обходить с двух сторон, перейдя внамет, чтобы поскорее отрезать путь людям, замкнуть кольцо и ринуться в одновременную атаку. Путники остановились, выхватив из ножен оружие. Чогдар развернулся лицом к тылу, Ярун мечом держал нападающих зверей спереди, а юный Сбыслав, укрывшись меж их спинами, отражал волчьи броски с обеих сторон. Ему первому и удалось полоснуть самого неосторожного острым клинком по горлу. Волк взвыл, отлетев в сторону, забился, разбрызгивая кровь по сыпучему нехоженому снегу.
– Один есть, отец!
– Береги дыхание. Еще одного зацепим, и можно будет идти.
Второго волка широко располосовал Чогдар. Запах горячей крови и смертный вой бившихся в агонии раненых животных сразу остановили стаю. Беспомощная добыча была рядом, и молодой волк не выдержал первым, яростно бросившись на подбитого собрата. И вмиг стая распалась на две кучи, с рычанием разрывая теплые, бьющиеся на снегу тела.
– Вперед, – сказал Ярун, бросив меч в ножны. – Может, отстанут.
И они вновь зашагали по степи, оставив позади волчье пиршество и часто оглядываясь. Но то ли уж слишком волки были голодны, то ли свежая кровь раззадорила их, а только не раз и не два пришлось путникам прислоняться спинами друг к другу, отбивая очередные налеты. И если бы дано было нам увидеть отбивающихся от волков смелых и хорошо вооруженных воинов сверху, то нашему взору представилась бы большая двуглавая птица, быстро и беспощадно отражающая вражеский натиск с двух сторон одновременно…
Великий князь Владимирский Ярослав Всеволодович третьи сутки безвыходно молился в своей молельне. Дважды в день ему молча ставили чашу с ключевой водой, накрытую куском черствого хлеба, но никто не осмеливался тревожить князя, стоявшего на коленях пред образом Пресвятой Богородицы Владимирской. Шептались:
– Молится князь.
Помалкивали, ходили беззвучно, боялись скрипнуть, стукнуть, даже кашлянуть боялись.
– За нас, грешных, Господа молит и Пресвятую Богородицу.
Но так считали, а Ярослав давно уже не молился. Чувствуя потребность унять боль сердца и маету души, он искренне желал уединения и молитвы, но молитвы, которые он помнил, уложились в час, потому что не его это было дело. И он не утешился, но осталось уединение, и он нашел утешение в нем. Он хотел понять, как же случилось так, как случилось, и почему именно так случилось, и откуда у него, воина и великого князя, это невыносимо тоскливое, высасывающее чувство вины. И князь Ярослав беспощадно вспоминал всю свою пустую, суетную и, как показало время, бессмысленно грешную жизнь…
Нет, он задумался о ней не тогда, когда хоронил павшего в бою с татарами на реке Сити любимого брата Юрия. Не тогда, когда вместе с уцелевшими после разгрома горожанами и дружиной расчищал стольный город Владимир от пожарищ и трупов. Впервые задумался он о своей жизни тогда, когда из Москвы вернулся ставший ныне старшим сын Александр, посланный очистить Москву так, как сам отец очистил Владимир. Но с этих трудов Александр вернулся потрясенным.
– Почему люди так жестоко воюют, отец?
– Воюют из-за того, чего разделить нельзя, сын. Из-за власти. Не делится она, Александр.
Не на полудетский вопрос сына он тогда ответил, он себе самому ответил и разбередил душу. И как только отправил Александра наводить порядок в родном гнезде – в Переяславле-Залесском, так и заперся от всех в душной полутемной молельне. Наедине с собой, с воспоминаниями, с совестью, вдруг шевельнувшейся в, казалось бы, навсегда вытоптанной собственной душе. Да, он помогал утвердиться на великокняжеском столе старшему брату Юрию: именно этим он всегда оправдывал всю непоследовательность своего поведения, всю вздорность своих претензий, все нарушения собственных клятв и обещаний. Этих обещаний хватало для безмятежности души и дремоты совести, но после жестокого разгрома татарами Владимира, убийств его жителей и гибели брата Юрия их уже не хватает. Недостает их для внутренней твердости, для опоры духа, а это значит, что внутренне, не для всех, а для себя самого, он еще не великий князь, ибо не можно стать великим, коли плавает душа твоя, как копна в половодье, став убежищем для перепуганных мышей, а не опорой для потрясенных человеков…
– Господь всемилостивый, Пресвятая Богородица, направьте, подскажите, посоветуйте, как не плыть мне рыхлой копешкой по течению, где найти твердь в прахе мира сего? И куда, куда направить ковчег Руси моей с человеками и скотами ее?..
Князь Ярослав и сам не заметил, как заговорил вслух, не молясь, не спасения души ища, а ответов.
– Велика ты, неохватно велика мудрость Божия: не смертью лютой наказал ты меня за грехи мои непрощаемые, не слепотой, не хромотой, не болезнями, не людским презрением даже, – нет! Ты самым страшным наказал меня, Господи: великой властью в годину разгрома народа моего. За что же, Господи, за что? Что заупрямился и не увел войско за Липицу-реку? Но ведь верил в победу, в то, что седлами новгородских плотников закидаем. И все верили. А сейчас-то, сейчас что делать мне один на один с бичом Божьим при полном разоре земли моей…
Скрипнула дверь, грузно шагнули через порог за спиной.
– Кто посмел? – в гневе вскинулся Ярослав.
– Не гневайся, великий князь, – негромко сказал простуженный хриплый голос. – Издалека гость пришел, с битвы на реке Калке. Пятнадцать лет шел тебе рассказать, как первым бился с татарами.
Ярослав тяжело поднялся с занемевших колен. Взял свечу, посветил, вгляделся:
– Ярун?
– Ярун. Твой стремянной, постельничий и думный.
– А сейчас какого князя постельничий?
– Не вели казнить, великий князь, – усмехнулся Ярун. – Знаю, три дня в молитвах не утешения ты искал, а света. И я его искал, когда пятнадцать лет у бродников табуны пас. Не пора ли поглядеть, что нашли мы оба, князь Ярослав? С разных сторон мы глядели, разное видели, а оно – одно.
– В стенах сих о Боге говорят, Ярун.
– Так повели в палаты пройти. Измерзлись мы в дороге до костей, князь. Изголодались донельзя, и плечи уж стонут от волков отмахиваться.
– «Мы», сказал?
– Со мной – сын и анда. Побратим, значит.
Ярослав долго молчал, всматриваясь в осунувшееся, почерневшее от ветров и мороза лицо неожиданного гостя. Глубоко запавшие глаза выдержали его взгляд со спокойствием и суровостью, и князь первым опустил голову.
– Эй, кто там?
В приоткрывшейся двери тотчас же появился юнец.
– Проводить гостей в мои покои.
Юнец исчез. Ярун молча поклонился и пошел к выходу. А князь, еще раз истово перекрестившись, с той же свечой в руке направился внутренними переходами в свою опочивальню. Редкая стража молчаливо склоняла головы, ладонями прижимая мечи к бедрам, но Ярослав привычно не замечал ее, размышляя о внезапном появлении некогда едва ли не самого близкого сподвижника, спасшего его жизнь во время липицкой резни и неожиданно отъехавшего от него не к кому-нибудь, а, как говорили, к его злейшему врагу – галицкому князю Мстиславу Удалому. Здесь было над чем подумать, и Ярослав не торопился.
Когда он, переодевшись, вошел в палату, там уже сидели гости, вставшие и склонившие головы при его появлении: Ярун, сильно отощавший, несокрушимо румяный юноша и коренастый незнакомец с узкими щелками глаз на скуластом, до черноты обветренном лице. Все трое были одеты в потрепанные полукафтанья, суконные порты и грубые разбитые сапоги. Князь отметил это мельком, задержав взгляд на почти безбородом скуластом лице, и вместо приветствия резко спросил:
– Осмелился нехристя ввести в палаты мои, Ярун?
– Он крещен в нашу веру, великий князь, и при святом крещении получил христианское имя Афанасий. Кроме того, он – мой побратим, хоть и сражались мы с ним друг против друга на реке Калке. Знает обычаи татарские, и лучшего советника нам не сыскать. А юноша – сын мой, названный Сбыславом.
– Молод еще для княжьих бесед.
– Повели накормить да уложить спать, великий князь. Мы шли ночами с Дона ради его спасения.
– Что же ему угрожало?
– Смерть. Он убил татарского десятника в честном поединке.
– Эти десятники разорили мои земли, а с ними, выходит, может справиться безусый мальчишка? – Ярослав хлопнул в ладони, и в дверях тут же вырос гридень. – Парнишку накормить, уложить спать. Утром дать одежду младшего дружинника. Ступай.
Последнее относилось к Сбыславу. Юноша низко поклонился и вышел вслед за гриднем.
– Садитесь, пока в трапезной накрывают. – Подавая пример, Ярослав сел за стол. – Но доброй беседы не будет, пока ты, Ярун, не объяснишь мне, почему отъехал к врагу моему. Если тебе мешает сказать правду этот новокрещенец, попросим его выйти, но без правды не останемся.
– У меня нет тайн от побратима, – усмехнулся Ярун. – Я отбил тебя от новгородцев на Липице и привез в свой дом. Три дня ты отходил от стыда и страха, а на четвертый умчался в Переяславль, захватив с собою мою невесту.
– Милаша была твоей невестой? – с некоторой растерянностью спросил Ярослав. – Я не знал этого, Ярун.
– Если бы знал, всё равно бы увез, потому что я знаю тебя, князь Ярослав.
– Тому, кто ее увез, ты предрек страшную смерть, и твое пророчество сбылось. Во время похода в Финляндию Стригунок три дня и три ночи тонул в трясине. Кричал, плакал, а потом завыл, но никто так и не помог ему. – Ярослав вздохнул. – Тоже ведь мой грех. Краденое не на благо, это всем ведомо. В двадцать третьем годе Милашу захватили литовцы, пока я то ли новгородцев мирил с псковичами, то ли псковичей с новгородцами.
– У литовцев ее отбил я, – сказал Ярун. – Тосковал по ней очень, думал хоть глазком глянуть, а налетел на литовцев. Сумел отбить и умчал на Дон.
– Так кто у кого украл? – Князь, темнея лицом, повысил голос. – Кто у кого украл, смерд?..
– По приезде она родила мальчишку, – не слушая, продолжал Ярун. – А через месяц преставилась.
И перекрестился. И наступило молчание.
– Значит, Сбыслав… – наконец хрипло выговорил Ярослав.
– Вот почему мы привели его к тебе, князь, – тихо сказал Ярун. – Сына должен спасать отец, а татары у тебя уже побывали и вряд ли придут еще раз.
– Он… Сбыслав знает?
– Зачем ему знать?
Князь обхватил руками голову, закачал ею, склонившись над столом. Вздохнул, скрипнул зубами, строго выпрямился.
– Отдохнете и все трое отъедете под руку сына моего Александра. Будешь ему советником, Ярун. Советником, дядькой, нянькой – всем. А ты, – Ярослав глянул из-под насупленных бровей на молчаливого Чогдара, – станешь им же для Сбыслава. За каждый волос ответите, пестуны! За каждый волосок с голов сынов моих спрошу с вас страшно. Пошли в трапезную. Накрыли уж там, поди, звона не слышно.
За трапезой князь Ярослав не торопил гостей с рассказами, ожидая, когда выпьют первую чашу и утолят первый голод. Молчание позволяло наблюдать, и он внимательно приглядывался к татарину, потому что тот был чужим и случайным, даже нарочито случайным спутником давно известного Яруна. Рассказу Яруна князь поверил сразу не только потому, что не сомневался в искренности старого соратника, но и сам знал, что Милаша ждала ребенка. А чужелицый, молчаливый истукан с отсутствующим взглядом был пока для него пугающе непонятен. Ярун назвал его побратимом, но это не являлось чем-то исключительным. Все дружинники, крещеные и некрещеные, не забывали и языческих обрядов, призывая перед битвой не миролюбивого христианского Бога, а воинственного Перуна древности. И это воспринималось естественно, и сам князь пред боем думал о нем, а не клал поклоны перед иконой, которую, кстати, с собой в походе не таскали, оставляя в городах, чтобы священнослужители могли помолиться за их победу по полному чину. На Руси еще господствовало двоеверие, да и какого Бога следовало молить, когда новгородцы резали суздальцев, владимирцы – киевлян, а смоляне – псковичей? Бог-то оказывался общим для всех как раз тогда, когда уверовавшие и не уверовавшие в Него убивали с особым рвением, жгли чужие селения с особым удовольствием и насиловали христианских дев, не сняв креста ни с себя, ни с жертвы. Нет, не побратимство настораживало князя Ярослава, а сам избранный Яруном побратим.
Князь много был наслышан о татарских лазутчиках. Да и как иначе можно было объяснить столь глубокое проникновение в залесские земли степняков с десятками тысяч коней? Значит, либо знали они дороги и тропы, броды и переправы, либо имели проводников-изменников, а только ни один татарский отряд не заблудился, и темник Батыя Бурундай безошибочно вывел своих всадников к реке Сити, где князь Юрий собрал всё свое войско для последнего решительного сражения, не озаботившись даже выставить сторожи. И был захвачен врасплох, поскольку Бурундай атаковал с ходу Кто и как провел их к нужному месту и в нужный час?
Вот о чем думал Ярослав, пока гости утоляли голод. Но как только заметил, что к ним пришла первая сытость, спросил:
– Вы оба бились на Калке, хотя и по разные стороны. Я знаю о ней только то, что татар было несметное число. Так ли это?
– Там было три корпуса, – сказал Чогдар. – Но был и лучший из лучших – Субедей-багатур. Он один стоит трех туменов.
– Добрый воин?
– Ясная голова всегда думает за противника. У него была особенно ясная голова, но русские его не интересовали. Он отправил в Киев послов, и киевские князья совершили роковую ошибку, убив их.
– Мы часто убиваем послов, чтобы тот, кто послал их, понял, что мы его не боимся.
– Посол – всегда гость, великий князь, – с подчеркнутой весомостью произнес Чогдар. – Кочующие в степях не прощают убийства гостей – так завещал сам Чингисхан. Вот почему все князья, принявшие это решение, или уже казнены или будут казнены.
– Однако Киев еще не пал.
– Он будет стерт с лица земли. Никогда не убивай послов, великий князь.
– У нас другие законы.
– Законы диктуют победители. Только победители.
В голосе Чогдара всё более отчетливо слышались нотки надменного превосходства, столь свойственного монголам. Ярун почувствовал это и тут же перехватил разговор:
– Я был сбит с коня в первой же атаке бродников Половцы устроили такую тесноту и свалку, в которой невозможно было устоять. Не знаю, кто ударил меня ножом в спину, а только я упал не на землю, а на Чогдара. Его еще раньше сбили сулицей, и он был без сознания. Сверху валились кони и люди, убитые и раненые, и мы оказались под горою трупов. Дышать стало нечем, и если бы очнувшийся Чогдар не разрезал застежки на моей броне, я бы не сидел сейчас перед тобой, князь Ярослав.
– Почему ты спас своего врага? – спросил Ярослав.
– Нашими врагами были половцы, великий князь, – пояснил Чогдар. – И не я спас Яруна, а он спас меня. Я успел только разрезать его застежки и потерял сознание. Он вытащил меня из-под трупов и вернул мне жизнь.
– Значит, битву проиграли половцы? – Князя не интересовали подробности.
– Битву проиграли наши князья, – вздохнул Ярун. – Они опять дрались каждый за себя и выронили сражение из рук. И сейчас они воюют каждый за свой удел, и нас будут бить поочередно, пока кто-нибудь не сломит их самоуправства.
– А теперь скажи мне, татарин, почему Батый пришел на мои земли? Наших полков не было на Калке.
– Я могу только думать, но не знать, великий князь, – с достоинством ответил Чогдар. – Но думать могу, потому что пять лет проскакал рядом со стременем самого Субедей-багатура. И я думаю, что эта война не против твоих земель.
– Но Батый привел тьму-темь именно сюда, в залесские княжества! Как ты это объяснишь, опираясь о стремя своего Субедея?
– Насколько я понял из рассказов их проводников бродников, Бату-хан привел на твои земли всего три тумена. Тридцать тысяч конников.
– Не верю! – Ярослав с силой ударил кулаком по столу, подпрыгнули чаши, пролилось вино из кубков. – Чтоб тридцать тысяч смогли в два зимних похода пожечь Рязань, Владимир, Суздаль, Москву и еще десять городов? Да еще разбить моего брата на Сити? Не верю!
– Они умеют воевать, – чуть улыбнулся Чогдар. – Они никогда не ждут противника, а бросаются в бой первыми, выпуская тысячи стрел. Но и эта атака – всегда видимость. Субедей-багатур учил, что победа достается тому, кто обошел противника и замкнул кольцо. Бату-хан шел через твои земли, великий князь, чтобы замкнуть кольцо в войне с половцами.
– И это тебе наболтали бродники?
Чогдар чуть пожал плечами:
– В твоей земле нельзя пасти конские табуны. Зачем степняку земля, если по ней нельзя кочевать?
– Значит, Батый шел к половцам в тыл?.. – Ярослав вздохнул, горестно покачав головой – Ты подтвердил мои мысли. Я тоже считал это набегом и умолял моего брата без боя пропустить татар. Но он был очень горд, упокой, Господи, его мятежную душу…
Во время позднего застолья разговор не сложился так, как хотелось Ярославу, а потом вообще ушел в сторону, утеряв смысл воинской беседы, и князь был им недоволен. Может быть, поэтому и спал плохо, хотя никогда на бессонницу не жаловался, да и в молельне часто впадал в дрему. А. тут сон вообще пропал, и мысли, горькие и тревожные, в безостановочном хороводе кружились и кружились в затуманенной усталой голове.
Кружились вокруг одного и того же, хотя князь изо всех сил старался не думать о том, что более всего тревожило его душу. Новость, ради которой Ярун пришел к нему, ошеломляла, беспокоила и мучила настолько, что Яро-слав долго не решался коснуться ее, потому что раскаленной до белого каления представлялась она. У него было много сыновей, смелых и веселых, задумчивых и безмятежных, горячих и уравновешенных, но живших покуда в мире и согласии, исполняя суровый отцовский наказ. Но объявился новый сын, рожденный от незаконной любви, но – любви, а не похоти: уж он-то это знал точно, перебрав несчетное количество как веселых, так и рыдающих. И Милаша рыдала поначалу, а потом – полюбила, и он – полюбил, едва ли не впервые в жизни и полюбил-то по-настоящему. А тут – литовцы…
А тут – Ярун. Ярун не Милашу спас – их дитя он спас, почему и прощен был сразу и навсегда. И сына он признал без колебаний, не мог не признать, но одно дело признать, другое – найти ему место не в сердце своем – в княжестве. А как на нового брата, да еще и незаконного, сыны посмотрят? Глеб Рязанский в семнадцатом годе пригласил к себе в гости своих единокровных братьев да всех и зарезал за братской пирушкой. Шесть человек зарезал, к половцам сбежал, с ума сошел да и помер. А там и комета явилась копейным образом Знамение?.. Восьмого мая тридцатого года земля затряслась, да так, что церкви каменные расселись, а неделю спустя солнце днем померкло и живое всё замерло. Знамение. Грехов наших ради…
А у него грехов – что блох на шелудивой собаке. Половину пленных финнов приказал порешить, голода испугавшись. Сам не видел, как резали их, но уж очень тогда Стригунок старался, гнилая душа. А через день в трясине оступился, и никто ему руки не протянул. Живому человеку руку помощи не протянули, потому что о душу его никто мараться не хотел. Страшно, когда душа, дыхание Божье, в человеке раньше тела помирает…