Ты страшишь меня снами
и видениями пугаешь меня…
Книга Иова, 7: 14
По вечерам в переходе играл маленький, круто сбитый оркестр.
Было до жути сладко в дымящем от холода пространстве заново вслушиваться в Глюка и Моцарта, кажется навсегда упорхнувших из сознания где-то при конце детской музыкальной школы. Музыка страстная, музыка трепетная – тревожила. Но и возвышала, и приподымала легонько над вечерним хламом, стылой грязцой, комочками снега, плющенными пивными банками.
Вверх-вниз, вправо-влево – волокла и шатала музыка тихих бухальщиц, спящих на ходу бездомных детей, вполне пристойных, клонимых усталостью вбок пассажиров.
Вверх-вниз, из начала в конец, от середины к обрыву – уплывала и возвращалась такая же, как музыка, беспокойная, непроизносимая в своем определении жизнь.
Проходя вечерами по стынущему переходу к метро, Воля всегда рядом с этим оркестром останавливалась. Она вслушивалась в едва уловимые призвуки, наполнявшие пассажи уличных лабухов таинственным, а по временам и зловещим смыслом. Вслушивалась, но не могла ухватить, не могла до конца понять суть этих призвуков.
За час до полуночи оркестр сладко немел, глох.
Чехлились альты-скрипки, стопкой укладывались скомканные десятки, раздраженно дзенькала ссыпаемая в карманы мелочь.
Пустота в переходе близ «Площади Революции» – словно в предчувствии грозно таимого, истошного визга – напрягалась, росла.
Чтобы уберечь себя от пустоты, не растерять полноту жизни, Воля, под завязочку набитая струнной музыкой, спешила дальше: в метро, на станцию. Ее било прозрачными дверьми, она неловко вставляла карточку, сбегала по эскалатору вниз…
И все ради того, чтобы на минуту-другую замереть меж бронзовых – и днем, и вечером обжигающе холодных, – грубо-насмешливо, но и с убийственной приязнью наблюдавших за нею скульптур.
Дрожа от негодования и страсти, а потом от страха и от наслаждения им, Воля гладила бронзовую узкоклыкастую собачью морду, следом – винтовку, следом – наган революционного матроса, а потом и вытертый до тупого сияния петушиный тяжелый гребень.
Странное обаяние исходило от вечерних этих скульптур!
Особенно от одной из них: от круглолицего, со взбитыми кверху волосами, упершего руку в колено, а голову задумчиво свесившего на руку, молодого человека, которого Воля про себя звала «градостроителем».
Обаяние было как знак, как сигнал. Оно влекло к бронзе, подманивало замереть, может даже – умереть под ее тяжестью…
Воля и сама не заметила, как стала представлять «градостроителя» партнером в плотской любви. Она отгоняла туманные мысли, а они опять и опять лезли в голову: бронзовая рука, выскобленные до оловянного блеска плечи, чудовищный железный уд – рвали и протыкали насквозь, радостно, не навсегда, калечили.
И еще ее влек запах: остро-металлический, со скрытыми бульбочками лечебного кислорода. Пахло сладкой кончиной, рот и уши заливало нежной бронзовой лавой…
Но все приятное быстро таяло. Металлическое теряло запах и цвет, бронзовая рука становилась удавкой, железная нога, соскользнув с пьедестала, норовила изувечить нежную человечью ступню, вместо сладкого бронзового лепета и легких прикосновений воздымалось и готовилось проломить голову тяжкое рабочее кайло…
Счетом скульптур было ровно семьдесят две. Тридцать шесть на двух равнобежных перронах и еще тридцать шесть – в зале. Скульптуры строго чередовались. При этом все повторяющиеся изваяния были расположены крест-накрест друг от друга. Этот «крест в метро» создавал дополнительное и волнующее напряжение.
Проплывая меж скульптур – как между скал, в тугой, тепло-холодной, мелко искрящей воде, – Воля, потрогав две-три из них, всегда завершала обход трудно сдерживаемым, рвущимся наружу смехом.
– Ух-ха-га… – смеялась, сцепив зубы, она. – Ух-гаа-ух… – старалась отвести от себя легкий ужас, который вслед за улыбкой бронзового градостроителя всегда накатывал на нее.
Тем вечером она собралась было, оторвавшись наконец от скульптур, ехать наверх, как вдруг кто-то бесцеремонно окрикнул ее:
– Эй, деушка! Ну вы, вы, с воротником зеленым!
В полупустом метро, сладко опорожняющем свой и без того промытый вечерними незримыми водами кишечник, близ перронов с одиночными пассажирами и все реже прибывающими поездами – этот нелепый окрик мог относиться только к ней.
Воля нехотя обернулась.
Невдалеке переступал с ноги на ногу какой-то нетесанный пень, в коротком светло-коричневом пальто, с вывернутыми наружу карманами, лысостриженный.
«Поперек себя шире, а туда же! Знакомиться лезет. А вот я тебя, дубина стоеросовая…»
– Эй, деушка. – Пень на коротких ногах подволокся ближе, и Воля сразу заметила: он смотрит мимо нее и сквозь нее. – Это какая жж станция будет?
– А «Площадь Революции» будет. – Воля пошла прямо на лысостриженного, ловко обминула его, слегка задела, чуть толкнула…
– Ну вот! – крикнул пень радостно и уже почти ей в спину. – Я жж говорил! А теперь вы и сами это признали. – Он попытался наполнить голос грозненькой педагогической брезгливостью. Это не удалось, пень махнул рукой, рассмеялся, сказал простецки: – А раз признаете, то и должны помочь настоящим ррэволюционэрам… порядочек на этой самой площади навести.
Воля приостановилась.
– Это какой же такой «порядочек»?
– Ну какой, какой… – Пенек попытался обвести томившую его мысль рукой по контуру, но опять же не смог. – Ррэволюционный, конечно…
Тут в зал с перрона высыпало сразу несколько человек. Двое вмиг очутились рядом с пеньком, подхватили его под руки. Пенек вырвался, подступил к Воле почти вплотную, засвистел полушепотом:
– Нам как раз ррэволюционэрки нужны… Понимаете? Только жженщины-ррэволюционэрки и могут искомый порядочек навести. Так это, знаете, бархатной лапкой, мягкой шкуркой… Мужики что? Мужики – пьянь и срань! Я сам – пьянь и срань… И эти тоже… – он махнул рукой в сторону поотставших спутников. – Что они, блин горелый, могут? Так… «Теоретики чужой казны»…
Воля прыснула. (Была смешлива, любила знакомства, любила щедро, без задних мыслей смеющихся мужиков, не сухих, не занудных.)
– Так помогите жж нам! – Пенек вскинул обе руки кверху. – Помогите жж! Попервоначалу здесь… А опосля в другом… В отдаленним… Ну, в отхожем месте…
Воля прыснула снова.
Была – кроме прочего – еще и толстушкой. Верней, таковой себя считала. И к мужикам солидного возраста относилась серьезно. Может, из-за двух тоскливо-неполных замужеств, из-за бегло-поверхностной жизни с двумя – по очереди – сверстниками.
В последние недели она даже убеждала себя: «Тебе, дура, старичок нужен. Да, старичок… Шамкающий такой, в дугу гнутый… В тебе, к примеру, метр семьдесят восемь. А в нем… в нем как раз метра полтора и будет. Вот тебе и парочка: малорослый баран и ярочка…»
– Так подмогнете нам туточки? А опосля… Опосля– в одно умопомрачительное заведение!.. Вниз! Да-да, вниз! Глубоко внизу оно расположено! В самом, как говорится, чреве матушки-Москвы! В самом-пересамом!
– Прекратите болтать, Витюша. – Пенька зло дернул за рукав незаметно подошедший и на ходу словно подтанцовывающий красно-рыжий франт. – Вы что, не видите – девушка не в теме. У нее совсем другое на уме. Правда, мисс? Какие такие революции? На дворе тихо-спокойно. Так что – все по домам!
Красно-рыжий, с каким-то до стона знакомым, наталкивающим на приятные воспоминания лицом, дернул Витюшу за рукав сильней, настырней.
– А я уж совсем было с вами наладилась. Как же. Держите карман шире! – словно пекучим йодинолом да на ноющую десну капнула голоском Воля.
Она бесповоротно собралась наверх, как вдруг (или это только показалось?) одна из скульптур, а именно: девушка, кормящая бронзового петуха, – чуть шевельнулась, потом резко дрогнула.
Поморгав веками, Воля на секунду их сплющила.
А разлепив – увидела: франт в ботиночках с еще не затертыми лимонными подошвами (а еще в голубой дубленке, а еще с модной барсеточкой на висюльке) встал так, чтобы Воля птичницу видеть не могла. «Встал, да еще покачивается, козел: с пятки на носок, с носка на пятку!»
Уйти, не обследовав дрогнувшую скульптуру, после всех архитектурно-строительных мыслей о дешевой советской бронзе было нельзя, невозможно. Воля стала поддерживать ненужный, гаснущий разговор. При этом незаметно перемещалась влево, чтобы зазирнуть-таки за спину красно-рыжему франту.
– Так вы, стало быть, новые революционеры будете? – брякнула она первое, что влетело в ум. – Мало нам «новых русских», так теперь еще – «новые революционеры»?
При этих словах группу из пяти мужиков разного возраста и разных (как вмиг оценила чуткая Воля) финансовых и физических возможностей – шатнуло назад. Отступив на несколько шагов, все они сплотились вокруг франта и закрыли птичницу с петухом почти наглухо. Видны были только голова и часть груди бронзовой девушки.
– То-то я гляжу… – пыталась хоть одним глазком зазирнуть за спины мужикам настырная Воля, – то-то гляжу я…
Ее разбирало тощерукое, тощезадое, уже, казалось, напрочь позабытое подростковое любопытство: померещилось? Нет? Вечерний сумрак? Усталость глаз?
Привыкнув, как архитектор, играть плоскостями и пространствами, приноровившись перемещать внутри себя немалые объемы, Воля непременно хотела знать: дрогнула скульптура или нет?
«Трещина в фундаменте? Раскололся гранит? Плаун? Подземные воды?»
Тихо-тайный, с неявным античным отблеском ужас, – с беззвучно ломающимися на части колоннами, со статуями, руки и головы теряющими, вдруг цепко ухватил ее. Ужас этот сидел себе до поры далеко, глубоко, а теперь вот вырвался наружу, накрыл, раздавил, поволок со станции вон!
Правда, ужас этот, подобно вечернему отблеску бронзы, зажженному прожекторами прибывающего поезда, сразу же и угас, и растворился в самом себе.
– Девушка, а девушка. Шли б вы отсюда подобру-поздорову. Ей-богу, не до вас сейчас. Да к вам по глупости и обратились! А вы – уши развесили…
Воля нетерпеливо дернула щекой: заглянуть за спину рыже-красному франту никак не удавалось.
Давно пора было наверх.
Она поправила воротник серо-зеленого пальто, тронула шарф на шее.
– Да ни за что! Да ни в жись! – завибрировал вдруг Витюша, ласковый заныл пень. – И не по глупости! И не случайно! Не будь я, ррэволюционэр-аграрий, ежели я не говорил: баба нам нужна! Да, баба! И одновременно… как это… героиня «новой революции». Нужна и бац… и бац… И баста! Но не видать середь наших партбабцов такой!
– Бросьте базарить, Витюша! От вас же за версту перегноем «Крестьянской партии» несет!
– Ни-ни-ни! Не брошу! А вас, героическая вы – не баба, женщина! – попрошу со мной. Я… Мы не сделаем вам ничего такого. Я собственноручно удавлю любого. Я…
– Натан Янович! Да скажите хоть вы этому олуху царя небесного…
Красно-рыжий франт вдруг совершенно озлобился и стал сразу похож на лишившегося службы, еще недавно ладно остриженного, с хорошо подбритыми баками, а теперь слегка запустившего и волосы и костюм лакея, злящегося на выгнавших его господ и не знающего, как снова лизнуть им руку, как вернуться назад: на ковровые лестницы, в хоромы высокие…
Воле от мгновенного превращения франта в отставленного от службы лакея стало тошно.
Тут, оттолкнув и Витюшу и франта, подскочил к ней седой, с приятными морщинками вокруг глаз, Натан Янович.
– Витюша не прав, ох не прав он! Сдвинутый он человек и глупезный. А ви, я вижу, девушка добрая. Ви девушка надежная… Витюша, иди погуляй, голубь!
Витюша нехотя отвалил, и тогда Натан Янович, сперва пусто шевеля детским ротиком, а потом мило коверкая слова, подпрыгивая и едва доставая Воле до шейного завитка волос, затараторил:
– Ми вас давно заметили, что ви сюда ходите. Вернее – недавно, но уже и давно! А раз ви ходите, смотрите – значит, ви та самая, что нам нужно и есть. Так ми подумали! Но теперь ми с вами – их всех, всех обманем! Они про себя некрасиво вами располагают, и могут не на то, на что нужно, использовать, если пойдете с ними! Только я один знаю, что с вами делать. Вот вам мой телефункен, а вот и мейлик мой. Ви мне завтра только одно слово черкните, мол «согласна». И все! И все! – Натан Янович сунул в карман Воле скомканную бумажку. – Дело-то у нас ох важнецкое! И ролька ваша почетная будет. Не какая-то там «эссен сервирен!» Но они, глупезные эти люди, про рольку вашу будущую ничего не знают. Даже рыжий черт Радославлев – и тот не знает! Так что и ви мейлик ваш мне суньте тихонько. И телефункен, телефункен ваш, главное, пожалуйста! В карманчик Натанчику? А?
Сама не зная зачем, Воля выщелкнула из сумочки визитку, подала незаметно Натанчику, и тот, шепча: «Я вам по электронке, по мейлику…» – откатился назад к скульптуре птичницы, к пеньку Витюше, к рыжему, с лимонными подошвами туфель, черту Радославлеву.
И здесь на станции «Площадь Революции» сделался страшный кавардак.
Пенек Витюша стал ни с того ни с сего носиться меж скульптур, дергать их за что ни попадя, орать, подвизгивать:
– Энта самая? Энтась? Энтась?
Витюшу, боязливо и на носках ступая (словно у него были повязаны тряпочкой глаза), пытался урезонить Натанчик. Натанчик время от времени спотыкался и тут же заламывал руки, что на взгляд Воли только подталкивало агрария к дальнейшим бесчинствам.
А бесчинства эти были вот какими: вынимаемой изо рта жвачкой Витюша стал клеить к скульптурам разные нелепые картинки. Картинки были формата А3, и выдергивал их Витюша из собственной хозяйственной сумки.
Среди картинок выделялись огромный серп с острыми зазубринами и черный молот, ударяющий по крыше Большого театра. На другой картинке нельзя было не заметить Кремль, выглядывающий из-под колена президента Путина. Причем на Путине – малиновая рубашка и остроухая красная шапка. А чтобы зрители не могли перепутать его с кем-то другим – понизу жирнокоряво вывели фамилию с инициалами (но почему-то со знаком вопроса в скобках).
Однако и это было не все.
Бросив клеить картинки, тут же уносимые вослед уходящему поезду раскосым метрошным ветром, Витюша выдернул из кармана пищевой воздушный пакет, в два-три выдоха поддул его и напялил на голову бронзовой собаке, отдыхающей у ног красноармейца.
– Подыши! Подыши ты нашей гнилью, собачечка! Клеем нашим вонючим, животное, подыши!
Но и собаки показалось ему мало. Вынув из портфеля второй пакет, Витюша плотно его надул, завязал, кинул на пол и – неожиданно высоко подпрыгнув – на пакет этот наступил.
Звук вышел негромким, но раздражающим и в пространствах метро безусловно лишним.
От звука ли излишнего, а может по простоте душевной Витюша вдруг уронил себя на мраморный пол, заплакал.
– На кой хрен и кому мы с революцией нашей нужны? Кому? На кой? – рюмзал пьяный аграрий. – Всем она, сердешная, до фонаря. Всем!.. – Тут, на кого-то обозлившись и уняв слезы, Витюша вскочил на ноги, крикнул: – Ну так мы сами себе и поможем! Мир-копир, явись!
Тут же «Мир-копир» в зал с платформы и выскочил. Вернее, выбежала прятавшаяся до поры до времени на платформе Мирка-копирка.
Странный вид имела эта крохотная седовласая женщина. По ней словно проехался туда-сюда дорожный каток: плоская с головы до пят, с плоским серым лицом, в черно-синем саржевом пальто, она и впрямь походила на когда-то блескучую и многим нужную, а теперь выцветшую, и начисто выведенную из оборота копирку.
Но вот действовала Мирка-копирка куда как ловко: выхватив из хозяйственной сумки скрученную бельевую веревку, она тут же ее размотала. Захлестнув, как заправский ковбоец, один конец на шее бронзового крестьянина, со вторым – кинулась к такому же, бородатому, расположенному накрест.
– Куда только ОМОН с милицией смотрят. Куда глядят только! – открыл было рот дедок в бекеше, но под грозно взметнувшимся кулаком Радославлева тут же нырнул в переход.
Тем временем Мирка-копирка веревку на шее у другой скульптуры уже захлестнула. Веревка протянулась наискосок через весь зал. На ней мигом повис Витюша, тупо заголосил:
– Мы сами – милиция! Мы сами – ОМОН! Перекроем все дороги, все трассы! Пущай нам революционные статуи помогут. Они – выдержат! Не то что людишки дохлые, людишки наши дрянные!
Рыжий черт Радославлев только сжимал и разжимал кулаки. Он уже несколько раз собирался кинуться к Витюше, дать ему в ухо, а потом и в лоб, но удерживался и лишь, вздрагивая, смотрел на часы, словно ждал кого-то.
Никто, однако, к Радославлеву, не подбегал, не шел…
Странным во всей этой полупьяной бестолочи Воле казалось лишь то, что четвертый и пятый участники всего этого безобразия, заняв место Радославлева, словно приклеились к бронзовой птичнице. Петух, во всяком случае, был закрыт напрочь. Да и хозяйка его была видна не очень. Эти четвертый и пятый глядели, кстати, на Волю и только на нее: словно собираясь влезть через приоткрытый от любопытства ротик к ней в нутро и уж там до утра вольготно расположиться.
Вдруг – все расширяясь и увеличиваясь, проходя ломаной линией чуть правее советской птичницы – в гранитно-мраморном полу означилась трещина.
Воля не поверила глазам. Трещина, однако, вмиг расширилась, сверкнула изнутри беловатым, режущим глаз огнем, побежала стремительней, дальше… Воля прикрыла лицо рукой.
Гул, грохот, топот и вой тут же влились в уши. Медленно и туго, с позорящим свистом трещина стала втягивать в себя пассажиров, камни, осколки падающих круглых светильников, тяжкую советскую бронзу. Словно обратная, сыгранная наоборот – с последнего такта до первого – музыка, в трещину с гадким скрежетом втянулись все разрозненные звуки метро, а вслед за ними и оркестр уличных лабухов, слышанный десять минут назад далеко от станции и каким-то образом переместившийся сюда, к скульптурам…
Воля отняла руку от лица, и все встало на места: бронза, мрамор, люди. Да и никакому оркестру в зале быть не следовало…
Окончательно встряхнувшись, она плотно сомкнула губки, вынула из кармана плеер, вставила под шапочку крохотный наушничек, «воткнулась» в собственную жизнь, в свою музыку.
Не оглядываясь, сперва шагом, а потом и трусцой, заспешила она прочь от криков и Витюшиных прыжков, от его песни: «Смело, товарищи, в жопу!», от гаснущего кавардака и остро царапнувших подземных видений – наверх.
На бегу старалась думать о хорошем. Вспомнила густо морщенного, но очень приятного Натанчика, представила, как, вскинув седые бровки, закатывая глаза и заламывая по временам руки, старичок будет рассматривать дома ее новенькую визитку, где значилось:
Рокотова Воля Васильевна
РИД «Слимз»,
РR-директор, кандидат искусствоведения
Как, подпрыгивая, подбежит он к компьютеру, станет вколачивать в клавиши сухонькими пальцами костяную музыку…
Впрочем, быстро откинув ненужные мысли, Воля ступила на бегущую лестницу, стала вместе с давно привязавшейся и горько любимой музыкой возноситься выше, выше, вверх…
В тот близкий к бестрепетной полуночи час на станции метро «Площадь Революции», кроме бегло обрисованных фигур, полусидел в одной из ниш, на мраморной приступочке полусидел – еще один человек.
Только что изгнанный из всех благосклонных и неблагосклонных к нему редакций за неуместные мысли, – делал вид, что заносит к себе в компьютер что-то наиважнейшее. «Крутое» заносит и «отвязное», а в то же время и недосягаемо высокое!
На самом деле ничего он не заносил, ничего в клавиши не вбивал. Потому как вбивать ему в тот миг было нечего.
Разбитый в пух и прах, вместе со своим некстати созревшим эссе о терроризме, он никак не мог взять в толк: что бы еще такое отобразить на компьютерном экране?
Может, именно поэтому доносившиеся визги и шум, долетавшие имена и крики вселяли в автора эссе о терроризме слабенькие (ни на чем не основанные) надежды.
Девушка Воля, Витюша, Натанчик, даже рыжий черт Радославлев – все они вдруг стали казаться автору людьми значительными, первостатейными. А вовсе не пьяной шелупонью, не сраной компашкой прощелыг, выделывающейся меж грозных отливов вечерней бронзы…
«Воля, Воля… почему все-таки – Воля? – повторял он про себя необычное, явно влетевшее в бронзовый зал из позднеантичного совка имя. – А с другой стороны – чем не имечко для разведенной сталелитейной жены, или для желающей опроститься, пожалуй даже “сесть на землю”, интеллигентной докторши?»
Неожиданно поднявшись – в длинно-сером, измазанном сажей с левого боку пальто, с отвисшей от безнадеги нижней губой, – автор неуместного эссе поспешил наверх, за девушкой Волей.