Последняя крупная веха (малых не считаю, они везде) – апокалипсический, безмерный по глубине своей «Медный Всадник», пророческое предвидение трагических судеб России, отрекшейся в охватившем ее безумии от своей основной традиции, но бессильной порвать с нею и, в силу этого, безмерно страдающей:
И во всю ночь безумец бедный,
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал…
Заключительная веха – последнее (от 19 октября 1836) письмо к Чаадаеву, в котором черным по белому, с исключительной определенностью высказан Пушкиным его взгляд на монархию, как на неразрывный с народным развитием основной элемент, всей русской истории:
«Пробуждение России, развитие ее могущества, ход к единству, оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, неужели это не история, а бледный полузабытый сон? А Петр Великий, который один – целая всемирная история? А Екатерина Вторая, поместившая Россию на порог Европы? А Александр, который привел Вас в Париж? И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то величественного в настоящем положении России (при Николае Первом. – Ал. Ал.), чего-то такого, что должно поразить будущего историка?… Я лично сердечно привязан к императору… клянусь вам честью, что ни за что на свете я не захотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории»…
Вот, предельно кратко, об утверждении русского монархизма Александром Сергеевичем Пушкиным, т. е. о том, что старательно и шулерски извращают или замалчивают ученые из политиков и политиканы из ученых в течение более чем 100 лет, обманывая русский народ и фальсифицируя его народного русского гения, А. С. Пушкина. Ничего «нового» в этом нет. Только точка над «и», которую приходится ставить после 150-летнего юбилея А. С. Пушкина и столетнего юбилея лжи о нем.
Вперед к Пушкину! Вслед за Пушкиным! Учиться у Пушкина всему, – кричат и «здесь» и «там».
Присоединимся к этому хору, добавив лишь:
Учиться у истинного Пушкина истинному всестороннему, всенародному пушкинизму, а, следовательно, и монархическому мировоззрению Александра Сергеевича Пушкина!
[Алексей Алымов]
«Наша страна», Буэнос-Айрес,
3 сентября 1949 года, № 26. С. 4–5
Большинство свершающих свой небесный путь планет имеет спутников. Эти спутники много меньше самих планет по размерам, но их движения подчинены путям светил. Одновременно с этим каждый спутник обладает и своим собственным путем, не нарушающим общего движения, но дополняющим его.
Тому же закону подчинены и парящие духом в надземном пространстве поэты. Почти каждый из крупнейших русских поэтов обладал своей, то большей, то меньшей плеядой или прямых его последователей или созвучных ему сердец. Самая крупная плеяда была, конечно, у величайшего из русских поэтов А. С. Пушкина. Не будем перечислять имен всех входивших в нее и назовем лишь Языкова, которого сам Пушкин считал «наиболее близким себе по языку».
Но не только по языку был близок Пушкину Языков. В их жизни мы видим несомненный параллелизм, одну и ту же последовательность этапов пути, приведшего обоих от упоения материальными радостями земной жизни к Богу.
Молодость Языкова была насыщена опьянением от воспринятых им земных наслаждений, полным эпикуреизмом, преклонением его поэтического дара перед этим опьянением. Пушкин, прошедший в молодости ту же стадию, говорил даже, что первую книгу стихов Языкова следовало бы назвать «Хмель», а сам Языков позже писал о днях своей юности:
Те дни летели, как стрела,
Могучим кинутая луком,
Они звучали ярким звуком
Разгульных песен и стекла…
Но дар поэта, освещавший по милости Господней душу эпикурейца Языкова, спас ее от распада, от блужданий, от поиска призраков обманчивой красоты и привел его к познанию истинных красот – красот духа.
Наступил перелом, о котором сам Языков пишет так: «Моя муза должна преобразиться: я перейду из кабака прямо в церковь. Пора и Бога вспомнить». Это твердо принятое им решение он тотчас же переносит в область своего поэтического творчества и создает ряд превосходных подражаний псалмам, перепевов звучания арфы Давида, дошедшего до его души. Венцом этих новых в творчестве Языкова поэтических произведений Жуковский считал его поэму «Землетрясение», которую называл даже «лучшим русским стихотворением», а Пушкин отметил: «Если уж завидовать, так вот кому я должен завидовать». Мы же теперь, удаленные от Языкова более чем на столетие, можем увидеть в ней еще и то, что было невидимо его современникам: в поэме «Землетрясение» Языков в форме древней христианской легенды отразил переворот, произошедший в его собственной душе, «внявшей горнему глаголу небесных ликов».
Всевышний граду Константина
Землетрясение послал;
И Геллеспонтская пучина,
И берег с грудой гор и скал
Дрожали, и царей палаты,
И храм, и цирк, и гипподром,
И стен градских верхи зубчаты,
И всё поморие кругом,
По всей пространной Византии,
В отверстых храмах Богу сил
Обильно пелися литии,
И дым молитвенных кадил
Клубился; люди, страхом полны,
Текли перед Христов алтарь:
Сенат, синклит, народа волны
И сам благочестивый царь.
Вотще! Их вопли и моленья
Господь во гневе отвергал,
И гул и гром землетрясенья
Не умолкал, не умолкал.
Тогда невидимая сила
С небес на землю снизошла,
И быстро отрока схватила,
И выше облак унесла.
И внял он горнему глаголу
Небесных ликов: Свят, Свят, Свят!
И песню ту принес он долу,
Священным трепетом объят.
И церковь те слова святые
В свою молитву приняла
И той молитвой Византия
Себя от гибели спасла.
Так ты, поэт, в годину страха
И колебания земли
Носись душой превыше праха,
И ликам ангельским внемли.
И приноси дрожащим людям
Молитвы с горней вышины,
Да в сердце примем их и будем
Мы нашей верой спасены.
Последние строчки этого стихотворения при сравнении их с «Пророком» Пушкина говорят о том, что просветление, пришедшее в душу Языкова, было до известной степени отражением того же внутреннего процесса, пережитого гениальным поэтом. Языков сам без зависти и без протеста, но с преклонением перед грандиозностью Пушкина говорит о его влиянии на него:
Когда гремя и пламенея
Пророк на небо улетал,
Огонь могучий проникал
В живую душу Елисея:
Святыми чувствами полна,
Мужала, крепла, возвышалась,
И вдохновеньем озарялась,
И Бога слышала она.
Так гений радостно трепещет,
Свое величье познает,
Когда пред ним гремит и блещет
Иного гения полет:
Его воскреснувшая сила
Мгновенно зреет для чудес
И миру новые светила —
Дела избранника небес.
Сходным с Языковым путем шла к Богу и душа другого большого поэта славной пушкинской плеяды – Баратынского. «Баратынский – чудо, прелесть», – писал о нем Пушкин, а сам он, говоря о себе, признавался: «Казалося, судьба в своем пристрастии мне счастие дала до полноты».
Баратынский был прав в такой оценке своего жизненного пути. На редкость красивый, унаследовавший от отца большое состояние, прекрасно образованный, счастливый в любви и в дружбе, он шел, казалось бы, по розам. Эти жизненные радости изящно отражены в его лирических стихах, но вместе с тем, как только этот поэт отходит от поверхности лирики и погружается в тайны своей души, то его внутренний строй резко меняется и, несмотря на все радости, щедро отпущенные ему земной жизнью, он тоскует о чем-то ином и чувствует глубокую неудовлетворенность.
На что вы, дни!
Юдольный мир явленья
Свои не изменит.
Все ведомы и только повторенья
Грядущее сулит.
Недаром ты металась и кипела,
Развитием спеша,
Свой подвиг ты свершила прежде тела,
Безумная душа.
Не созвучны ли эти строки основному мотиву Экклезиаста: «Всё суета сует и томление духа»?
Углубляясь в себя, Баратынский теряет связь с земным, но не приходит и к небесному.
И ношусь, крылатый вздох,
Меж землей и небесами…
Жизнь становится полной тайн и загадок и разрешением их поэту представляется только смерть.
Ты – всех загадок разрешенье,
Ты – разрешенье всех цепей.
Где же выход из мрака? Откуда блеснет светлый луч мира и упования? Кто даст покой томящейся душе?
Только Тот, Чья милость безмерна. Это понято Баратынским незадолго до его смерти и выражено в короткой поэтической молитве:
Царь Небес! Успокой
Дух болезненный мой.
Заблуждений земли
Мне забвенье пошли
И на строгий твой рай
Силы сердцу подай.
По указанному графом А. К. Толстым пути, через познание чистых форм земной красоты – к красоте духовной, а от нее к пределу, ослепительному сиянию Божеской красоты пошли многие поэты того времени, средины XIX века. Л. А. Мей, Аполлон Майков, А. А. Фет, Я. П. Полонский, граф А. А. Голенищев-Кутузов – все они сходны в своей творческой направленности, несмотря даже на глубокие формальные различия. Ближе всех из них к графу Алексею Толстому стоит безусловно Л. А. Мей. Он, так же как и Толстой, очарован узорной парчой русского национального прошлого; его драматические поэмы «Царская невеста» и «Псковитянка» положены позже на музыку Римским-Корсаковым и вошли в сокровищницу русской оперы, но русское прошлое не заслоняет от глаз Мея, равно как и от глаз Алексея Толстого, красот иного, западного мира; Меем переведены на русский язык лучшие стихи Шиллера, Гейне, Гёте, Байрона, Беранже, Мицкевича и других европейских классиков.
Но какая бездонная пропасть отделяет человека Мея от человека Алексея Толстого, как различны их жизненные пути!
Л. А. Мей происходил из обрусевшей немецкой семьи. Отец его был ранен в Бородинском сражении, вследствие чего его сын был принят на казенный счет в Царскосельский лицей, где получил блестящее образование. Но бедность, даже нищета преследовали его всю жизнь. Будучи поэтом чистой воды и кристально честным человеком, Мей был ребенком в практической жизни, да и в литературной своей работе не шел на те компромиссы, которых требовала от него входившая тогда в силу радикальная материалистическая и атеистическая интеллигенция пятидесятых-шестидесятых годов прошлого столетия. Отсюда его неуверенность в себе, слабость, приниженность неудачника. Какой контраст с красавцем, силачом, богачом, аристократом графом Алексеем Константиновичем Толстым, этапами жизненного пути которого были только победы!
Вседержитель для гр. А. Толстого – ослепительный, лучезарный источник красоты, освещающий весь мир и прежде всего озаряющий душу поэта. Для Л. Мея Он – прибежище истомленной, измученной земными терзаниями той же души того же поэта.
Нет предела стремлению жадному…
Нет предела труду безуспешному…
Нет конца и пути безотрадному…
Боже, милостив буди мне грешному!
И всё же – к Нему, к Нему под бременем своего мучительного дара… Только в нем источник красоты и всепрощения.
Нет! В лоне у Тебя, Всесильного Творца,
Почиет красота и ныне и от века
И ты простишь грехи раба и человека
За песни красоте свободного певца.
Творя служение красоте, развивая свой талант, поэт тем самым служит Господу и в этом служении его спасение – такова вера Л. Мея.
Не верю, Господи, чтоб Ты меня забыл,
Не верю, Господи, чтоб Ты меня отринул:
Я твой талант в душе лукаво не зарыл
И хищный тать его из недр моих не вынул.
С этими строками истомленного жизнью поэта перекликаются созвучия другого, принадлежавшего к той же плеяде, устремленного к тем же высотам красоты – А. Н. Майкова.
Не говори, что нет спасенья,
Что ты в печалях изнемог:
Чем ночь темней, тем ярче звезды,
Чем глубже скорбь, тем ближе Бог.
Аполлон Николаевич Майков, столь же, как и Мей, близок к крупнейшему светилу созвездия служителей красоты – графу А. К. Толстому. Но там, где Мей бессильно скользит по поверхности темы, Майков находит в себе силы углубиться в нее до предела. Тайны человеческой души неудержимо влекут его к себе и, проникая в них духовным взором поэта, он так же, как и Алексей Толстой, видит беспрерывную борьбу Добра и Зла, Христа и Антихриста в трепетном человеческом сердце. Эта тема, разработанная А. Толстым в драматической поэме «Дон Жуан», выражена А. Н. Майковым в стихотворении «Ангел и демон»:
Подъемлют спор за человека
Два духа мощные: один —
Эдемской двери властелин
И вечный страж ее от века
Другой – во всем величье зла,
Владыка сумрачного мира:
Над огненной его порфирой
Горят два огненных крыла.
Но торжество кому ж уступит
В пыли рожденный человек?
Венец ли вечных пальм он купит
Иль чашу временную нег?
Господень ангел тих и ясен:
Его живит смиренья луч;
Но гордый демон так прекрасен,
Так лучезарен и могуч!
В этом стихотворении поэт А. Н. Майков не предрешает исхода борьбы добра и зла в человеческой душе, как это делает в поэме «Дон Жуан» А. Толстой. Вполне понятно. Стихотворение это, глубоко субъективно, в нем чувства самого автора, которому тогда было всего только двадцать лет. Но весь жизненный путь А. Н. Майкова (1821–1897) был долог; поэт прожил 76 лет, беспрерывно работая не только над своими поэтическими произведениями, но и над самим собой, своими чувствами, своим сознанием – своим путем к познанию Бога. И, если в дни мятежной юности, красота демона была для него равносильна или почти равносильна ангельской красе, а исход борьбы Добра и Зла в его собственной душе был для него гадательным, то пройдя свой долгий жизненный и творческий путь, умудренный им поэт писал:
Близится Вечная Ночь… В страхе дрогнуло сердце.
Пристальней стал я глядеть в тот ужасающий мрак…
Вдруг в нем звезда проглянула, за нею другая и третья,
И наконец засиял звездами весь небосклон.
Новая в каждой из них мне краса открывалась всечасно,
Глубже мне в душу они, глубже я в них проникал…
В каждой сказалося слово свое, и на каждое слово,
С радостью чувствовал я, – отклик в душе моей есть.
Все говорили, что где-то за нами есть Вечное Солнце, —
Солнце, которого свет, блеск и красу им дает.
О как ты бледно пред Ним, – юных дней моих солнце!
Как он ничтожен и пуст – гимн, что мы пели тебе!
Демоническая земная красота, гимн которой пел в юности поэт, оказалась не чем иным, как только жалкой мишурой. Обольстительная пелена спала с его глаз и перед ними предстала подлинная красота Вечной Жизни, освещенная солнцем всех солнц – Творцом мира и человека.
Мей и Майков вошли в русскую литературу в сороковых годах прошлого столетия, а окончательно сформировались как поэты в шестидесятых годах, в период жесточайшего натиска на русское общество идей материализма, нигилизма и атеизма. Даже Пушкин подвергался тогда жесточайшей и ничем не обоснованной критике со стороны «властителя дум» тех поколений Писарева; так на какие же созвучия своим идеалистическим стихам могли рассчитывать поэты много меньшего калибра? Не поэтому ли голоса их неуверенны и слабы, а их души нередко охвачены сомнениями и лишь томятся в порывах к Господу, но не в силах найти путь к нему. Отголоски этих мучительных томлений дает нам поэзия Я. П. Полонского:
То в темную бездну, то в светлую бездну,
Крутясь, шар земли погружает меня:
Питают, пытают мой разум и веру
То призраки ночи, то призраки дня.
Не верю я мраку, не верю я свету,
Они – грезы духа, в них ложь и обман…
О, вечная правда, откройся поэту,
Отвей от него разноцветный туман,
Чтоб мог он великий в сознаньи обмана,
Ничтожный, как всплеск посреди океана,
Постичь, как сливаются вечность и миг,
И сердцем проникнуть в святая Святых.
«В ранние годы надежды нашего поэта Я. П. Полонского на лучшую будущность для человечества были связаны с его юношескою безотчетною верою во всемогущество науки», писал о Полонском Владимир Соловьев.
Царство науки не знает предела,
Всюду следы ее вечных побед,
Разума, слова и дела. Сила и свет.
Миру, как новое солнце, сияет
Светоч науки, и только при нем
Муза чело украшает
Свежим венком.
Подпав под влияние господствовавшего в те годы позитивистического мышления, Я. П. Полонский пытался даже и свою лиру поэта настроить на тот же лад. Отчего же нет? Ведь рекомендовал же тогда Писарев всем поэтам применить свои таланты к созданию популярных брошюрок по естественным наукам, в которых, как утверждали тогда, содержатся ключ к разгадке всех тайн мироздания не как проявления творчества Господня, но как самостоятельного, обособленного процесса – «природы». К этой «природе», зародившейся и развивающейся без помощи Господней, к изучению ее, к любви к ней призывал Полонский в своих стихах:
О, в ответ природе
Улыбнись, от века
Обреченный скорби
Гений человека!
Улыбнись природе!
Верь знаменованью:
Нет конца стремленью,
Есть конец страданью.
Но жизненный путь пройден поэтом… И та позитивистическая наука (кстати, опровергнутая теперь новейшими научными теориями) не дала ему ответов на мучившие его вопросы. Где же найти их? Где источник истины?
Сомневаясь и колеблясь, шедший по пути ложных солнц, поэт всё же робко называет его:
Ткань природы мировая, —
Риза… Божья, может быть?
«Может быть…» Утверждать имя Господне проживший жизнь без Бога Я. П. Полонский не смеет, но звучание арфы Давида становится ему всё слышнее и слышнее по мере просветления его души. И, наконец,
Жизнь без Христа – случайный сон.
Блажен, кому дано два слуха, —
Кто и церковный слышит звон
И слышит вещий голос Духа.
«И то и другое слышнее в тихий вечер жизни!», писал о Полонском Владимир Соловьев. Всё обмануло, всё прошло, считается только вечность и ее земной залог… Чем более зрелою становилась поэзия Полонского, тем явственнее звучал в ней религиозный мотив, хотя и в последних стихотворениях выражается более стремление и готовность к вере, нежели положительная уверенность.
Я. П. Полонскому, его сердцу, проникнуть в Святая Святых не удалось, потому что он устремлялся к горним высотам, не видя на них Животворящего Креста, не творя молитвенного слова. Он пытался найти внерелигиозный путь к добру, утвердить этический моральный идеал без Евангелия. Поэтому в результате своих искренних и глубоких исканий он стал сам «добычей суеты, игралищем ее непостоянства», как скажет его современник А. А. Фет.
Сам А. А. Фет видел совершенно ясно и вполне уяснял себе лживость кумиров того времени (да и нашего тоже!) и выразил свое отношение к ним, повторив в звучных ритмических строках повествование Евангелия:
Когда Божественный бежал людских речей
И празднословной их гордыни.
И голод забывал, и жажду многих дней,
Внимая голосу пустыни, —
Его взалкавшего на темя серых скал
Князь мира вынес величавый.
«Вот здесь, у ног твоих все царства», – он сказал —
С их обаянием и славой.
Признай лишь явное. Пади к моим ногам,
Сдержи на миг порыв духовный, —
И эту всю красу, всю власть Тебе отдам
И покорюсь в борьбе неравной».
Но Он ответствовал: «Писанию внемли;
Пред Богом Господом лишь преклоняй колени».
Владевшая им глубокая вера охранила А. Фета от окружавшей его материалистической суеты, от поклонения ее кумирам. Сознавая свое человеческое ничтожество, этот поэт вместе с тем ощущал в своей душе искру Господню и знал, что только эта искра, ее неугасимый огонь возвеличивает его, вздымает его от плена бездушной материи к образу и подобию Божиему.
Не тем, Господь, могуч, непостижим Ты пред моим мятущимся сознаньем, Что в звездный день твой светлый серафим Громадный шар зажег над мирозданьем И мертвецу с пылающим лицом Он повелел блюсти твои законы, Всё пробуждать живительным лучом, Храня свой пыл столетий миллионы;
Не тем, Господь, могуч, непостижим
Ты пред моим мятущимся сознаньем,
Что в звездный день твой светлый серафим
Громадный шар зажег над мирозданьем
И мертвецу с пылающим лицом
Он повелел блюсти твои законы,
Всё пробуждать живительным лучом,
Храня свой пыл столетий миллионы;
Нет, Ты могуч и мне непостижим
Тем, что я сам, бессильный и мгновенный,
Ношу в груди, как оный серафим,
Огонь сильней и ярче всей вселенной,
Меж тем, как я добыча суеты,
Игралище ее непостоянства,
Во мне он вечен, вездесущ, как Ты,
Ни времени не знает, ни пространства.
Мощь истинной светлой идеи нередко подтверждается невольным признанием ее элементов в лагере противников, внесением тезиса в антитезис. Так было и с мелодией арфы Давида – религиозной идеей, пронзившей и одухотворившей собой всё развитие русской поэзии.
Одним из вождей победоносно наступавшего в 60-х годах прошлого столетия на русскую народную душу чуждого ей западноевропейского материализма был редактор радикально-нигилистического журнала «Современник» Николай Алексеевич Некрасов, наименованный современниками «поэтом-гражданином». Стремление к извечной красоте, дару Господню, служению которому отдавали себя милостью Божией поэты того времени, он (нужно признать, талантливо, ловко и даже виртуозно) подменил «гражданским идеалом» – зарифмовкой своих политических тенденций. Даже не лично своих, потому что внутренний мир самого Н. А. Некрасова до сих пор остается для нас загадкой, но тех, которых требовала от него материалистическая критика во главе с Чернышевским и которые, в силу этого, приносили издателю Некрасову немалый доход.
«Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан» провозглашал Н. А. Некрасов, но свое российское «гражданство» определял чрезвычайно субъективно и односторонне, т. е. стремился вытащить на свет и «обличить» всё темное, смрадное и грязное, что, как и в каждом народе, имелось и в народе русском. Хранитель национальных духовных ценностей, русского национального религиозного мышления – русский крестьянин – представлен Н. А. Некрасовым истомленным непосильной, бесплодной работой, с одной стороны, и беспробудно пьяным, почти что дикарем – с другой.
Он до смерти работает,
До полусмерти пьет.
Народный праздник в русской деревне показан им в форме отвратительной «пьяной ночи», да и вся-то русская жизнь, если поверить ему, абсолютно лишена каких-либо черт красоты. «Кому живется весело, вольготно на Руси»? – спрашивает этот поэт-гражданин в центральной для его творчества поэме и отвечает: «Никому»… кроме самого Н. А. Некрасова, как острили его современники.
Но вместе с тем Некрасов был трудолюбивым и точным бытоописа-телем, в силу чего, развертывая перед читателем широкую панораму русского народного типажа, он не мог пройти мимо чисто народных носителей христианской идеи. Показал он их в стихотворениях «Тишина», «Несчастные», «Крестьянские богомолки» вскользь, урывками, но верно и точно. Живописный, чрезвычайно характерный для русского крестьянства «Влас», несмотря на тенденциозно примешанные туда Некрасовым «гражданские» мотивы (стяжательство, мироедство и раскаяние в этих грехах), дает знакомый читателю, правдивый и характерный для России образ.
Владимир Соловьев сурово осудил Некрасова, как с религиозной, так и с национальной точек зрения:
Когда же сам разбит, разочарован,
Тоскуя, вспомнил он святую красоту —
Бессильный ум, к земной пыли прикован,
Напрасно призывал нетленную мечту…
…Не поднялись коснеющие руки
И бледный призрак тихо отлетел…
В этих строках Владимир Соловьев, так же как и мы, признает загадочность, неясность для нас подлинного душевного мира Н. А. Некрасова, плотно укрытого им служением кумиру дней и златому тельцу. Но одно из стихотворений «поэта-гражданина» проливает немного света в темную область его духа. Вернувшись из заграничной поездки, Некрасов был столь потрясен встречей с родиной, что с его уст сорвалось даже нечто вроде молитвы; его ритмы приблизились к строю арфы Давида:
Всё рожь кругом, как степь живая
Ни замков, ни морей, ни гор.
Спасибо, сторона родная,
За твой врачующий простор…
Храм Божий на горе мелькнул
И детски чистым чувством веры
Внезапно на душу пахнул.
Лови минуту умиленья,
Войди с открытой головой!
Я внял, я детски умилился
И долго я рыдал и бился
О плиты старые челом,
Чтобы простил, чтоб заступился,
Чтоб осенил меня крестом
Бог угнетенных, Бог скорбящих,
Бог поколений, предстоящих
Пред этим скудным алтарем.
Внял ли Всемилостивый покаянной молитве этой заблудшейся души – недоступная нам тайна.
Из кн.: «Религиозные мотивы в русской поэзии», изд-во «Жизнь с Богом».
Брюссель, 1960 г. С. 22–33