bannerbannerbanner
Кола

Борис Поляков
Кола

Полная версия

Но возвращаться к молчаливому спору с писарем разбуженная память теперь не хотела. Она услужливо подавала ему отрывки того, что когда-то, давно очень, было и ушло навсегда.

Бывший ротный, теперь командир полка, сдержал слово. За спасение знамени полка и жизни командира Шешелова наградили, как ему и не снилось: вчерашний крепостной, новобранец стал прапорщиком. Солдаты при его появлении вставали, желали здравия, говорили: «Ваше благородие». Благородие!

За окном темнеет. На улице дождь. В комнате тепло, сухо. Подольше не приходила бы с обедом Дарья. Приятно сидеть одному, в тиши предаваться воспоминаниям.

Шешелов выбирает поленья посуше, подкладывает их в печурку. Хорошо у огня. Да, славное было время. За что бы ни брался он, все выходило удачно, спорилось. Ему везло. Пули его обходили.

…Он хорошо помнил, будто недавно было, как в крестьянской одежде шел по незнакомой деревне. На площади у церкви дымились костры, варился в котлах ужин. Стояло в козлах оружие. У коновязи распряженные лошади. Все говорило о том, что французы расположились на отдых.

За деревней в лесу, откуда брел Шешелов, остались его солдаты. Пора было возвращаться к ним и идти в свой полк, доложить, что французы, похоже, о преследовании не думают. Отступая, их полк измотался и тоже нуждался в отдыхе.

Французы вели себя беззаботно: охранения не выдвинули, и Шешелова никто не окликнул. Он брел, прихрамывая, опираясь о палку, приглядывался к чужой, непохожей и очень похожей солдатской жизни. Впервые с тоскливой завистью помянул про себя бар, которые понимали чужой язык.

На другом конце деревни, у околицы, французы жгли костры, сидели у шатров, чинили амуницию, стирали в речке. Мирно пахло дымом и варевом.

На мосту колесом провалилось орудие, и путь в деревню закупорился: успела проехать только одна мортира, запряженная цугом. Смирно стояли лошади, возжи кинуты на лафете. Обслуга, похоже, вернулась помочь на мост.

Шешелов сосчитал пушки, шатры и костры на околице, прибавил к тем, что были на площади. Пора было засветло возвращаться, а он стоял и рассматривал лошадей: хорошие, сильные лошади. Шешелов осторожно причмокнул, понукнул их. Они поперебирали ногами, словно не решаясь трогаться без вожжей, и, когда Шешелов причмокнул еще раз, медленно пошли с места.

На мосту французы возились, галдели, показывали руками за речку, на березовую рощу: им, видно, нужны были ваги.

И жаркая волна отваги, лихости толкнула Шешелова на лафет. Собрать вожжи было делом мгновения.

От шатров смотрели французы. Время шло к ужину, к ночи и отдыху. Шешелов знал, какая бывает расслабленность у костра вечером. Понимал: пока придут в себя, он будет в деревне, – и ударил по лошадям, пустил их в бег. Мортира глухо застучала колесами по твердой дороге, и тогда сзади послышались крики. Но Шешелов уже погонял шестерку в деревню, в улицу.

На площадь у церкви он вылетел с грохотом. Скакал в полный галоп, молча нахлестывая вожжами. Французы шарахались в стороны, удивленно смотрели. Их ружья стояли в козлах, кони были распряжены. И Шешелову хотелось кричать, как кричал озорно и лихо барский кучер, гоня по деревне тройку: «Э-гей! Поберегись, мать вашу!»

Стучали по твердой дороге колеса, стучали двадцать четыре кованых копыта. Шестерка неслась по деревне, слышны были выстрелы. Но Шешелов не боялся. Стрелять по нему в деревне не станут: своих побьют. А вот остановить спереди лошадей могут. И он погонял молча, чтобы крик наперед его не выдал.

У последних домов Шешелов оглянулся: сзади, за пылью, скакала погоня. Он прикинул расстояние до леса и до погони и, все еще распаленный волной неуемного озорства и удали, закричал, оглядываясь назад: «Догоняй теперича! Ушли мы! Эгей! Поберегись! Пошел, милыя!» И, приближаясь к опушке, орал что было мочи: «Ружья! Ружья, ребятушки! Встречай конных на ружья! Смело встречай! Попридержи их залпом!»

И, когда за спиной прогремел первый залп, Шешелов понял, что теперь ни с ним, ни с солдатами его ничего не случится. Французы на ночь в лес не пойдут.

Потом они ехали. Кто сидел на мортире, кто трусил рядом, но все поглядывали назад: не верилось, что простят свой конфуз французы. А когда отъехали далеко и прошло ожидание погони, всех стал разбирать хохот.

Луна всходила полная. Лес заливался чешуйчатым светом. Ночной воздух густел прохладой – голоса далеко слышно. И Шешелов, давясь смехом, снова и снова рассказывал, как гнал лошадей по деревне, как, не понимая происходящего, смотрели, раскрыв рты, французы.

Смеялся он, смеялись солдаты, наперебой вставляя, что думал каждый, увидя Шешелова и погоню, как стрелял, как поворачивали назад французы.

Ехали шагом. По стылой дороге катилась мортира. Солдаты шли обок, Шешелов восседал на лафете. Он представлял, какие в полку будут толки о нем, о мортире, и, довольный, выговаривал про себя безликому недругу: «Оно, конечно, в карты нам играть не на что. И в туза из пистолета враз не уметить. Но зато мы смекалкой да хваткой не обделенные. Так-то вот, судари благородные».

Да, в схватках он вел себя отчаянно. Какое-то удивительное чутье подсказывало, что все будет благополучно: он еще закатится в родную деревню на почтовых. Не крепостным – офицером! Будут подарки родителям. Будет деревня у окон избушки пялить глаза завистью, старики кланяться издали, баре звать к себе в дом, чтобы на него глянуть. Будет еще очень много: служба, женитьба, чины.

Тогда он не мог предвидеть, что пережитый им в молодости страх вернется. Придет пугливым вздрагиванием на любой шум и постоянным ожиданием ареста. Он заявит о себе кошмарными снами и пробуждением в поту. Потерять все достигнутое? Оказаться опять крепостным или, хуже того, – на каторге?

Когда к жандармам вызвали и его, он снова почувствовал себя под трупом лошади с придавленными ногами. Но тогда, раньше, это длилось недолго, а впереди была целая жизнь и были силы. Теперь главным было прошлое. И он делал все, чтобы сохранить его, уползти. Он был угодлив и расторопен на службе, он бегал по знакомым и всем старался казаться благонамеренным. Да, он скулил и крутился.

Его письмо к князю тоже было пропитано страхом. Он писал его, торопясь, выворачивал себя наизнанку – мол, запутался, не углядел, как попал к петрашевцам; его, дескать, не политика привлекала – нравились их слова: воспитание каждого человека всегда не окончено, и он сам должен стремиться к образованию себя. Он, Шешелов, раскаивается.

В чем он раскаивался тогда? На власть он не посягал, других преступлений не делал. Казнить его было не за что.

С князем Шешелов не встречался лет двадцать. После войны князь ушел вдруг из армии, уехал послом за границу. Теперь говорили, что вернулся в столицу он членом Государственного совета, пользовался особой благосклонностью монарха.

…От долгой неподвижности затекли ноги. Шешелов встал поразмять их, прошелся. В пимах ходить было мягко. Отогревшиеся колени не ныли. Он смотрел в черные стекла окон. Встречу с князем помнил до мелочей. Помнил, как в большом и прекрасно обставленном кабинете тишина дышала силой и властью. Множество окон и масса света. И прямо в глаза – огромный портрет царя. Рама толстая, золотая, уходит до потолка. Царь стоит, опираясь рукой на эфес сабли. Поза величественная. Сразу чувствуешь – царь! И хочется поклониться.

Под портретом письменный стол, а рядом так же величественно стоял князь – человек, которому Шешелов обязан личным дворянством, чином восьмого класса. Он стоял очень прямо, чуть вскинув голову, большой палец правой руки заложен за борт шитого золотом мундира.

Размеры и обстановка кабинета сделали Шешелова маленьким, ничтожным. Ковровая дорожка к столу была бесконечно длинной.

Шешелов уже начал раскаиваться, что написал, что пришел. Страх снова овладел им. От волнения в горле першило, и вместо задуманного почтительного приветствия Шешелов произнес что-то бессвязное, непонятное даже себе. Лицо сиятельного дрогнуло в улыбке, он слегка наклонил голову в знак ответа и сделал приглашающий жест рукой, сказал, не напрягая голоса, радушно:

– Ну конечно, можно! Разумеется, можно. Пройди, пройди сюда.

Голос у сиятельного погустевший, размеренный, не похожий на тот, которым плакал когда-то ротный: «Ты не бросай меня, не бросай…» Череп сиятельного был голый, у висков торчали остатки волос.

Шешелов шел к столу негнущимися ногами. Князь сделал навстречу несколько шагов и взял его за локти. Шешелов видел: сиятельный действительно рад ему.

– Давно мы с тобой не видались, Иван Алексеич. Сколько лет прошло… Жизнь! И, судя по тебе, я, наверное, совсем старик.

После допросов в жандармерии, после всех страхов, треволнений и отчаянного письма Шешелов приветливости не ожидал. Внутри что-то дрогнуло, захотелось пасть на колени и благоговейно поцеловать эти тонко пахнувшие духами руки. Они очень много сделали для него. Это они запросто хлопали его по плечу, когда князь хохотал над рассказом о похищении мортиры: «Ай да прапорщик, ай да удалец!» Они вручали ему награды. Они пять лет платили французу, который учил Шешелова читать и писать.

– Старость, она, брат, ни чинов и ничего другого не разбирает, – говорил князь и с улыбкой разглядывал Шешелова, словно пытался заглянуть ему в душу, словно оценивал и сравнивал что-то ведомое только ему. – А какие мы с тобой молодцы были! Как французов били, а? Помнишь? Годы, годы! Старость берет беспощадной рукой. И нет от нее спасения.

Взгляд у сиятельного стал влажным. Он отвернулся и молча походил по кабинету: одна рука большим пальцем за борт, другая согнута за спиной. Потом опять подошел к столу, сел на мягкий с резной окантовкой стул, и, словно прогоняя наваждение, зажмурился крепко, в морщины.

– Сядь, – тихо сказал он Шешелову.

Шешелов покосился на кресла, в которые, видимо, никто никогда не садился, и, не дойдя двух шагов до них, остановился.

– Разрешите стоять, ваше сиятельство.

 

И совсем уже осевшим голосом добавил:

– Я пришел к вам защиты просить и помощи.

Брови у князя слегка поднялись, взгляд как бы возвращался к действительности.

– Да, я читал твое письмо, – устало и огорченно сказал он. – Это неприятная история. Ты попал к скверным людям.

– Ваше сиятельство, вы знаете – я крепостной по рождению, вашей волей в офицеры произведенный. Воспитания не получил большого. Где мне разобраться было.

Взгляд у князя из-под бровей посерьезнел:

– Однако разобрался, как пишешь.

Шешелов помнил, что писал князю. Все искренне, все как было.

– Разобрался лишь время спустя. И сразу ушел от них. И помыслов против веры, царя и отечества не имел. И книг не читал более подобных.

– Верю, что не имел помыслов, – медленно сказал князь, – и рад, что силы мои не зря потрачены на тебя.

Он откинулся на стуле и смотрел теперь мимо Шешелова, куда-то в сторону, говорил в раздумье:

– Тяга к книгам, к знаниям. Непрестанный поиск места приложения умов…

Он встал, отошел к окну и стоял, заложив назад руки, спиной к Шешелову, долго и молча. Потом, не оборачиваясь, заговорил будто сам с собой:

– Нам следовало бы прийти к сознанию, к которому обыкновенно приходят с таким трудом родители детей взрослеющих: настает возраст, когда мысль тоже мужает и требует, чтобы ее признали таковою.

Он прошелся по кабинету, словно забыв о присутствии Шешелова, будто продолжал спор с кем-то другим.

– Здравый смысл подсказывает, что наступила пора ослабить чрезвычайную суровость цензуры. Она устарела уже потому, что служит пределом, а не руководством. А у нас в литературе, как и во всем, вопрос не столько в том, чтобы подавлять, сколько в том, чтобы направлять. Разумное, в себе уверенное направление – вот чего недостает нам сегодня всюду. – Он не смотрел на Шешелова и говорил раздумчиво, как бы убеждая себя и кого-то другого, с кем спор был еще не окончен.

Он остановился в дальнем углу кабинета и оттуда смотрел на Шешелова, уже обращаясь к нему:

– К сожалению, на благоволящего к искусствам царствующего императора влияют люди, знающие литературу настолько, насколько в больших городах полиция знает низкие слои общества, то есть лишь те беспорядки и несообразности, которым иногда предается наш добрый народ.

Князь медленно пошел к Шешелову, одна рука за спину, другая большим пальцем за борт мундира.

– Нам известно, что Россия наводнена крамольными книгами от петрашевцев. Они переходят из рук в руки с величайшей быстротой в обращении. Их с жадностью домогаются. Они уже проникли если не в самые низы, которые не читают, то в весьма низкие слои общества.

Он подошел близко к Шешелову, и незнакомое прежде брезгливое и жесткое выражение появилось у него на лице, хотя голоса князь не менял:

– Но петрашевцы – жертвы безрассудной мысли. Память о них для потомства будет схоронена, как труп, как память о мятеже декабристов. Русский народ всегда чуждался вероломства и проклятием поносил имена тех, кто дерзнул посягнуть на священные права государя императора. – Взгляд его глаз с пожелтевшими старческими белками был сухим и горячим.

Шешелов не шевелился, стоял вытянувшись, хотя ему очень хотелось сжаться и отступить от князя на шаг. Князь, видимо, понял его состояние. Выражение лица смягчилось.

– Ты честно служил на войне. Но тогда видно было, где враг. Сейчас идет другая война, и враг другой: неприметный, коварный и очень опасный враг… – он сделал паузу, – брожение умов. Ни в какую другую эпоху не было столько брожения. Возникают противники власти. В народе дух непокорности и неповиновения.

Он стал совсем близко к Шешелову, взял его за борт мундира. Складки у рта были жесткие.

– Ты должен воевать так же честно, как раньше. Надо приобщать это брожение к содействию власти государя. Необходимо направлять эти силы на готовность помогать ей всемерно. – Выражение лица снова смягчилось. – Вспомни: кем ты был и чем обязан государю. Судьба большого и малого связана с его судьбой, с судьбой России. И ты должен драться. Не следует гнушаться даже мер тиранических, если они направлены на сохранение интересов монарха.

…Дарья вошла в комнату без стука, по-хозяйски неторопливо.

И хотя она не успела еще ничего сказать, Шешелов поморщился: всегда кто-нибудь помешает. Днем испортил ему настроение писарь, теперь отвлекает Дарья.

– Извольте кушать идти, барин. Обед подан.

Поленья в печурке горели ярко. На стенах, на темном окне плясали отсветом тени. Шешелов обернулся. Глаза, не привыкшие к темноте, слабо различали только фигуру Дарьи.

– Я не хочу обедать.

– Это как же так – не хочу? Обедать надо.

Так он и знал: легко от нее не отделаться. Но поступать с ней, как с писарем, ему не хотелось.

– Послушай, Дарья, я сам должен решать, когда мне обедать. Ты обязана только сказать.

– И-и, барин, эдак ты совсем отощаешь. Забудешь про обед за делами-то…

Шешелов понял слова как намек на его безделье, раздраженный поднялся с кресла. Теперь он смутно видел ее лицо.

– Иди, Дарья. Будет, как я сказал, по-моему.

– Уж известно, так, батюшко, как ты сказал. А только обедать-то все одно изволь.

Если бы он не слышал, как она говорила о нем с писарем! Но он слышал. И поэтому не сорвался, говорил внушительно-тихо, заговаривая ее, как привидение.

– Иди, Дарья, иди. Я позову, скажу, когда надо…

Дарья, наконец, повернулась, пошла, но даже в дверях все еще недовольно ворчала, будто бы обращаясь к себе, а на самом деле рассчитывая на его слух:

– Чисто дите малое. Кажинный раз надо уговаривать поись. Хоть иди к ведуну, уж не сглаз ли какой…

Шешелов расслабленно опустился в кресло. Дыхание сделалось частым и шумным, пальцы нервно теребили халат. Он знал, теперь не успокоится долго. Черт возьми! Когда-нибудь коляне заставят его взбеситься. И старался подавить раздражение, вернуться к прерванным мыслям. Все было так хорошо. Он думал о чем-то значительном, когда пришла Дарья. Днем писарь, теперь она. Он не успел додумать. Что? Что не успел он додумать? Топилась печь, плясали по стенам блики. Он думал о князе. Да, он был на приеме, и князь говорил, что не следует гнушаться мер тиранических…

А дальше, дальше?

Шешелов сидел у огня в мягком и низком кресле, но прежнее состояние, когда он мог вспоминать, переживая прошедшее заново, не возвращалось. Память отказывалась служить.

Он встал и прошелся.

Обжигая пальцы, достал уголек из печки; раскуривая трубку, успокаивался.

Господи, ну что он так изводит себя? В колянах видит одни лишь козни. Все это похоже на мышиную возню, ту, в ночи, под полом. Те тоже вроде бы заняты чем-то, хлопочут, живут. И он, опасаясь писать о границе, хочет сохранить эту мышиную возню. Чего ради? Чтоб когда-нибудь известись, борясь за покой и уединение? Несуразица. Он должен решиться и написать князю откровенно и честно, как тогда, все, что он знает и думает о границе. Князь должен понять. Отданная земля полита кровью колян, людей русских. Князь воевал, он знает, кровь – это серьезно и дорого. Ему не нужно объяснять долго, что землю утратили не только коляне. Ее лишились Российское государство, монарх. Да, он сам говорил, что судьба большого и малого связана с его судьбой, и не следует гнушаться никаких мер для его блага…

Шешелов встал, зажег свечу, взял с собою табак, пошел вниз в ратушу.

Он еще не знал, что будет делать и станет ли вообще писать. Но ему необходимо было идти сейчас в кабинет, сесть за стол.

Внизу дверь на кухню стояла настежь. Вкусно пахло наваристою похлебкой. Дарья в проеме двери ждала, когда он сойдет по лестнице.

– Подавать обед-от? – голос обеспокоенный.

«Что, – подумалось, – может, она и вправду решила, что я больной или порченый?» От недавней своей резкости Стало неловко.

– Скоро, скоро будем обедать, Дарья.

И сам удивился своему голосу: в нем ожила вдруг нотка приветливости и доброты. И это понравилось. Загораживая рукой свечу, он шел на половину ратуши и перемене настроения про себя улыбнулся, ему сделалось хорошо.

В кабинете он зажег свечи, грузно уселся в кресло, закурил не спеша, с удовольствием. Аккуратно макая перо в чернила, старался не брызгать. Он не хочет пока исполнять предписания губернии по обновлению граничных знаков. И не только потому, писал он князю, что Кольская ратуша не имеет карты. Коляне хотят знать: почему ущемлены интересы Русского государства при установлении новой границы? Не было ли допущено злоупотребления подполковником Галяминым?

Сомнения не терзали его. Мысли были простыми и ясными. Он покуривал трубку. Писалось легко.

Коляне не могут забыть и простить обиды. И это понятно: земля – не только богатство и достояние державы. Это большое национальное чувство, которое заложено в человеке так же, как чувство добра, зла, любви. И его нельзя ущемлять. Иначе откуда возьмутся преданность, вера?

Шешелов закончил писать, отложил перо и улыбнулся обрадованно пришедшей мысли. Ну, право же! Глупо себя подставлять под палку. Князь князем, письмо письмом, а губернию раздражать не следует. Ставить граничные знаки он поручит исправнику. Труд немалый, исправник постарается избежать его под любым предлогом. И хорошо! Шешелов в этом ему поможет и будет избавлен от его же доносов по границе. Не станет же исправник на себя жаловаться. А тем временем князь ответит…

Шешелов взял исписанный лист и аккуратно его свернул. Завтра он отдаст его писарю, и тот перепишет ровным, красивым почерком.

Пусть он узнает, что в нем написано и кому. Так даже лучше: шаг сделан.

Наступит конец его, шешеловским, метаниям и раздражению.

36

– Вот, – сказал Шешелов, подавая исправнику губернское предписание, – извольте. Я полагаю, его надлежит вам исполнить.

С настороженностью исправник принял бумагу. Глаза забегали по письму. Шешелов наблюдал. Хотелось, чтобы исправник сам отказался столбы ставить. Дело ведь хлопотное. Их нарубить, ошкурить и обтесать надо, на места развезти. Лопарей разыскать, оленей. Все далеко от дома, надолго. Исправник усерден. Нареканий по службе старается не иметь. Правда, были слушки, грел он руки на контрабанде. Но Шешелов не стал тогда вникать в суть. И, может, напрасно.

– Я к вам расположен, господин городничий, как к родному отцу, сердечно, – сказал исправник. – Но тут прямо сказано: «Встретиться с норвежскими комиссарами». А это для меня много. Я человек маленький. Вам бы тут самому лучше.

Он отказывался. И причину назвал не пустую.

– Для меня, господин городничий, время настало – никак отлучиться нельзя из Колы. Поморы домой вернулись. Вор на воре. Пьяницы; забулдыги! Поножовщина в кабаке. Тут ссыльных опять прислали. Шаромыги! Того и гляди, кишки кому-нибудь выпустят или поджог устроят.

Ясно, он отказывается поехать. Но перечит со смыслом.

Шешелов встал, закурил, прошелся по кабинету. Исправник ничего не сказал о границе. Рад или обеспокоен? Будто не о ней речь. Ведь заставил же тогда лопаря молчать. Знал, почему заставляет. А теперь отчего молчит?

Проходя мимо зеркала, вдруг увидел: в спину ему смотрел откровенно недобрый взгляд. Шешелов повернулся всем телом, медленно. Исправник сидел, опустив голову. Вот, значит, что! Боится.

И отяжелевшим шагом пошел к столу, подергал себя за мочку уха. Надо себя не выдать, поласковее бы с ним.

И вспомнилось: с петрашевцами соглядатай был. Сидел с ними, вино пил, говорил, слушал. А сам дрожал от страха и от нетерпения предать. Ах, если бы в зеркало его кто-нибудь… Вот так же, хоть один раз, случайно.

Помолчав, сказал тоном, какой мало знающие его принимали всегда за глупость:

– В городе, правда, много сейчас хлопот. – Разглядывая перо, покивал в раздумье. – Но вы на досуге зайдите к писарю, распишитесь, что получили бумагу эту.

– Господин городничий! Да я ведь…

Шешелов обмакнул перо и в углу наискось написал: «Господину исправнику. К исполнению». Подписался, поставил число. Вот только в нетерпенье перо зря брызнуло. Сказал тем же тоном, успокаивая исправника:

– Зима долгая. Столбы как-нибудь не спеша заготовить следует. Они почти тридцать лет ждали.

А потом смотрел, как исправник шел к двери. Опять в зеркале промелькнуло его лицо.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40 
Рейтинг@Mail.ru