bannerbannerbanner
Дай мне имя

Борис Хазанов
Дай мне имя

Полная версия

4

Когда те, кто вернулся из лагеря, рассказывали о том, как они жили там, уцелевшим друзьям, то рассказы эти вызывали у слушателей смешанное чувство любопытства и отчуждения.

Им говорили как о чем-то обыденном о том, что по самой сути своей не могло быть нормальной жизнью обыкновенных людей и напоминало образ жизни выродков или далеких экзотических племен, и они относили это за счет особой аберрации зрения, свойственной, как они думали, бывшим узникам; никому из тех, кто слушал эти рассказы, не приходило в голову, что с таким же успехом могли очутиться за проволокой и они сами: они отказывались допустить такую возможность, как невозможно верить, идя за гробом, что в один прекрасный день понесут и тебя.

В сущности, они и не верили в собственную смерти; и так же мало верили в пресловутую страну Лимонию, в Чурлаг, Карлаг, Унжлаг, Севжелдорлаг и т. д. со всеми их обитателями. Казалось невероятным, что обыкновенный, ничем не отличающийся от нас с вами человек может ни с того ни с сего исчезнуть, провалиться в люк, чтобы продолжать призрачное существование на каком-то ином свете, как невероятным кажется, что сосед, с которым вчера еще здоровались на лестнице, сегодня ночью скончался.

Тем более никто из них не поверил бы, если бы ему сказали, что фантастическая жуть лагеря – это лишь иное обличье обыденной жизни громадного большинства людей. Насколько проще и легче было поверить в Голгофу, в романтику вышек и прожекторов, словом, поверить в произвол, чем допустить удручающую непроизвольность этого ада, в конечном счете созданного его же собственными обитателями. Поистине не властью стрелка на вышке, а властью тупого и злобного соседа вершилось то, что составляло высшую и конечную цель лагеря, и здесь, как везде и всегда, величие начальства было лишь символом ни от кого не зависящих законов, управляющих и начальниками, и всеми людьми.

Эти слушатели не догадывались, как много общего было между обычной жизнью по эту сторону лагерей и жизнью сумрачной страны в тайге на северо-востоке, с ее иерархическим строем, не сразу заметным (ведь только издали колонна плетущихся на работу узников казалась вполне однородной массой, братством и равенством несчастных), но в тесноте и безвыходности лагерного существования ощутимым ежеминутно и на каждом шагу. Контингент – не коллектив. Молчаливая солидарность перед лицом притеснителей, товарищество и братство, один за всех и все прочее в этом роде в этой стране были так же бессмысленны и невозможны, как и в их стране, в их собственной, обычной и нормальной жизни.

Итак, то, что на первый взгляд казалось безумным изобретением каких-то дьявольских канцелярий, на самом деле было пророчеством и репетицией. Миллионы людей вошли в это – в безмолвном ужасе, как входят в воду, которая кажется обжигающе-леденящей, но проходит время, и холод не ощущается. Становится ясно, что в аду живут так же, как наверху, только чуточку откровенней. Глядя на старого банщика, как он возвращается поздно вечером в зону, втянув голову в плечи, в длинном заплатанном бушлате, сотрясаясь в кашле и выплевывая какую-то клейковину, начинало казаться, что он был таким всегда, всю жизнь, что он так и родился, обросший с ног до головы крысиной шерстью концлагеря.

В 1942 году Набиркин, который был тогда на десять лет моложе, стоял в колонне таких же, как он, голодных и обросших щетиной солдат, ночью, под моросящим дождем; они стояли на набережной гамбурского порта, громадность которого угадывалась в темных силуэтах гигантских кранов, барж и грузовых пароходов. Отсюда, во тьме затемнения, их должны были перегнать в лагерь, находившийся от города всего лишь в нескольких километрах. Говорили, что там много наших, живут в кирпичных бараках и получают зарплату.

В шталаге III, куда он попал, находилось несколько тысяч русских. Все они подыхали медленной смертью вместе с цыганами, какими-то украинскими богомолами и евреями.

Так он оказался в числе тех, кому пришлось испробовать это занятие сначала у чужих, а потом у своих. И там, и здесь были свои преимущества и свои ужасные недостатки. После того, первого, заключения он перебывал в лагере советских военнопленных под Нарвиком, пересыльном лагере, стационарном лагере, американском лагере перемещенных лиц и проверочном лагере для возвращающихся на родину, и прошло больше года, прежде чем его снова засадили, но в памяти все это сбилось в кучу, смешались даты и термины; старик называл лагерфюрера начальником лагпункта, а шта-лаг путал с Чурлагом – получалось так, словно не было никакого перерыва, никакого просвета.

Там их наказывали за то, что они происходили отсюда, здесь – за то, что побывали там. Они были виноваты в том, что воевали, и в том, что были захвачены в плен. Подобно множеству людей, мужчин и женщин своего века, они были виноваты при всех обстоятельствах, самим фактом своего существования, виноваты потому, что должна была находиться работа для карательных учреждений, и потому, что требовалась рабочая сила для лагерей. Работать! Работать! План! Проценты! Такова была воля богов, возглашаемая из репродукторов.

Кто однажды отведал тюремной баланды – будет жрать ее снова.

5

В лагере не имей сто друзей, имей керю. Тогда, в 1942 году, Набиркин стоял в колонне рядом с одним лейтенантом. После дол-того путешествия партия прибыла в стационарный лагерь, по-немецки шталаг. Это было одно из подразделений известного впоследствии концлагеря Нейенгамме.

Все стояли и смотрели, как начальник транспорта передавал колонну шарфюреру, одетому в черное, который слушал его с выражением отрешенности и брезгливой скуки. Очевидно, и настоящая жизнь, и человечество – все это было для шарфюрера где-то далеко, а здесь его окружали отбросы. Но ничего не поделаешь: такая работа. Очевидно, он так думал. Шарфюрер поглядел на сапоги первой шеренги, вернее, на то, что осталось от сапог, и что-то мрачно пролаял на ихнем языке. Охранники окружили партию со всех сторон.

Раздалась команда, которую никто не понял; все начали поворачиваться, кто направо, кто налево, поднялась суматоха. В задних рядах охранники – здоровые лбы, в шлемах, напоминающих перевернутые горшки, били замешкавшихся прикладами. Вместе со всеми Набиркин побежал к деревянному бараку.

На крыльце, подбоченясь, стоял молодой эсэс. Он был без фуражки, воротник с серебряными молниями расстегнут. Ветер шевелил его светлые волосы.

Была произнесена речь.

«Вы, але! – сказал парень, сверкая льдистыми глазами, на самом что ни на есть русском языке, и даже с оканьем. – Слушать сюда. Сейчас я вам кой-чего скажу, а больше с вами никто разговаривать не будет. Вы больше не люди, поняли?»

Все поняли. Еще бы не понять! Дальше следовало несколько четких фраз, похожих на стихи.

Позади парня с непроницаемым видом стоял худой, зеленоглазый немец в фуражке с вздернутой тульей, внимательно слушал.

Оратор сплюнул и продолжал:

«Вы принадлежите Германской империи, в рот ее с потрохами, тут вас научат работать, грызи вашу мать… Что заработал – твое, а даром жрать баланду никто не будет. Это вам не Россия».

«Чего-о? – вскинулся он вдруг, хотя никто их стоявших в толпе не проронил ни слова. – Рыло начищу, кто будет пасть открывать!»

Это он мог. Вот уже это он мог.

Немец у дверей переминулся с ноги на ногу, двинул кадыком и сложил на груди тонкие руки.

Парень шмыгнул носом:

«Слушай сюда…»

«Сейчас будут записывать анкетные данные. Каждый подходит к господину офицеру вот там, в канцляй, и гр-ромким голосом, отчетливо! – где родился, где крестился. Политруков нет? Жидов нет? Говори сразу, а то хуже будет».

С этими словами парень – льняные волосы, ни дать ни взять из-под Вологды – расставил ноги в начищенных сапогах и с громом высморкал наземь длинные сопли. Должно, простыл без шапки. Стоявшие в колонне смотрели, как он достал платочек со дна разла-тых галифе обтереть липкие пальцы.

Им объяснили: или они будут честно вкалывать на благо империи, или пускай пеняют на себя, но только просто так подохнуть им не дадут, пусть-де не надеются. И через слово – матом. Они стояли, грязные и обросшие седой щетиной, в рваных шинелях и в пилотках, с которых были сорваны звездочки, и молча слушали.

Потом по очереди стали входить в барак, который был оцеплен. Двое в железных горшках стояли при входе. Внутри оказался длинный коридор, по обе стороны – двери с табличками. За ближней дверью стрекотала машинка. Каждый должен был постучаться, войти, сорвать шапку и рапортовать. Потом, если все в порядке, бегом по коридору к выходу на другое крыльцо. Там ждала зуботычина и пинок в зад. На этом заканчивалась регистрация.

Они вошли в эту комнату. Высокий лейтенант и приземистый Набиркин стояли у порога – руки по швам. Пальцы старика Набиркина были почти вровень с коленками. Он и тогда уже выглядел стариком. Так он запомнил эту минуту: прямой, неподвижный профиль товарища, тонкая шея с кадыком; в комнатушке жарко, топится печь, на окне – решетка; горит яркая лампочка, хотя на дворе еще день. Немцы, сидевшие за столом, не взглянули на них – один стучал на машинке, другой перелистывал списки, им было безразлично, кто стоял перед ними.

Набиркин был тысяча восемьсот девяносто пятого года рождения, родился в деревне Звонари Курской губернии, русский, православный, беспартийный, колхозник, звание – рядовой. (Он торопливо отрапортовал это, точно вывалил из мешка картошку.) Лейтенант был с девятьсот одиннадцатого года, место рождения… – «Weg!» – рявкнул писарь, и они побежали по коридору.

«Weg! Weg!» – пошел! – слышалось и перед дверью в конце коридора, и на крыльце. Все по очереди скатывались со ступенек и занимали место в колонне.

Отсюда был виден вход в зону – каменное двухэтажное здание вахты с караульной вышкой и воротами; сквозь решетку виднелась уходящая вдаль дорога, плоские здания бараков и плац. На вышке стоял часовой, его круглый шлем чернел на фоне неба. Кроваво-красный флаг империи лениво плескался над крыльцом вахты.

 

Толпа бросилась к воротам, едва раздались лающие звуки команды. Внезапная паника охватила людей, каждый думал об одном: скорей очутиться за воротами. Перед створом чуть приоткрытых ворот, куда с трудом могли протиснуться два человека, началась звериная давка. Это казалось невероятным – люди сами рвались в концлагерь. Если бы ворота совсем закрылись, они полезли бы вверх по чугунной решетке.

Охрана бесстрастно взирала на эту суматоху. На этот раз никого не били, ни одного выстрела не прогремело. Не было надобности.

Кто-то рванул створку ворот на себя. Толпа устремилась в проход. Человеческий фарш стал продавливаться в ворота. Старик Набиркин, отчаянно и бесполезно толкавшийся в задних рядах, был в этой давке сбит с ног.

Выручил лейтенант. Рявкнув бешеным матюгом, распихал ослепших, лезущих. Какой-то мужик, ощерившись, лягнул высокого лейтенанта сапогом в живот. Набиркин поднялся на ноги и кинулся на мужика…

К дерущимся подбежали в горшках, заработали приклады. Медленно, ржаво заскрипели железные петли ворот, и толпа вынесла их на дорогу. Лейтенант был тот самый ларешник, а Набиркин – так и остался Набиркин.

6

Глубокой ночью Вересов пил чифирь в Курском вокзале, в кругу законных воров и ближних шестерок.

На черной глади густого, смолистого напитка волновались желтые блики. Кружка переходила из рук в руки. На ее приготовление пошла целая пачка чая.

Питье действовало быстро, с первого глотка золотистый дракон, извивавшийся в чаше, вонзил когти в сердце. Нужно было перетерпеть сердцебиение, не выронить чашу – глотнуть снова. И медленно, как сходит ночь, околдовывал душу чифирь.

Сидели с серьезными лицами, тесным кружком. Роняли тяжелые, как сургуч, слова.

«Кончать его надо было, суку…»

«Пес смрадный…»

«Распустили паскуд…»

«Нет, я чего скажу… У нас на Севере бы не допустили. Сука буду. У нас бы не допустили».

У нас, у нас. У нас козел хрудями тряс».

«Ты, морда с ручкой! Ты с кем ботаешь? Ты кого хлестаешь?»

«Кончайте, подлюки, развопились. Почифирить не дадут».

«Леха, в рот стеганный! Пой!»

Леха улегся головою на стол и не шевелился. Язык не ворочался.

«Леха!!» – рявкнул генерал.

Леха поднял голову, сипло затянул: «Этап на Север, срока аг-ромные. Кого ни спро-осишь, у всех Указ». «Взгляни, взгляни в глаза мои суровые!» – в отчаянии подхватил нестройный хор.

«…Чего я скажу – Ушастый трекал. Этап готовят. Всех воров на Север».

«Брехает…»

Вконец окосевший Леха с трудом спел «Не для меня» и «Звенят бубенчики». Ржавой пилой резанул сердце…

«Звенят бубенчики, звенят бубенчики. Ветер звон доно-осит». «А молодой жулик, молодой жулик начальничка просит!» – певцу вторил хор полумертвыми голосами.

Чаша по очереди опрокидывалась над каждым ртом.

«В-в-в-в! – забормотал, дрожа, Леха, – Ууу! – он завыл сиротливым псом. – Вот она, сука, вот она».

В дверях стояла баба-кикимора.

«Бей ее!»

Кружка полетела в дверь. Блатные, сбившись в кучу, дружно крестились. Мир распадался…

Все это время генерал сидел на главном месте, не участвуя в толковищах. Одним присутствием Вася Вересов давал тон и значительность собранию. Авторитет его нимало не ущербился, вернее, тотчас и с лихвою был восполнен крутой расправой с обидчиком, и теперь, с полузакрытыми глазами, скрестив поросшие рыжим волосом руки в синих наколках, Вересов был еще больше и как никогда достоин занимать место легендарных вождей Гориллы и Мухомора, зарубленного три года назад в столовой, при выходе из кино. О чем он грезил, какие думы внушил ему наркотик, звенящий в крови?

Таинственное прошлое Вересова предстало перед ним в образе его отца, каким он видел его в последний раз, в ночь, когда отец ушел из дому. Было это в деревне, в 32 году. Давно и бесследно исчезнувший из его жизни, он смутно виднелся у порога, на том месте, где стоял ларешник, где повредившийся певец Леха увидел грудастую и косматую бабу. Васю тяжко мутило. Вся секция с рядами нар медленно поворачивалась, и ему показалось, что он сидит в корабельном трюме, под ним качается пол, пароход плывет по Охотскому морю. Что-то приподнимало его, это была волна за бортом и одновременно волна тошноты, поднявшаяся из желудка.

Он двинулся к выходу. Но выхода не было. Страшное сознание обреченности, нелепой гибели живьем на дне качающегося парохода пронизало Вересова. Рука, покрытая татуировкой, уцепилась за край стола.

Кругом все спали. Ледяной ветер дул в лицо генералу. Вповалку лежала шобла – народ Вересова, его подданные, бригада «аля-улю». Его супруг, Рябчик, простерся на койке. Зловещий храп оглашал тусклый чертог.

А на дворе цепенела полночь, на вышках дремала в тулупах караульная стража, и усталые псы, седые от инея, усевшись на задние лапы, протяжно выли на лунный круг, маслянистым пятном проступивший в небе.

1967 г.

Диспут

…приводит доказательства из Талмуда, что даже Моисей не мог при жизни взойти на небо и достигал лишь высоты на десять локтей ниже небесного свода.

Иихок-Лейбуш Перец. «Если не выше»

История (или притча), сочинённая Перецом, основана, как известно, на хасидском анекдоте; не пытаясь соревноваться со знаменитым писателем, я хотел бы рассказать всё как было в действительности, разумеется, в меру моего понимания действительности, – что, конечно, тоже не бесспорно. Протагонист известен: речь идёт о цадике из украинского местечка, память об учителе жива благодаря Перецу, в самом же местечке никто о нём, разумеется, не помнит. Да и общины не осталось.

Время действия? Так ли уж это важно – принимая во внимание, с кем встретился реб Шмуэль; но если нужны факты, то вот они: рабби жил в середине шестого тысячелетия. По христианскому календарю это будет где-то на переломе веков. В Библии сказано: срок человеку определён в сто двадцать лет. Так долго реб Шмуэль, конечно, не жил, но всё же дотянул до начала сороковых годов. И, наконец, что касается географии (раз уж мы её коснулись): в соседней Польше, в Бельско-Бьяльском воеводстве, находится городок Освенцим, где учитель, вопреки обещанному бессмертию, завершил своё земное существование. Заодно и вся община.

Напомню о притче, как её передаёт Перец. Раз в неделю Немировский цадик исчезал; это привлекло внимание жителей местечка, распространился слух, что рабби Шмуэль удаляется беседовать с Богом. Нашёлся человек, который его выследил. Оказалось, что учитель, переодетый крестьянином, перед рассветом выходит из своего дома и направляется в соседнюю деревню. Там, в полуразвалившей-ся хате лежит одинокая больная женщина. Рабби колет дрова, топит печку, готовит еду, кормит и утешает больную. Потом так же незаметно возвращается к себе домой. На вопрос хасидов: где же был рабби, не на небе ли? – соглядатай ответил: «Если не выше».

Прелестный рассказ – и, кстати, довольно убедительный. Но действительность, в отличие от вымысла, редко бывает правдоподобной. Действительность сама кажется вымыслом, а иногда прямо-таки выглядит как чей-то бред. Это внушает некоторые подозрения касательно психического здоровья Творца, но не будем продолжать эту тему. В мире, сказал философ[1], всё есть, как есть, и всё происходит, как происходит. Однажды утром, точнее, в предутренний час, после плохо проведённой ночи, пожилой учитель поднялся раньше обычного; накануне мальчик, который ему прислуживал, отправился навестить родителей в Крыжополь; рабби умыл лицо и руки, напился чаю и надел (вопреки рассказу Переца) свою лучшую одежду. В чёрном сюртуке, в старомодном высоком воротничке и при галстуке, с бородой, из-под которой виднелась крахмальная манишка, с цепочкой от часов на животе, рабби Шмуэль, вдобавок нацепивший на свой мясистый нос пенсне, напоминал университетского профессора, адвоката или управляющего банком. Нечего и говорить о том, что ни на одном из этих поприщ он никогда не мог бы преуспеть. Было темно, перед домом ждал закрытый экипаж.

Если бы кучер был писателем, он мог бы расписать путешествие во всех подробностях, но при этом возник бы риск того, что именуется художественным переосмыслением. То есть нас опять угостили бы какой-нибудь небылицей. На самом деле всё было очень просто, всю ночь продолжался снегопад, рабби сошёл с крыльца, держа над собой огромный зонт, и лошадь потащила карету по главной улице местечка, увязая в снегу. В домах ещё не зажглись огни.

Ехали долго. Словно сам создатель медлил восстать от сна, смутно обозначился серо-белый, глухой зимний день. Остались позади хутора, поля, перелески, вынырнула из белёсой мглы и потянулась вдоль дороги высокая чугунная ограда, и, наконец, лошадь стала перед воротами. Навстречу по расчищенной и успевшей снова покрыться снегом аллее спешил привратник. Некогда поместье принадлежало польскому магнату, мрачный каменный герб над входом напоминал о далёких временах, о разорившемся владельце. Новые хозяева, неизвестно кто, сдавали замок кому-то. Гость расплатился с извозчиком и взошёл на ступени.

Он стоял в гулком сумрачном зале, некто, чью наружность невозможно описать, приблизился, голос, звучащий, как эхо, спросил: он ли реб Шмуэль-Арье-Лейб бен Ахиезер, прозванный Вторым Великим маггидом, господин благого Имени?

«Да, – сказал учитель, удручённый этой официальностью, – это я».

Ему указали на лифт, и реб Шмуэль прибыл на небо.

Но не выше. Небо представляло собой обширное помещение с потолочной росписью на астрономические темы. Из зала гость прошествовал в коридор, где отыскал нужную дверь. Требовалось изложить причину визита, предъявить повестку, что-нибудь такое. Но никакой письменной повестки рабби не получал. Его известили, вот и всё; он был приглашён, но в весьма абстрактной форме. Всё это он собирался объяснить секретарю, но не успел открыть рот, дверь из приёмной в кабинет открылась, вышло высокое лицо – выплыла дородная миловидная дама в бледно-лиловом шиньоне, с брильянтами в ушах, в элегантном сером платье с вышивкой на груди. Можно было сказать, что она прекрасно сохранилась для своих лет. Секретарь выскочил из-за стола, принял у гостя цилиндр, зонт и крылатку.

Рабби Шмуэль огляделся: великолепно обставленный покой. В те времена ещё не было кино – во всяком случае, изобретение братьев Люмьер не добралось до этих мест, – а то бы мы сказали, что обстановка была как в фильме «ретро»: высокие задёрнутые гардины на окнах, стильная мебель, библиотека, ковёр, камин. Тишина и уют. Несколько ламп, не слишком ярких, чтобы не подчёркивать возраст хозяйки, но света достаточно. Рабби Шмуэль сидел в кресле, дама поместилась напротив, красиво составив ноги в туфельках, расправила платье и сложила на лоне маленькие пухлые руки. На правом безымянном пальце обручальное кольцо, на левом перстень с головой Адама. Несколько времени молчали.

«Ну-с… – промолвила она. – Я вас слушаю».

Рабби растерялся: он думал, что ему будут задавать вопросы. Ожидалось, однако, что сперва должен высказаться посетитель, изложить свою просьбу или что там. В конце концов была же у него какая-то цель. Подать прошение, ходатайствовать за кого-нибудь.

Он не умел притворяться и сказал:

«Прошу простить меня, я всё забыл».

«Что вы забыли?»

«Я забыл, для чего я приехал».

«О! – сказала дама. – Какая разница? Я вам рада. Я рада, – пояснила она, – что вы догадались».

«Догадался? о чём?»

«О том, что вас хотят видеть. Можете ли вы рассказать, как это произошло?»

«Но ведь вы сами знаете».

«Мне хотелось бы услышать из ваших уст».

«Как произошло… – пробормотал рабби, снял пенсне и потер двумя пальцами спинку носа. – Я видел сон. Это был ангел. Он сказал: поднимайся, возница знает дорогу».

«Вы не удивились?»

Рабби молча покачал головой. Дама милостиво кивала лиловым шиньоном.

Несколько осмелев, рабби Шмуэль заговорил:

«Но я предполагал… если позволите быть откровенным… Видите ли, мне придётся потом рассказать, где я был. А что я скажу? Собственно, этого не может быть…»

«Не может быть, чтобы он оказался женщиной?»

«Да. Извините».

«Вы не можете себе это представить?»

Рабби пожал плечами.

Дама в сером помолчала.

«Это верно, – сказала она. – Он не может быть женщиной. Хотя бы потому, что нельзя не считаться с грамматикой. Всякий раз, когда о нём заходит речь, в Писании употребляется мужской род. Не говоря уже о христианстве. Им пришлось бы переделывать все иконы».

 

«Как же тогда…»

«Считайте, что я его замещаю».

«Вы? Разве это возможно?»

«Странно, что вас это удивляет. Вы знаток Книги. Неужели вы забыли, что Моисей, когда подошёл поближе, узнать, отчего терновник горит и не сгорает, то закрыл лицо. Как по-вашему: почему он это сделал? От сильного жара?»

«Нет, конечно. Чтобы не видеть того, кто с ним говорил».

«Да, но почему? Почему он не решился взглянуть?»

«На этот счёт существуют разные мнения», – сказал реб Шмуэль.

«Мнения могут быть разные. Но факт состоит в том, что человек не может встретить его воочию. Иначе умрёшь. Волей-неволей приходится искать посредников».

Снова молчание; гость поглядывал на горящие поленья.

«Вы разочарованы?»

«Я? – сказал рабби, очнувшись. – Нет, нет… ни в коей мере».

Он насадил пенсне на свой могучий нос, постарался сидеть прямо.

Дама в сером промолвила:

«Я вижу, наш разговор как-то не клеится. Расскажите немного о себе».

«Что рассказывать… Вы, вероятно, и так всё знаете».

«Мне интересно услышать из ваших уст».

«Я живу в…» – он назвал свой городок.

«Постойте, я должна вспомнить, где это. В Польше?»

«Ближе. Недалеко отсюда. Раза два выезжал по делам в Винницу, а так всё время дома. Жена моя умерла. Детей нет. Я там что-то вроде местной знаменитости. Думают, что я Бог весть кто и всё знаю. Но на самом деле…»

«Утверждение, что мы знаем только то, что ничего не знаем, – заметила дама, – старая философская песня. Тем не менее, насколько мне известно, вы единственный человек после Израиля Баал Шема, кто владеет Именем».

«Так считается…»

«Почему вы ни разу не воспользовались вашим могуществом?»

«Почему я должен был им воспользоваться?»

Дама хлопнула в ладоши. Обе половинки дверей неслышно распахнулись, въехал столик, который толкал перед собой секретарь.

«Я предполагаю, – сказала хозяйка, – что вы проголодались. Дорога долгая…»

Реб Шмуэль пил чай, робко взял с блюда бутерброд. Дама продолжала:

«Мы затронули интересную тему. Прежде я как-то не задумывалась. В самом деле, если бы он был женщиной… если бы он мог быть женщиной. Может быть, мир был бы чуточку совершенней!»

«Но он и так совершенен», – сказал реб Шмуэль и стряхнул крошки с бороды.

«Вы в этом уверены?»

Уж не провоцировала ли она бедного цадика? Реб Шмуэль взглянул на даму в сером – она улыбалась.

«Нет, – вздохнув, сказал он, – не уверен».

«Вот видите. Теперь мы можем вернуться к моему вопросу. Почему вы не воспользовались вашей властью над Именем? Весь народ, можно сказать, смотрит на вас».

«Какой народ… захолустный городишко».

«Весь народ Израиля, – сказала дама строго, – ждёт, когда же, наконец, придёт Машиах. Когда, – она устремила взгляд в пространство, – зазвенят колокольчики его ослицы. И вот появился человек, которому свыше дано поторопить Мессию. Напомнить ему о том, что… Ускорить его приход. И что же? Этот человек колеблется, медлит, чего-то ждёт. Чего вы ждёте? Пока не наступит катастрофа, всеобщая гибель, конец света? В ваших силах, – она наклонилась к гостю, – заставить его явиться. Всё проблемы были бы решены».

«Я полагаю, что это компетенция Всевышнего».

«О, нет. Увы! Поверьте мне, уж я-то знаю. Совершенство мира вовсе не в том, что к нему якобы уже нечего добавить, а в том, что мироздание подобно безупречно работающему автомату. Однажды пущенный в ход, он функционирует сам собой. Начнёте копаться, передёлывать, он остановится. Речь идёт не о ремонте! Речь идёт о спасении. Кушайте, прошу вас… берите с рыбой. Это свежая сёмга, ночью привезли… Что сделано, то сделано!»

И она развела руками.

«В таком случае, – возразил реб Шмуэль, – и Мессия не поможет».

«Его задача другая. Мир, конечно, от его пришествия не изменится. Каков он есть, таков он есть. Но люди станут чуточку счастливей. В мире будет спокойней».

«Я думаю… – проговорил реб Шмуэль, оглядывая себя, не осталось ли крошек на манишке. – Я думаю, что чаша страданий ещё не переполнилась. Там ещё есть место… Мессия явился бы преждевременно».

«Дожидаться, когда она перельётся через край! Вы бесчеловечны».

«Я?» – сказал реб Шмуэль.

Она запнулась. Цадик поднял глаза, в которых была такая бездна горя, что хозяйка не нашлась что сказать. И разговор иссяк.

Что-то вывело даму в сером из задумчивости. Реб Шмуэль зашевелился в кресле.

«Как, вы собираетесь уже уходить? Подождите, ведь мы ещё не успели договориться о главном. (Рабби пожал плечами). Так, значит, вы уверены, что… э?..»

Реб Шмуэль ответил:

«Да. Он жесток – в этом проявляется его великое милосердие. Он несправедлив, но его несправедливость – на самом деле не что иное, как справедливость. Наказание, которое он творит, есть награда. И часть для него то же, что целое. Чаша бед ещё не полна…»

«Вы это и говорите своей общине?»

«Люди меня понимают. Они понимают, что евреи – не сами по себе, но часть целого. Даже если никто никогда не выезжал из местечка».

Серая дама прищурилась.

«Теперь я вижу, с кем я имею дело. Вы – жестокий старик. Вам-то что, вам терять нечего. А что делать детям, у которых жизнь впереди, детям с глазами, полными доверия? Что делать молодым людям, которые ждут поощрения, – а вы лишаете их всякой надежды. И, в конце концов, откуда вы знаете? Кто вам дал право? Вы что – пророк? Что вы знаете о будущем?»

«Ничего, – сказал цадик сокрушённо. – Но я знаю, кто он и каков он, там…»

«Пожалуйста, не тычьте пальцем в потолок. Небо – здесь!»

«Простите».

«Сколько вам осталось жить?»

«Откуда я знаю…»

«Зато я знаю».

«Сколько же?»

«Вот уж этого я вам не открою».

«Но я более или менее догадываюсь».

Дама лукаво взглянула на цадика и спросила:

«Как вам понравилось моё угощение?»

«Благодарю вас. Очень вкусно. Я в жизни не пробовал ни икры, ни сёмги».

«А чай?»

«И чай замечательный. Что это за сорт?»

«Ещё чашечку?»

«Спасибо, я сыт. Кроме того, у меня, извините… проблемы с мочевым пузырём».

«Вам надо, – дама понизила голос, – отлучиться ненадолго?»

«Да, если позволите», – пробормотал рабби.

Она дала знак вошедшему секретарю, и гость поплёлся следом за ним.

Когда рабби Шмуэль после довольно продолжительного отсутствия вернулся, по его лицу было видно, что настроение у него значительно улучшилось. Дама в сером встретила его благосклонной усмешкой.

«Мне кажется, мир для вас теперь уже не так безнадёжен!»

Рабби кисло улыбнулся.

«Вы спросили у меня, какой это чай, – сказала она. – Я открою вам маленький секрет. Это не чай. Это напиток бессмертия».

«Напиток… чего?» – спросил реб Шмуэль.

«Бессмертия. Отныне вы будете жить вечно».

«Но я об этом не просил!» – вскричал рабби.

«Так он решил, – сказала дама, наклонив голову, и развела руками. – Собственно, для этого вас сюда и пригласили. Это большая награда, вы должны за неё смиренно благодарить. Разве люди не боятся смерти? Разве не мечтает каждый о том, чтобы её отсрочить?»

Гость молчал, очевидно, не находя слов.

«Таким образом, у вас будет возможность проверить, так сказать, ваш прогноз… Если я правильно поняла вашу мысль, этот народ ожидают в будущем новые… ну, скажем так: неприятности… Чаша, как вы удачно выразились, ещё не наполнилась до краёв. Машиах, как всегда, не торопится, и я, признаться, надеялась, что уговорю вас ускорить его прибытие… Минуточку, я ещё не договорила».

Реб Шмуэль нервничал, снял пенсне, снова насадил.

«Вы отказываетесь, ссылаясь на… ну, словом, считаете, что можно подождать. А так как часть есть то же, что целое, – опять-таки ваши слова, и я охотно ими воспользуюсь, – так как евреи репрезентируют, если можно так выразиться, человечество, то ваша тактика выжидания распространяется на весь человеческий род. Вы считаете, что время для Спасителя ещё не пришло. Пусть будет так!» – сказала дама в сером, наклонилась и хлопнула цадика по колену.

«Ой, вей!» – простонал рабби.

«Вам предоставлена возможность дожить до той поры, когда вам покажется, что дальше медлить нельзя. Итак, решение по-прежнему в ваших руках, почтеннейший! Но имейте в виду: если что-нибудь произойдёт…»

«Что? что произойдёт?» – спрашивал рабби.

«Если что-нибудь случится, виноваты будете вы. Нечего ссылаться на волю Всевышнего».

Рабби Шмуэль, схватившись руками за голову, закрыв глаза, раскачивался всем телом взад-вперёд.

Дама смотрела на него.

«Ну, ну, – проворковала она. – Успокойтесь. Я пошутила. Это обыкновенный чай».

Рабби поднял на неё заплаканные глаза.

1Л. Витгенштейн.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru