bannerbannerbanner
Ореховый Будда

Борис Акунин
Ореховый Будда

Полная версия

Сев, Марта приложила младенца к груди. Он сам знал, что ему надо. Легонько тянул, чмокал.

– А только не будет больше Трехглазовых, – вздохнула Агафья. – Кончились…

Она и потом всё что-то говорила, но Марта поняла лишь обращенный к ней вопрос:

– Как дочку назовешь?

– Не снаю…

Марта растерялась. Она не сомневалась, что будет сын, похожий на Родье. А дочь – зачем дочь? Чтоб получилась, как мать? Нет, этого не надо.

– Вот дура! Мать твою как звать?

– Катарина.

– Что ж, Катерина – имя хорошее. Как дитя держишь, горе голландское? Чему у вас там девок учат?

Отняла ребенка, показала.

– Да, да. Понятно, сама.

Марте не терпелось забрать дочку обратно.

– Что же мне с тобою делать? Куда деваться? – Свекровь вроде как спрашивала, но никакого ответа не ждала, разговаривала сама с собою вслух. – Завтра со светом соседушки пожалуют, дом грабить. Раньше-то боялись – вдруг царь Родю помилует. Ныне поймут: можно…

Дитя тихонечко сопело, никак не могло насытиться.

– Катерина, Москвы спасительница, – сказала крохотной девочке Агафья. – Не стану из-за тебя город поджигать, хотя надо бы. Я как думала? – Это она обратилась уже к Марте. – Запалю пожар, полюбуюсь немножко и в лес уйду. Лесом можно хоть до Катая дойти. Лес и укроет, и накормит. Я к нему сызмальства привычная. Но с вами двумя в лесу не проживешь. Дорогой тоже не пойдешь, больно мы с тобой приметные – одна раскосая, другая вовсе нерусская, еще и с дитем.

Наверное, женщина давно ни с кем не разговаривала, а теперь все не может остановиться, подумала Марта и помотала головой: половины-де не понимаю.

– Пойдем в дом, поспи немного на кровати. Умаялась ты, а и обмыть тебя надо.

Это Марта поняла и снова покачала головой, решительно.

– Не хочу дом. Лучше сдесь.

Объяснить почему не хочет, она затруднилась бы, но Агафья сделала это сама:

– Поди, воображала, как будете там с Родей жить? Я тож там боле не могу. Стены тишиной давят… Ладно, тут полежи. Поспи. А я пока подумаю.

Укрыла мать и младенца шерстяным платком, сняв его с плеч.

* * *

А в следующее – так показалось – мгновение уже снова теребила Мартино плечо.

– Эй, эй! Будет спать. Уходить надо.

Был, однако, уже рассвет. Марта огляделась.

Большая конюшня. Шесть хороших лошадей, нарядная коляска, красивые зимние сани. Но потом перевела взгляд на спящую дочку и ни на что другое уже не смотрела.

Девочка была не огненноволосая, как мать, а черненькая – в отца, это Марте очень понравилось. На лобике малюсенькое пятнышко, которое надо было поскорее поцеловать.

– После налюбуешься. Я уж и так дала тебе до самого света поспать, больше нельзя.

Свекровь стояла, одетая в длинную куртку дубленой овчины, обутая в сапоги, на голове войлочная шапка.

– Нарушила я царев указ. Аникея с Родей в саду закопала, сверху дерн положила, чтоб не нашли. А мы уходим. Пускай соседушки тащат что хотят. Эта жизнь кончилась.

– Кута уходим? Талеко? – спросила Марта садясь. Внизу живота было больно, особенно не расходишься.

– К старцу пойдем.

– К старик? Какой старик?

– Не старик, а старец. Про староверов слышала?

– Да. Отец Иоанн коворил. Вот так телают, неправильно. – Марта перекрестилась двумя пальцами. – А надо вот так, три палец. Сачем староверы?

– В Москву с севера приходят старцы, спасать людей, кто от старой веры не отошел. Зовутся такие старцы «кормщики», это кто корабль по морю ведет.

Схеепслоодс, догадалась Марта.

– Живут «кормщики» на Москве тайно, набирают свой «корабль», душ пятнадцать или двадцать. Когда наберут – уводят обратно, на север. Сейчас много стрелецких вдов, которые, как я, жить здесь больше не хотят, да и не на что. «Кораблей» много уплывает. Слыхала и я про одного старца, Авениром зовут. Прикинемся староверками, уйдем подальше, а там видно будет.

Посмотрела Агафья на старательно мигающую невестку, вздохнула: какая из нее, рыжей немкини, староверка?

– Ты вот что, баба, ты все время молчи. Будешь немая. Я сама со старцем говорить стану. Креститься двоеперстно умеешь, и ладно. А одежу я тебе собрала. Раздевайся. Заодно погляжу, каково ты нарожала…

Обмывая и потом укутывая рожалое место, Агафья что-то недовольно бормотала и качала головой.

– Ох, неладно… Попадем в ихний схрон, отлежишься. «Корабль», Бог даст, не прямо нынче уйдет. Что это у тебя на шее? Крестик долой, потом добудем старый. И образок «Нечаянной Радости» не гож, он никонианского письма. А это что за кругляш?

– Amulet. Talisman. Для счастье и спасение.

– Оберег что ли? Не любят они этого, бесовским вредноверием называют.

– Не отдам! – Марта прикрыла орешек ладонью.

Так и осталась без креста и без радости, но с Буддой.

Одела ее свекровь в русское, теплое, черное. Рыжие волосы собрала, укутала черным же платком. Сказала: «Ты ныне вдова, твой цвет вдовий». Девочку завернула в мягкую овчину.

– С конями попрощаюсь, и пойдем.

* * *

Шли они небыстро, потому что Марта широко расставляла ноги и через каждые сто шагов просила немножко постоять, а если было на что – садилась.

Агафья рассказывала ей про покойного мужа, мало заботясь, понимает слушательница или нет. Для себя говорила, не для невестки.

– …Мой Аникей был твердый. Будто камень. Тверже я никого не встречала. И страха в нем совсем никакого не было. Не умел бояться. За то Петрушка, бес, его и не любил, хоть обязан Аникею своим царством. Петрушка сам вертлявый, он каменных не выносит, а бесстрашных страшится. Но я к Аникею не за его твердость приросла. Хочешь расскажу? А ты мне после расскажешь, как приросла к Роде.

«Приросла» это verliefd, перевела себе Марта. Кивнула:

– Да, очень хочу.

– Жили мы в лесу. Отца у меня не было, его медведь сломал. Братьев тоже не было. Охотиться приходилось нам, мне и сестре, потому что мать хворала. Я хорошо охотилась, у нас всегда еда была. И меха много – менять. А однажды, в лесу над Улахан-Юрях, это река такая, большая, столкнулась в лесу с русским казаком. Это я подумала, что он казак. У нас там русские только казаки были, почти все плохие, разбойные люди. Мы, якуты, скоро сто лет христиане, а казакам все равно. Грабили нас, насильничали. Еще русские бывали купцы, эти получше, они не грабили и не насильничали, а только обманывали, но тот, кого я встретила, на купца был непохож. На боку сабля, за кушаком малое ружье (так мы пистоли называли), и лицо некупеческое, твердое. А я девка, одна, шестнадцать лет мне. Но увидела его первая. Навела свой самострел, убить хотела. Думаю: хорошее оружие, хороший кафтан, хорошие сапоги. А что? Русские нас не жалели, мы их тоже.

– Почему не убила? – спросила Марта. Она понемногу начинала понимать лучше.

– Потому что он – давай смеяться, чуть не до слез. Как в смеющегося человека стрелять?

– Почему смеяться?

– Вот и я ему: «Пошто смеешься? Думаешь, коли девка, не попаду?» А он мне: «Не думаю. У тебя вон две белки на поясе, так неужто в здоровенного мужика смажешь?» – «Чего, говорю, тогда смеешься?» Он говорит: «Смешно. Сколько раз гадал – какая мне на роду смерть написана? От железа? От свинца? От болезни-лихоманки? На плахе под топором? В степи под бураном? А что меня птичка-снегирь клюнет, не думал. Не смешно ли?» А я, молодая, на лицо еще круглей нынешнего была, щеки у меня от холода малиновые, шубейка меховая – как есть снегирь. Тоже засмеялась. От того смеха сразу к нему и приросла. На всю жизнь.

Захотелось и Марте про своего мужа хорошее сказать.

– Родье тоше веселый был.

– Нет, Аникей веселый не был. Редко смеялся. Только когда со мной…

И Агафья надолго замолчала. Не до разговоров было и Марте, вся ее сила тратилась на ходьбу.

Вышли к большой, но сильно облупленной церкви, где на паперти рядком сидели, жалобно гнусавили нищие. Свекровь подошла к одному, совсем еще подростку, с белыми бельмами на глазах. Нагнулась, пошептала.

Тот кивнул, поднялся.

Пошли с ним.

Слепой сказал, что звать его Минька, а прочего Марта не поняла, очень уж быстро он тараторил. Узнав, что одна из баб немая, мальчик развеселился.

– Я без глаз, она без языка. Немая да слепой каши не сварят.

«Каша» – это meelpap, вспомнила Марта. И очень захотелось есть.

– Э, да ты еще и колченогая, что ли, тетка? – спросил Минька, потому что она все время отставала. – А пищит у тебя что?

Агафья объяснила про новорожденное дитя.

– Подохнет в дороге, – сказал паренек, – но это воля Божья.

Слово podokhnet Марта не знала и не встревожилась.

Они шли через широкое пустое место, рассеченное полосой кустарника. Там, кажется, протекала маленькая речушка или, может, ручей. Свекровь оглянулась назад и процедила что-то короткое, злое.

Слепой рассмеялся:

– Эк ты, тетя, по-жеребиному-то. Гляди, старец такого не любит.

– Идет за нами кто-то. Я еще у церкви приметила. Не преображенский ли? – ответила Агафья, и мальчишка смеяться перестал.

– По улице шли – прятался, а тут негде, – продолжила свекровь, больше не оборачиваясь. – Ну-ка, проверим. Отстанет иль нет? Марфа, наддай!

Взяла за руку, потянула, и Марта поняла: нужно идти быстрей.

Полушагом, полубегом добрались до кустов. Те расступились, пропуская тропу, и показался узкий мосток, под которым журчала высокая и темная октябрьская вода.

– Шпынь это! Беда!

Spion!

Вдали, на поле, маячил тощий, длинный человек в заломленной шапке. Видно, он сообразил, что разгадан. Повернулся к домам, свистнул в два пальца, что-то крикнул. Оттуда, от заборов, выскочили еще двое, оба в синих кафтанах, с саблями.

– Что там, тетенька? – спросил Минька.

– Бери Марфу за руку, бегите. Я преображенских малость подержу.

Агафья повернулась назад, стоя посередине мостка. Правую руку держала за спиной. В руке – невесть откуда взявшийся нож.

 

– Беги, дура! Чего встала? – рыкнула она на невестку.

И Марта побежала, одной рукой держась за Миньку, другой прижимая младенца.

Люди, которые убили мужа и свекра, теперь хотели сделать плохое и им с матушкой, это-то было ясно.

Бежалось трудно. Каждый шаг отдавался болью, слепой спотыкался, несколько раз чуть не упал. Впереди снова начинались заборы. Прежде чем их достичь, Марта обернулась дважды.

В первый раз увидела, как человек в заломленной шапке хватает Агафью за плечо, а потом с воплем падает в воду.

Во второй раз, уже близ самых домов, посмотрела: свекровь пятилась по доскам, выставив вперед руку с ножом, а на нее, махая саблями, напирали синие.

– Тута… где-то… яма… Я раз в нее свалился…

Паренек задыхался, тыкал пальцем вправо. Марта увидела не яму, а канаву, заваленную мусором и по краю обросшую сухой, мертвой травой. Ясно: нужно спрятаться, потому что не убежать.

Помогла слепому спуститься вниз, а сама, из-за того что держала дочку, потеряла равновесие и упала на кучу гнилых отбросов. Как больно!

Но стонать было нельзя и некогда. Набросала всякой дряни на мальчика, зарылась сама.

Только распластались – топот.

– Зря ты ее зарубил! – говорил один бегущий. – Живьем надо было!

Второй крикнул:

– Она, стерва, Хрипуна насмерть положила!

Младенец пискнул, но те, слава богу, из-за бега и пыхтения не услышали, а Марта поскорей зажала маленькое личико ладонью.

Шаги удалились, но Минька шепнул:

– Лежим, баба. Они тут теперь долго шастать будут. Шутка ли – шпыня преображенского порезали. Терпим дотемна. Раньше вылезать боязно.

Что надо оставаться в канаве долго, до темноты, Марта поняла и кивнула. Лежать – это хорошо. Бежать и даже идти ей было бы трудно. По ногам текло горячее и всё не прекращало. Она оторвала от платья рукав, запихнула вниз.

Хотелось спать. Марта прижала к себе ребенка – с ним было теплей. Начала задремывать. Уснула.

Разбудил ее толчок в грудь – болезненный из-за накопившегося молока. Слепой не видел, куда тычет кулаком.

– Эй, немая! От тя кровянкой несет, всё шибче. Ты это, не помрешь тут?

Было очень холодно. Никогда еще она так не мерзла. Зубы стучали, пальцы одеревенели. Рукав под юбкой был весь мокрый.

И уже смеркалось. В северной стране октябрьские дни короткие.

– Один из тех давеча мимо прошлепал. Бормотал матерное, я голос узнал. Всё ищут. Темно уже или как? Ты кивни.

Коснулся рукой ее лба. Марта немного наклонила голову.

– Тогда пойду. Отсюда недалече. Кого-нито приведу с «корабля».

Она полежала еще, мерзла теперь меньше, а сон все наплывал, тянул за собой. Марта покормила дочку, клюя носом. И сразу потом уплыла. Ей снилось ночное море, наверху звезды, и всё хорошо. Вода холодная, но мягкая, словно перина. Тонешь в ней, тонешь, а дна нет и нет.

Так потом толком и не проснулась. То выныривала, то снова погружалась в мягкое.

Куда-то ее вели в темноте, с двух сторон взявши под руки. Приговаривали:

– Тихонько, милая. Тихонько, убогая.

После зажегся огонек.

Стол, на нем свеча, в озаренном круге бородатое лицо. Седой, но нестарый мужчина, читал вслух по книге загадочное, еще более непонятное из-за того, что шепелявил. В черном рту белел единственный зуб. Чародей, сонно подумала Марта.

– …А в се лето от сотворения мира семь тыщ двести шестое возымел Антихрист облую силу, поселился в царском тереме и стал творить на Москве что ему восхотелось, и мнози погибоша, а иные мнози устрашась зашаталися и отдались рати сатанинской, погубив души своя. Но быша и те, кто, подобно спутникам праотца Ноя, погрузились на ковчеги непотопленные и пустились по волнам к Северной Звезде, чая мира и спасения…

– Авенир, – сказал женский голос. – Стрельчиха немая отходит. Белая вся, крови в ней не осталось.

– Завидуйте. Скоро будет с Господом, – сурово ответил чтец.

– Как хоть звать ее? И дите. Кого поминать? Спознать бы.

– Как же спознать, коли она немая?

И снова Марта уплыла в синюю глубь, а вынырнув, увидела бородатого совсем близко над собой.

– Ты слышать-то слышишь?

Кивнула.

– Тебя как звать, раба Божья? За кого отходную читать? Ты ведь не из простых? Вон, телогрея у тебя беличья, сапожки сафьян. Может, ты письму обучена?

Она опять кивнула. Даже легкое это движение давалось с трудом.

– Эй, бумаги листок! Грифель!

Перед лицом у Марты возникла желтоватая поверхность. Кто-то согнул ей руку в локте, сунул стерженек.

– Пиши имя, отечество.

Еле-еле, криво вывела: «Марøа». И рука упала.

– Ничего, хватит имени. Помянем рабу божью немую Марфу. А дочку покрестить успела?

Покачала головой.

– Ничто, покрестим. А там пускай и помрет, уже не страшно.

– Спроси, Авенир, как дочку назвать, спроси, – донеслось откуда-то.

– Напиши, как дочерь наречь. Имя какое дать?

Очень медленно, большими буквами, белые пальцы вывели на листке «Ката» и разжались.

Рука опустилась, грифелек выпал.

Толмач Буданов
Санкт-Петербург. Третий год эры Праведной Добродетели


Старшего толмача Посольской канцелярии Буданова с утра вызвали в Преображенский приказ. Начальник сказал: «Они иноземца какого-то взяли, допрашивать будут. Ты, Артемий, перевод гаагской мемории пока отложи и не мешкая ступай на Троицкую. Сам знаешь, преображенские ждать не любят».

Буданов был к таким делам привычный. В грозном приказе его ценили за трезвость, старательность и неболтливость. Что бы он там ни увидал, что бы ни услышал, нипочем не разнесет.

Взял Артемий тетрадочку, свинцовое писáльце, надел тертую треуголку, накинул суконный плащ и пошел себе, благо дорога недлинная. Преображенский приказ находился здесь же, на Городском острове: пройти от Набережной линии меж присутствиями и гвардейскими казернами, у деревянного Свято-Троицкого храма повернуть налево – и вон они, полосатые черно-белые ворота с караульней.

Три года назад, когда Посольская, тогда еще Походная канцелярия переехала из Москвы, здесь повсюду были строительные ямы да леса, а ныне уже становилось похоже на город. Поговаривали, что готовится указ – объявить Санкт-Петербург столицей. Поверить в такое было трудно, хотя при государе Петре Алексеевиче удивляться все давно разучились.

Главные стройки теперь шли на той стороне большой Невы и на Лосином острове, а тут, в центре, стало прилично, чисто, две главные улицы даже замощены – по позднеосенней слякоти отрадно.

Буданов хоть и торопился, однако пошел не напрямки, а углом, чтоб получилось дощатыми тротуарами, без грязнения башмаков. Толмач был невысок и коротконог, но шагал споро. Пять минут спустя был уже на месте. Назвался дневальному служителю, спросил, куда ему. Был направлен в четвертую пытошную, в распоряжение дознавателя Семена Гололобова. Буданов вздохнул (не любил, когда пытают), но делать нечего, отправился.

Гололобов сидел на крыльце пытошной избенки, курил трубку.

– А, – сказал, – здорóво, Буданов. Всё щуришься?

И засмеялся. Он эту шутку с Артемием всегда шутил. Семен был из старых преображенских подьячих, в свое время еще мятежных стрельцов на дыбе ломал. Сам князь-кесарь Ромодановский его знал и помнил. Завидев, всегда говорил: «А-а, губастый, не подох еще?» Гололобов этим гордился. Нижняя губа у него, правда, была вислая, мокрая – он часто, особенно в возбуждении, ее облизывал.

– Кого допытывать будем? – спросил Артемий, пожимая знакомцу руку.

– В гостинице «Виктория» остановился приезжий мекленбуржец, якобы по торговому делу. Нумерной слуга, из наших доводчиков, как положено, стал в вещах рыться – нашел листок, писанный непонятной цифирью. Есть подозрение, не шпион ли.

– Мекленбуржец по-немецки говорит, а я немецкого не знаю, – удивился Буданов. – У меня голландский и шведский. Забыл ты?

– Мекленбуржца мы не трогали. Он из Любека кремни пистольные на продажу привез. Вдруг правда купец? Государь осерчает. Взяли пока слугу. Он голландец, звать Адрияном. С ним и потолкуем. Расспросим про хозяина.



– После того как ты потолкуешь, он калекой станет. А вдруг зря заподозрили? Как такого возвращать будете?

– Никак. Пропал человечишко, и ладно. Велика ль важность? Купец другого слугу наймет.

Больше про это Артемий спрашивать не стал. Знал, как работают преображенские.

– А что ты тут посиживаешь? Где голландец-то?

– Там. – Семен кивнул на дверь. – Привязали к лавке под дыбой. Пусть пока полежит, потрясется. Говорливей будет. Все равно без толмача его не поспрашиваешь. Ладно. – Поднялся. – Идем, что ли.

…На грубой скамье, лицом кверху лежал прихваченный веревками человек, по пояс голый. Был он сильно рыжий, того огненного оттенка, который встретишь только у голландцев, и то нечасто. Голова будто костер, а на груди словно рассыпана апфельцыновая кожура. Человек был бледен, на лбу испарина, выпученные глаза уставились на вошедших с ужасом.

– Сначала поговори с ним, как ты умеешь, – сказал Гололобов нарочно грозным голосом, свирепо скалясь на арестанта. – Может, без пристрастного допроса всё расскажет, как та шведская полонянка, метреска князя Репнина.

– Попробую.

Буданов взял табурет, сел рядом со связанным.

– Послушай меня, Адриаан, я тебе не враг. Этот человек будет тебя мучить, если не узнает то, что ему нужно. А хочет он выяснить, не шведский ли шпион твой хозяин. Будешь запираться, живым отсюда не выйдешь. Виноват, не виноват – изломают, обожгут огнем, а потом мертвое тело кинут в болото.

– Я ничего не знаю, минхер! – дрожащим голосом пролепетал слуга. – Господин Штаубе нанял меня перед самым отплытием! У него заболел лакей. Господин Штаубе переманил меня у прежнего хозяина, купца Ханса Ван Нотена, потому что увидел, как хорошо я чищу платье. А что он за человек, господин Штаубе, и правда ли купец или еще кто, я знать не знаю, клянусь вам! Пожалуйста, поверьте мне!

– Я что? Я переводчик. Надо, чтобы следователь тебе поверил, – объяснил Артемий. – И если ты будешь твердить, что ничего не знаешь, висеть тебе на дыбе. Лучше наври ему что-нибудь. Скажи, что служишь купцу недавно, но его поведение и тебе кажется странным. Мол, встречается с какими-то людьми, шушукается непонятно о чем. Предложи за хозяином шпионить и всё докладывать. Тогда пытать не будут.

– А что будет потом? Они же меня в покое не оставят! – всхлипнул слуга.

– Проберись на какой-нибудь корабль и уноси отсюда ноги. А господина Штаубе предоставь его собственной судьбе.

Голландец был хоть и до смерти напуганный, но неглупый. Хороший совет принял, всё, что нужно, сказал – Буданов еле успевал чиркать в тетрадочке писальцем, чтоб ничего при переводе не упустить.

Гололобов остался очень доволен, Адриаана расцеловал, выдал шкалик водки и полтину денег. Переманить вражьего шпиона у преображенских считалось великой удачей.

Потом, уже без голландца, Семен еще долго не отпускал благодетеля. Достал закуску, сделался говорлив.

Водки Буданов пил мало, только для виду. Терпеливо ждал, когда можно будет уйти, не обидев. Думал: скоро ль закончится эта докука.

А это была не докука. Оказалось, что это долгожданный просвет в лабиринте, которым толмач Посольской канцелярии проблуждал пятнадцать лет и из которого уже не надеялся когда-либо выбраться. То есть надеяться-то, конечно, надеялся, но рассчитывать не рассчитывал.

Через полчаса похвальбы и гаданий о будущей награде раскрасневшийся от водки Гололобов сказал:

– Волос-то у Адрияна какой, а? Огонь. Сколько лет на свете существую, а допрежь только один раз такой видывал. И то не у живого человека.

– Как это не у живого?

– У покойницы. После стрелецкого бунта ловили в Москве одного беса-раскольника, который на север стрельчих уводил. Накрыли ихний схрон в Огородной слободе. Поздно только, людишки все разбежались. Осталась лишь одна баба, мертвая. Волосищи – как у этого, в тот же цвет. Разметались по полу, будто жидкий огонь. А на груди у мертвой бабы пищит младенец, живой. Жуть! Чего я только на службе не повидал…

Выпил, крякнул.

– Куда младенца дели? – рассеянно спросил Артемий, думая о своем.

– На кой он нам? – удивился преображенец. – Там и оставили… Дикие они, раскольники. Вот у тебя на груди крест висит, так? У меня тож. И у всех. А у бабы мертвой знаешь чего на шее было? Орех на нитке, ей-богу. И на нем, на орехе, человечец вырезан. Тьфу, пакость!

 

Узкие глаза Буданова вдруг стали расширяться, редкие брови поползли вверх, ко лбу, посередине которого темнела большая точка, все принимали её за родинку.

Сразу же после того толмач зажмурился, ослепнув от лучезарного света кармы.

Удивления не было. В глубине души Артемий знал, что когда-нибудь это произойдет. Придет нужное время – и случится. Потребны лишь терпение и твердость духа. Того и другого в Буданове было достаточно.

– А как беса звали, которого ты тогда ловил? Помнишь? – тихо спросил толмач.

– Старец Авенир. Так и не поймали его. Увел-таки своих куриц на погибель. Ох, упрямые они, раскольники. Намертво держатся за свое пустоверие, за отсталость, за убогую скудость. Вот посмотреть на ихние молельни и на наши православные храмы, а? Иль сравнить ихних рваных проповедников и наше священство. Даже ты, азият, японец, и то понял, что православная вера лучше, а они русские, но не понимают. Скажи, хуже тебе стало, что ты покрестился?

– Лучше. Мне очень хорошо, – искренне ответил Буданов.

– То-то. И служба тебе государева, и кормление, и почет, не говоря о спасении души. Японец – и тот понял! А они, дурни – никак.

Артемий встал.

– Пойду я. Благодарствую за угощение.

– Ага. Ты странички из тетрадки, где записывал, вырви и отдай. Сейчас, при мне. Сам знаешь – порядок. А завтра сызнова тут будь. Надо еще шведа одного пленного поспрашивать.

– Приду, куда ж я денусь, – кивнул Буданов, хоть знал, что его толмаческая служба окончена.

* * *

На квартере, которую он делил с младшим толмачом той же Посольской канцелярии Яковом Иноземцевым, Артемий снял парик, почесал перед зеркалом круглую, гладко бритую голову, помял мясистые щеки. Торжественно-приподнятое настроение, которое всякий раз охватывало Буданова при соприкосновении с Чудом Пути, не мешало думать, прикидывать дальнейшее.

Собственное лицо – широкое, неопределимого возраста, узкоглазое, да еще голое, нисколько не русское – Артемию не понравилось. Оно сулило лишние трудности. Впрочем ему было не привыкать. Впереди зима, думал он, макушку можно прикрыть шапкой, а к весне нарастет щетина. Появится и какая-никакая, пускай жидкая бороденка. С глазами ничего не сделаешь, но мало ли сейчас по Руси бродит всякого окраинного люда, сметенного с исконных мест царскими замыслами? Башкиры, татары, калмыки, ногайцы.

– Ухожу я, – сообщил Буданов сожителю, когда тот вернулся со службы. – Путь долго петлял, водил меня кругами, но наконец распрямился. Появился след. Хоть и старый, но это лучше, чем никакой. Пойду по нему. Будь за меня рад.

– Я рад, – сказал Яша, и по его свежему, юному лицу потекли слезы. – Значит, нам пришло время расставаться?

Иноземцев раньше был швед, ротный гобоист в Уппландском гренадерском полку короля Карла. Тринадцатилетним попал в плен под Переволочной. Буданов забрал к себе подростка четыре года назад, во время триумфального парада в честь Полтавской виктории, когда через Москву гнали десять тысяч шведов. Артемий тогда получил от канцлера графа Головкина грамотку, по которой мог взять любого нижнего чина из пленных в учителя шведского языка. С голландским в канцелярии работы было не так много, а переводчиков со шведского не хватало. Старший толмач думал отобрать кого-нибудь зрелого, с развитым, мыслящим лицом, но в конце концов пожалел трясущегося от холода мальчишку с деревянной дудкой в руке.

Ничего, научился и у мальчишки, языки Буданову давались легко. А Якоб так же быстро выучился по-русски, покрестился в православие и тоже поступил на службу. Имя ему оставили почти такое же, поменялась только одна буква, а фамилию дали «Иноземцев», потому что в канцелярии было уже два Шведовых: Шведов-первый и Шведов-второй.

Кроме русского языка парень обучался у Артемия и другим знаниям, еще более важным. Например, долго не предаваться унынию.

Поэтому слезы он почти сразу вытер и попросил за них прощения. Буданов уже знал, что последует дальше.

– Учитель, ты ведь вернешься?

– Вряд ли.

– Тогда позволь пойти с тобой.

Артемий укоризненно покачал головой.

– Это мой Путь, не твой. Чему я тебя учил?

– Мысль о расставании мне невыносима, – тихо сказал Яша.

– Я останусь с тобой вот здесь. – Старший толмач легонько постучал младшего по лбу. – А все остальное иллюзия. Забыл?

Он быстро собрался в дорогу, и четверть часа спустя уже был у переправы через Неву, чтобы потом по Большой Першпективе попасть на Новгородскую дорогу.

Жизнь, в которой этот человек звался Артемием Будановым, завершилась.

* * *

Самое первое свое имя, из раннего детства, он забыл. Вообще ничего из той поры не помнил, лишь какие-то смутные, словно выплывающие из туманной зыби видения: большое женское лицо, напевающее песенку с непонятными словами; ощущение своей крохотности на морском берегу; вечное голодное подсасывание под ложечкой. Это был сон бессмысленный, рассветный, когда разум еще очень далек от пробуждения. Зачем помнить всякую чепуху?

Следующую жизнь, под именем Петруса Аапа, следовало отнести к разряду кошмаров. Мальчишка-сирота попал в голландскую факторию, тогда еще находившуюся в его родном городе Хирадо, и служил там прислугой за всё, осыпаемый затрещинами и подзатыльниками, юркий, вечно готовый забиться в щель, как мышь, или вскарабкаться на ветку, как мартышка. Прозвище «Аап», собственно, и означало на языке чужеземцев «мартышка».

Просыпаться он начал только на тринадцатом году жизни, когда попал в Храм, где таких новичков учили смотреть, слышать, думать, чувствовать – готовили к поискам Пути. В это время подросток носил временное имя Докю, которое и определяло его тогдашнюю суть: Взыскующий Пути.

Еще несколько лет спустя Путь определился. Склад личности, природные качества и внутренние устремления позволили юноше войти в число немногих избранных. Он стал Хранителем и получил новое, теперь уже настоящее, вечное имя Симпэй, Истинный Воин. Иероглифом 兵, «воин», заканчивались имена всех Хранителей, и в знак того, что это прозвание пожизненное, другого уже не будет, оно татуировалось на лбу – так мелко, что непосвященным надпись казалась родимым пятном. Точно такой же знак был на челе у Курумибуцу, Орехового Будды, которого Симпэй и его собратья оберегали от зла, прежде всего от «вторых», тысячу лет зарившихся на священную реликвию.

Но не того следовало остерегаться. Всё зло в жизни не от врагов, которые существуют лишь для того, чтобы испытывать и закалять твою силу, а от попутчиков, не удержавшихся на Пути. Это вообще самое страшное и печальное, что может произойти с человеком: увлечься химерой и свернуть со своей дороги.

Преподобный Дораку, блюститель Семи Покровов, единственный монах обители, который имел постоянный доступ к реликвии, поскольку совершал перед ней еженедельный обряд Воскурения Ароматов – в благоговейном уединении, за сомкнутыми дверями, – увлекся ярким, но пустым сном. Кто мог ожидать, что этот умудренный, тихий, просветленный человек способен на подобное? Конечно, у всякого бывают соблазнительные сонные видения, от которых не хочется пробуждаться, бывали они и у Симпэя, но чтобы целиком уйти в химеру, отвергнув Путь? Невообразимо! И тем не менее это случилось.

Другая жизнь поманила монаха Дораку своей неиспытанностью. Он испугался, что умрет, так и не изведав ее радостей. Стал жадно вкушать их – и ушел в них весь. Однажды, когда пришло время очередного воскурения, преподобного Дораку не смогли нигде найти. Открыли Покровы и увидели, что Курумибуцу под ними нет.

Вины Симпэя тут не было. Хранители обучены охранять реликвию от внешней угрозы, а не от измены – ведь за тысячу лет ничего подобного ни разу не бывало. Но вина – это когда ты сам себя считаешь виноватым, даже если другие тебя ни в чем не винят. Симпэй знал, что повинен в слепоте. Из-за этого он провалил свой долг, подвел Храм и предал Курумибуцу, Орехового Будду.

Резкий поворот судьбы не означает, что твой Путь прервался – лишь что он меняет свое направление. Симпэй понял: его миссия – найти и вернуть утраченную святыню, даже если ради этого придется обойти всю Японию.

Оказалось, однако, что дорога будет длинней, чем представлялось вначале. Намного, почти невообразимо длинней.


След Орехового Будды со временем отыскался, загадка исчезновения разъяснилась.

Однажды Симпэя вызвал отец-настоятель и объявил, что заблудившийся в пустых снах Дораку передал реликвию не «вторым», как подозревалось ранее, а голландским варварам, что живут на острове в Нагасаки. Но Орехового Будды там уже нет. Помощник главного голландского купца Ванау-торуно увез Курумибуцу-саму на корабле в свою далекую страну, на другой конец света. Варвары рассчитывают получить за реликвию торговые привилегии от сёгуна, но нельзя допустить, чтобы Ореховый Будда оказался в руках у низменной земной власти.

Еще не дослушав рассказ святого старца, Симпэй понял, почему избран из числа Хранителей и что от него потребуется. В детстве и отрочестве, прожив несколько лет среди голландцев, он выучил их квохтающий язык, обычаи и молитвы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru