Она молчала оторопевшая, не верящая такому невозможному чуду. Родье же принял ее онемелость за сомнение – и еще торопливей:
– Ты меня давеча поцеловала, иначе я бы не насмелился! Значит, я тебе не противен?
Марта лишь помотала головой: нет, нет.
Он обрадовался.
– Вот видишь! А полюбить ты меня потом полюбишь. Я для тебя все сделаю, ничего не пожалею!
И снова забеспокоился.
– Только чтоб повенчаться, нужно одной веры быть. Ты согласная… в наш русский обычай перейти? Тот же Христос, только крестись тремя пальцами, а? Не согласная? Ах, так я и знал!
На ясных глазах выступили слезы. К Марте же дар речи все еще не вернулся. Поэтому она молча сложила пальцы щепотью, как это делают русские, и перекрестилась справа налево.
– Тогда всё нынче же исполним! – вмиг перешел от отчаяния к восторгу Родье. – Отец Иоанн сделает тебя русской, а потом сразу нас обвенчает. Он добрый. Сначала не хотел, боялся государя, но я его умолил. Только отец Иоанн сказал, что хочет с тобой потолковать.
– Боялся Царь-Петера? – пролепетала Марта. – Почему?
Она уже могла говорить, но соображала плохо, мысли в голове сталкивались между собой. Как это – стать русской? Зачем толковать с пристером? Времени и так очень мало! И еще: а не снится ли ей всё это?
– Без разрешения государя денщику жениться нельзя.
– А он не разрешит, да? – упавшим голосом молвила Марта.
– Кто его знает? С ним не угадаешь. Может осерчать, тогда беда. А может разрешить, и это тоже лихо. Потому что он любит свадьбы играть, и творит на них такое, что рассказать стыдно. – Родье махнул рукой. – Нет уж. Повенчаемся тайно. А после, в Москве, как-нибудь устроится.
Я поеду в Руссию, сказала себе Марта. Я буду супругой королевского адъютанта, благородной дамой. В далекой стране, где никто про меня ничего не знает и ничем не попрекнет. Совсем как мечталось!
Ах, да разве в том дело! Я буду с Родье. Навсегда, навечно!
И слезы из глаз. Сунула руку в карман, за платком – наткнулась на шершавый кругляш. И подумала: это всё Будда. Его чудеса.
На беседу с пристером, который жил неподалеку от гостиницы, в маленькой квартире рядом с русской молельней, устроенной в пустом портовом складе, Марта шла светлая и радостная. Отца Иоанна она знала и нисколько не боялась. Он был почтенный, учтивый старец с длинной седой бородой, все время сидел с книгой. Когда Родье в прежние разы приводил свою амстердамскую знакомицу, тихую и скромную, священник тоже смущался, поглядывал на нее конфузливо, говорил о пустяках.
Теперь же она увидела его другим. Облаченный в лиловую рясу, с парчовой лентой через плечо, в высокой шапке трубой и золотым крестом на груди, отец Иоанн не улыбался, глаз не отводил, был торжествен и строг.
– Из Лютеровой веры в православную перекрещивать не надобно, и церемония перехода из инославия самая простая, – сказал он. – Но прежде чем я свершу обряд, помажу тебя святым миром и сподоблю пречистых тайн, дочь моя, позволь сделать тебе несколько вопросов. Поклянись именем Христовым, которое равно священно и для вас, что будешь говорить правду.
Марта легко поклялась, не ожидая от доброго пастыря никакой тяготы. Она уже думала не о церковном обряде и даже не о венчании, а о том, что будет после, когда они с Родье останутся наедине.
Первый вопрос и вправду прозвучал просто.
– Должен я спросить тебя, дочь моя, чего ради переходишь ты из Лютерской церкви в православную? По сердечной ли вере или по какой иной причине?
– По моей сердечной любви к херру Родиону и по сердечной вере в него, – отвечала Марта со всей честностью, потому что поклялась именем Иисуса. – У нас, откуда я родом, говорят: «Муж верит в бога, а жена верит в мужа».
– Это хорошо сказано, но и муж должен верить в жену. – Священник все больше хмурился. – А как он будет тебе верить, если ты его обманываешь? Ты ведь не честная девица, ты блудня… Не изумляйся. Никто на тебя не доносил. Такая уж у меня служба – наблюдать человеков и зрить в их души.
Марта вскочила так порывисто, что опрокинулся стул. Грудь сжалась, в голове заметались куцые, испуганные мысли.
Что делать? Что отвечать? Неужто всё пропало? Поманило счастье и надсмеялось. Сейчас выгонят ее с позором – и что после? Единственно повесить камень на шею и в прорубь…
Можно было изобразить недоумение, возмущение, оскорбиться, но Марта посмотрела в печальные старые глаза пристера и горько разревелась.
Размазывая слезы, нескладно стала молить:
– Сударь, вы только Родье не рассказывайте. Ему больно будет. Я через черный ход уйду, а после напишу ему, придумаю что-нибудь…
– Как это я ему не расскажу? – переполошился отец Иоанн. – Он будет спрашивать, и что мне – лгать? Я не умею!
– Ну не лгите, коли не можете. – Марта вытерла слезы, поднялась. – Только скажите, что я любила его всем сердцем. Что из бывших шлюх выходят самые верные жены. И что Иисус от блудницы Марии Магдалины не отвернулся. Прощайте…
Опустила голову, хотела уйти, но священник ее остановил:
– И опять ты хорошо ответила. Истинная любовь самую черную грязь отмывает добела, про то вся наша вера. Однако скажи мне вот что: не таишь ли ты еще какой нечистоты или кривды, которая после сделает Родю несчастным?
Уж тут-то Марте точно следовало промолчать, но такой на нее нашел самогубительный порыв, что она снова повинилась в ужасном:
– Неплодная я, отче. Не будет у меня детей, а для благородной фамилии, которая требует продолжения, это беда…
Однако к этому признанию отец Иоанн отнесся с неожиданной легкостью.
– Появление на свет новых душ – то не твоего и не моего разумения дело. Воспонадобится Господу новая душа – появится. Ты молись. У Бога чудес без счета.
Он перекрестился, Марта тоже, а левой рукой в кармане еще и погладила орех.
Пристер теперь смотрел на нее без суровости, но все равно печально.
– Ты со мною была честна, буду и я с тобой честен. Чтоб ты тоже не обманывалась, пустых чаяний не строила. Должен я тебя предварить о двух вещах. А ты ответь не сразу, но подумав.
Марта, конечно, насторожилась, опять приготовилась к нехорошему.
– Если ты воображаешь, дочь моя, что будешь в Москве знатной придворной дамой, потому что твой жених – сын важного офисиера, вроде здешних королевских гвардейских, то знай: это не так. Скажу тебе то, чего сам Родя по юности лет не понимает. Его родитель херр Аникей Трехглазов, в самом деле, подполковник лучшего из старинных царских полков, однако же в прошлом году средь стрельцов обнаружился злодейский заговор. Главарей предали мучительной казни, а солдат с командирами отправили подальше из столицы, на пограничную службу. Так что отец Роди, считай, в ссылке, у государя в немилости. А у нас в России так: кого не жалует царь, в того летят все стрелы. На то, что его величество благоволит Роде, тоже не надейся. Государь переменчив, и люди для него что огурцы: надкусил да выбросил. Не жди в Москве ни почестей, ни богатства.
– Я раньше думала, что мне это важно, – сразу сказала Марта, потому что думать тут было не над чем. – А теперь мне все равно. Я хочу прожить свою жизнь с Родье – Бог даст, в радости, а нет, так и в горе.
Пристер вздохнул.
– Тогда еще одно, чего иноземке не сказал бы, но поскольку ты ныне собираешься стать одной из нас, утаить не могу. Москва – не Амстердам, а Россия – не Соединенные Провинции. Жизнь у нас суровая, грубая, закрытая. Прямо – как я сейчас – никто ни с кем не говорит, все больше шепотами и обиняками, неоткровенно. Суда справедливого нет, на все воля начальственных людей, и наказания их жестоки. Я как лицо духовное обязан видеть во всех сих злосчастиях особенную любовь Господа, который, как нам ведомо, строже всего испытывает тех, кто его правильнее славит… Однако ж знай: из страны легкой, богатой, счастливой поедешь ты в страну трудную, бедную и несчастную, да простят меня Бог и государь, что я такое говорю.
Под конец Марта слушала невнимательно, думала уже о радостном.
– А ничего, – улыбнулась она. – Несчастнее, чем в Голландии, я там не буду.
– Ну Бог с тобою. Видно, так Ему надо, – молвил отец Иоанн, спуская с плеч концы златотканного шарфа с вышитыми крестиками. – Тогда повторяй за мною слова отречения от ересей…
…Пира никакого не было. Сразу после венчания молодые заперлись в комнате, и до самого утра Марта любила своего мужа. Плотских блаженств, о которых ей мечталось, никаких не получилось, потому что Родье от юности был неловок, а Марта себя сдерживала, чтобы не выдать своей опытности. Говорила мысленно: «Ничего, милый, всему свое время. Я тебя много старше, но когда ты как следует меня узнаешь, не захочешь никаких других женщин и всегда будешь мне верен. А я-то тебе вечно буду верна».
Ночью она научилась называть Родье по-новому. Спросила, как его в детстве звала матушка. И, когда на рассвете прощались, сказала:
– Ты только возвращайся, Rodnenkje.
«А по пятницам доброй хозяйке надлежит менять постельное белье на кроватях, простыни, пододеяльники и подушные наволочки, и те, которые несвежи, постиравши в кипятке, потом шесть часов томить в холодной воде, добавивши туда лаванды и сушеной ромашки – первую ради приятного запаха, вторую – для отпугивания клопов», – шевелила губами Марта, стараясь получше запомнить. За долгое путешествие она научилась непростому искусству чтения в тряском возке. Книга была очень полезная, называлась «Опытная и знающая голландская домохозяйка». Девочки, которые выросли в хороших семьях, знают ее с детства, там домашняя мудрость на все случаи жизни, но Марта была из плохой семьи, хозяйкой становиться никогда не собиралась, и наука была ей внове. Теперь вот наверстывала, благо времени в дороге хватало.
Она прикрыла глаза, чтоб не подглядывать в книгу, стала шепотом повторять, и тут отец Иоанн тронул ее за рукав.
– Гляди. Москва.
Повозки одна за другой останавливались на холме, под большим деревянным крестом. Все спешивались, крестились, смотрели на огромный город, синевший вдали, за излучиной реки. Стала смотреть и Марта.
Закатное солнце светило в спину, и русская столица вся посверкивала золотыми точками. Марта не сразу догадалась, что это купола храмов, сотни и сотни. Остальное было серое – там где дома, и желто-красное – где осенние деревья.
– Сподобил Господь вернуться, – прошептал отец Иоанн, всхлипнув, и Марта поняла сказанное.
Она была русской уже девять месяцев, с января, и усердно училась всему русскому: и трудному курлыкающему языку, и нетрудной грамоте.
В то же январское утро, когда бывшая салет-йофер «Пороховой Погреб» проснулась госпожой Tryochglasov и проводила законного супруга в заморское плавание, она съехала с прежней квартиры, объявив, что навсегда, ни с кем из прежней жизни не попрощалась и переселилась к фадеру Иоанну. Так было условлено с Родненкье.
Оттуда, из корабельной слободы Оостенбурга, она никуда не выходила, чтобы случайно не повстречать каких-нибудь старых знакомых. На рынок за едой плавала на другую сторону бухты, на пароме.
Ей нисколько не было скучно. Марта училась – новому языку, новым молитвам, ведению хозяйства; с увлечением готовила по поваренной книге разные кушанья; что ни день устраивала уборку в маленькой квартире отца Иоанна. По вечерам писала мужу, рассказывая, как провела день. От Родненкье письма тоже приходили часто.
У него-то событий было много больше. Царь-Петер на месте не сидел, таскал за собой свиту то в доки с арсеналами, то в парламент, то в университет, то смотреть в большую трубу на звезды, то в кунст-камеру на заспиртованных уродцев, и повсюду Родненкье наблюдал удивительное, и обо всем обстоятельно рассказывал, в конце непременно приписывая про любовь и сбережение здоровья.
За свое нежданное, незаслуженное счастье Марта благодарила всех богов. Русского вслух и вместе с фадером, голландского – шепотом, когда одна. Не забывала и орехового Будду. В отличие от двух первых, он был всегда рядом. Можно погладить пальцем, поцеловать. Живот у божка был круглый – каким стал бы и у нее, Марты, если б она могла понести. Об этом она часто думала, вздыхала.
И что же? Со временем явилось новое чудо, не менее, а даже более поразительное, чем январское!
Двенадцать лет путалась Марта с мужчинами, уж давно со счета сбилась сколько их перебывало – и ничего. А тут полюбилась всего одну ночку, и проросло семя.
Она долго боялась верить. Когда же сомнений не осталось, сделала для чудотворного шарика петельку из тончайшей, почти невидимой, но очень прочной шелковой нити и повесила талисман на шею, рядом с русским крестиком и маленьким образком «Нечаянная радость» – то и другое дарено отцом Иоанном по случаю превращения лютеранской Марты в русскую Марфу.
А в конце апреля пришло письмо, после которого тихая оостенбургская жизнь закончилась.
Родненкье сообщал, что государь возвращается в Голландию, но долго там не задержится, отправится к австрийскому императору, а младшим денщикам велено следовать прямиком в Вену. Попечалившись, что не повидается со своей geliefde vrouw, муж давал подробные наставления, как Марте быть: ехать вместе с обозом, который повезет в Москву из Амстердама закупленные там инструменты, механизмы и всякие редкости. Дорога будет медленная, но это хорошо, потому что черевой быстро ехать и ненадобно. Состоять Марте по-прежнему при отце Иоанне, который будет ее попекать и о ней заботиться. Если же schatje Marfinka окажется на Москве ранее мужа, то жить ей у свекрови Agafia Petrovna в Kislowska Sloboda, что в Belyj Gorod, там же и рожать, матушке про то уже отписано. Женщина она строгая, но бояться ее не надо.
Марта и не боялась. Она жила на свете давно и хорошо знала: если ты кому-то очень хочешь понравиться, то, если не совсем дура – понравишься. Полюбят ее свекор со свекровью, когда узнают. Никуда не денутся. Чтоб полюбили скорее, она приготовила обоим хорошие подарки. Новому батюшке черепаховую табакерку и красивую шпагу с золоченым эфесом; новой матушке – павлиний веер, вечную французскую розу для корсажа и перламутровый гребень. Потратила все свои сбережения, но не жалко.
Перед самым отъездом послала Фимке письмо в ее фризскую дыру, пусть Корова сдохнет там от зависти. Подписалась: «Nobele dame Martha de Tryokhglasov» – на французский лад, по-дворянски.
Пока караван обстоятельно собирался в дорогу, наступило лето. Наконец поехали, и ехали долго, через всю Германию – ганноверские, брауншвейгские, бранденбургские владения. В Бремене остановились и простояли две недели – ждали, пока тамошние мастера изготовят Царь-Петеру (которого надо было правильно называть «batjuschka zar gosudar Pyotr Alexeevitch») набор зубодерных щипцов.
Живот понемногу рос, Марта его пощупывала, поглаживала, улыбалась.
Ехали через Польское королевство – начало поташнивать. В великом герцогстве Литовском тошнить перестало, но понадобилось перешивать пуговицы, потому что платье не застегивалось. С иголкой непривычные к женской работе пальцы управлялись плохо, Марта вскрикивала, укалываясь, и смеялась.
А там уж показалась и русская граница. Ее пересекли в самый последний день лета.
И тут в обозе случился переполох. Оказалось, что в Московском царстве большая смута. Взбунтовались пограничные полки, собрались походом на столицу, хотят свергнуть царя Петра Алексеевича и вернуть на престол его сестру принцессу Софью, которая правила раньше, а теперь заточена в монастырь.
Простояли у рубежной заставы неделю, потом узнали, что мятеж, слава Богу, подавлен, бунтовщики схвачены, а многие уже казнены. Отец Иоанн отслужил молебен, отправились дальше.
А Марта была рада передышке. Брюхо у нее делалось все капризнее, от непокоя пучилось, содрогалось. Но и это было счастье. Все вокруг уважали Мартины страдания, называли почтительно Марфой Ивановной – ведь она была благородная особа и мужняя жена.
Страна Rusland, новое отечество, показалась ей очень странной. В пути Марта сравнивала все чужие княжества и королевства с Голландией и видела: чем дальше на восток, тем жизнь хуже. Немцы жили беднее и грязнее голландцев; поляки беднее и грязнее немцев; литовцы с их соломенными лачугами и тощими стадами показались вовсе дикарями. А Руссию сравнивать с другими землями было трудно, потому что никакой Руссии, считай, не было.
Пустая страна, безлюдная. В Голландии из одного селения обязательно видно соседнее, да и не одно. Здесь же в первый день не встретилось никаких домов, только леса, поля, низкие холмы. На второй день утром проехали деревню в три дома и перед самым вечером еще одну, в пять.
– Где все люди? – удивилась Марта.
Отец Иоанн ответил:
– Земля у нас широкая, малолюдная. Это еще населенные края. За Москвой, к северу и востоку, того пустынней. А кто бывал за горами Каменный Пояс, сказывают, что там можно неделю идти, и ни души не встретишь.
Марта ждала первого города, который назывался Smolensk, столица провинции Smolenschina, однако он оказался деревянной деревней, размером не больше Заандама, только что обнесен каменной стеной с пушками.
Удивительное королевство!
Удивительно было и то, как изменились спутники. По ту сторону границы были они смешливые, распевали веселые песни, звонко отбивая темп деревянными ложками, а достигнув родины, вместо того чтоб радоваться, вдруг заугрюмились и пели теперь протяжное, грустное. Может быть, из-за мрачных лесов и мокрого осеннего неба?
Больше всех переменился начальник стражи херр sotnik Fyodor Sjtsjoekin. Произошло это, правда, не прямо на границе, а после Смоленска. Там обоза дожидался гонец с письмом. Сотник прочитал, насупился и с тех пор шуток с Мартой больше не шутил, а смотрел исподлобья и молчал, хотя все время был где-то неподалеку.
Хмур сделался даже фадер Иоанн. Бесед не вел, лишь вздыхал и шептал молитвы, на все расспросы о приближающейся Москве отвечал только одно: «Молись, дочь моя».
Ну и пусть. Марте и без бесед было чем себя занять, о чем подумать.
Дорогу развезло от ливней, езда на повозке, и раньше тряская, сделалась пыткой для огромного живота, потому Марта предпочитала идти пешком. Говорят, оно и для плода полезно. Если начинался дождь, раскрывала китайский зонт с драконом. Редкие встречные разевали рот на такое диво: огненноволосая брюхатая баба в полосатом иноземном платье под грибом, на котором разевает пасть нерусский Змей-Горыныч! Крестились, некоторые плевали.
Думала Марта теперь всё больше про свекровь. Если в Руссии даже хорошо знакомые люди стали такие нелюбезные, какова же будет матушка Агафья Петровна, коли она средь русских слывет суровой? Как бы дотерпеть до той поры, когда вернется Родненкье? Тогда каждый день будет праздник. А когда родится сын (непременно сын!) – вдвойне.
Что Родненкье еще не вернулся, она знала. Иначе прислал бы какую-нибудь весточку из Москвы, а то и встретил бы на дороге. После самого отъезда из Амстердама ни одного письма от него не было, а и куда бы он стал писать?
Все русские кланялись венчающему горку деревянному кресту, который так и назывался – Поклонным, молились, чтобы дома за время разлуки ничего плохого не стряслось, просили у попутчиков, с кем скоро расставаться, прощения за вольные и невольные обиды.
Подошла и Марта к фадеру Иоанну, низко, по-русски, ему поклонилась, спросила, не прогневала ли чем его по своей дурости, раз он ее сторонится, и коли виновата, пусть он ее простит.
Священник от этих слов понурился, прослезился, замахал на нее дрожащей старческой рукой.
– Это ты меня Христа ради прости, червя малодушного. Должен я был тебе наперед сказать, да забоялся. Сотник Щукин велел с тебя глаз не спускать, а правды не говорить, и всяко грозился, вот я, грешный, и не посмел…
Она слушала, не понимая.
Взял ее отец Иоанн за локоть и, пока остальные домаливались каждый о своем, зашептал:
– Перед Господом грех хуже, чем перед Государем… Видала гонца, что нас в Смоленске ждал? Была у него при себе для Щукина грамотка. В той грамотке писано, что стрелецкий полуполковник Аникей Трехглазов, твой свекор, был у мятежников в главарях. Видно, обиделся на государя, что тот его за верную службу ссылкой наградил… Велено за тобой, трехглазовской невесткой, неявно, но крепко досматривать, а по приезде доставить в Преображенский приказ. Это место страшное… На беду свою ты сюда приехала, бедная.
А Марта всё не могла взять в толк.
– Так то свекор, а что им я? И Родье мой ни при чем, его же в Руссии не было, он с царем за границей путешествовал.
– У нас не так, как в Голландии. Сын за отца ответчик. Вся семья заодно. Если награждают – весь род, если карают – тож. Испокон века так. На что ты допросным дьякам из Преображенского приказа понадобилась, не знаю, а только хорошего там не жди. Эх, девка, сбежала бы ты, что ли… – тоскливо закончил он.
– Куда я побегу? – перепуганно схватилась за живот Марта. – Я хожу-то уткой, с боку на бок…
– Ладно, Бог милостив, а от судьбы не уйдешь. Может, и не будет ничего. Расспросят да отпустят. На тебя поглядеть – видно, что дура голландская.
– А с Родье что будет? – вскрикнула она. – Только бы нас не разлучили!
Священник ничего не ответил, лишь возвел очи к небу.
Тут сотник Sjtsjoekin закричал, чтобы все садились по повозкам и в седла, время-то к темноте, и обоз тронулся.
Всю дорогу до городской границы, высокого земляного вала с караулом, Марта то молилась за Родненкье, то просила прощения у своего будущего сына. Думала, на счастье его родит, а выходило – на беду.
У заставы случилось жуткое. Когда стража остановила поезд и сотник с седла стал на них кричать, что обоз-де государев и нечего волокититься (Марта поняла это и со своим небольшим русским), из-под стены, где густела тень, вышел некто в синем кафтане, в остроконечной шапке волчьей оторочки. Подошел к сотнику:
– Ты Федька Щукин? Тебя, изменника, блуднего сына, нам и надо.
И как свистнет. Откуда-то налетели еще двое, тоже синие, сволокли стрелецкого начальника с седла, и, хоть он не сопротивлялся, а только охал, стали свирепо бить ногами. Потом кинули в телегу, на солому, повезли. Старший же перед тем, как пойти следом, крикнул:
– Государев обоз пропустить!
Вернувшаяся из Европы посольская челядь молча постояла, потом возницы ни слова не говоря тряхнули вожжами. Поезд въехал в столицу русского царства.
Священник сказал Марте на ухо:
– Не иначе кто-то из стрельцов с пытки наговорил на Щукина. Он вон тоже в Европе был, ни в чем не замешан – а слыхала? Изменник.
Она тряслась, стучала зубами.
Уже почти совсем стемнело, но и сквозь сумерки было видно, что русская столица нехорошая. Улицы зловеще пусты. Вдоль них глухие заборы, и ворота все на запоре. Дальше – диковинней: пустыри, огороды, редкие огоньки. Заколдованное, выморочное царство.
Впереди сквозь мрак забелела подсвеченная факелами каменная стена с толстой башней. Меж зубцов густо висели, покачиваясь, черные стяги.
– Это Белый Город, – объяснил фадер Иоанн. – Внутри будут еще две стены, Китай-Городская и Кремлевская. Скоро прибудем. Ты чего?! – шарахнулся он, потому что Марта завизжала.
Посмотрел, куда она тычет трясущимся пальцем, и тоже вскрикнул.
Меж зубцов висели не стяги, а покойники, многое множество, сколько хватало глаз, в обе стороны.
– Стрельцы это, стрельцы, – загудели обозные. – Ишь сколько понавешено…
У Марты закрутило живот. Подхватила его руками, скрючилась, перетерпела, уговорила дитя повременить.
За стеной заборы стали выше и сомкнулись. За ними угадывались высокие крыши, не такие острые, как голландские. Людей по-прежнему не видно, не слышно. Только отовсюду несся хриплый, бешеный лай. Марта не знала, что в городе может быть столько собак.
Отец Иоанн кряхтел, ворочался на сиденье, несколько раз вроде порывался что-то сказать, но не решался. Марте было не до терзаний спутника. Она молилась, подняв обе руки к шее: одною гладила образок, другой Будду.
Но посреди большого перекрестка поп вдруг нагнулся к самому уху спутницы и тихо, чтобы не услыхал сгорбившийся на облучке возница, а в то же время отчаянно, еще и махнув дланью, шепнул:
– Я духовная особа, а не schpin преображенский! Спросят – я спал. Что они мне, старику, сделают?
Странные слова, верно, были продолжением какого-то внутреннего разговора с самим собой, и Марта не поняла.
– Что?
– А то! – Он показал на зазор между заборами. – Вон там Кисловская слобода. Близко. – И решительно продолжил: – Соскользни на землю, неприметно. Беги туда. Повернешь во второй переулок налево, упрешься в большие ворота. Там двор Трехглазовых. Вдруг не всех домашних забрали. А коли нет никого – надейся на Господа. Может, пожалеет рабу Свою Марфу и нерожденного младенца. Пора, с Богом!
И толкнул в плечо.
Кроме фадера Иоанна в этом страшном, чужом мире у Марты никого не было, а собственных мыслей у нее в голове никаких не осталось, один страх. Поэтому не споря и не рассуждая, она перевалилась через борт повозки, пригнулась, вперевалку засеменила в темноту. Ничего с собой не взяла.
Тяжело дыша, шла тесным, как ущелье, переулком. Пока ехали широкой улицей, дул порывистый ветер, вскидывал вверх палые листья, ворошил лошадиную гриву, а тут было тихо. Заборы подступали с обеих сторон, будто понемногу загоняли в ловушку, из которой не сбежать. Переулок закончился тупиком, привел к большущим воротам в два Мартиных роста. Она остановилась в нерешительности. Постучать?
Потом заметила, что створки сдвинуты неплотно. Закрыты, но не заперты.
Толкнула, вошла во двор. Застыла.
Там, на пустом пространстве между чернеющим в темноте большим домом и низкими постройками по бокам, кто-то стоял. Раздался сухой щелчок, другой, третий. Рассыпались искры, загорелся малый огонек, сразу же расцветший большим трескучим пламенем. Это от трута вспыхнул, разгорелся факел.
Его держала в руке невысокая, плотно сбитая женщина в спущенном на плечи платке. Волосы у нее были темные, посверкивали серебром.
Вдруг, должно быть, услышав, как переминается с ноги на ногу Марта, женщина обернулась.
– Тебе чего тут? – сказала она странно глухим голосом. – Ты кто? А ну, подойди.
Марта приблизилась.
Увидела плоское лицо с китайскими глазами, похожими на Роднины, и догадалась, кто это.
Поклонившись, произнесла приветствие, выученное давным-давно, еще до отъезда из Амстердама (отец Иоанн научил):
– Стравствуй, матушка Агафья Петровна. Пошалуй меня, точерь твою Марфушку. Посторову ли ты?
Узкоглазое лицо не дрогнуло, никаких чувств не выразило. Свекровь молча разглядывала оранжевые локоны, странную для нее одежду, а остановила взгляд на животе.
Не дождавшись ответа, Марта спросила про самое главное:
– Родье уше вернулся?
Глаза-щелки сомкнулись, будто в сонливости. Всё такой же глухой голос негромко, словно сам себе, пробормотал:
– Вернулся… Видно такой уж день, что все собираются. – Глаза открылись. Теперь они смотрели Марте в лицо. – Явилась. Брюхо под самый нос. Куда тебя, курицу голландскую, принесло? Нешто не слыхала про Аникея? Сгинул мой муж. И нас всех погубил.
– Сачем он? – спросила Марта. – Против царский маестат сачем? Обиделся на царь-патюшка?
Это она вспомнила слова отца Иоанна – про то, что лейтенант-колонел обиделся на его величество за ссылку.
Агафья Петровна ответила трудно, Марте не все было понятно.
– Аникей не из обидчивых. В начале июня было от него тайное письмо. Писал мне, что поведет стрельцов на Москву царя Петра гнать, царевну Софью с Васильем Голицыным назад сажать. Я, писал, Петра на трон посадил, я его и скину. Он-де, Петр, задумал Русь сделать Голландией и, если ему не помешать, то Русь в Голландию все равно не обратится, но Русью быть перестанет.
– Голландия – хорошо, – сказала Марта. – Почему нет?
– Коли хорошо, там и сидела бы. А мой Аникей знал, что говорит и делает! – окрысилась свекровь. – Если б его в бою первым же ядром не убило, была бы сейчас в Кремле царевна Софья Алексеевна, а Петр, чертушка, остался бы на вашей басурманщине. Да видно дьявол ему пособил. Пробило моему Аникею грудь, и стрельцы разбежались. Потому такие сейчас на Руси времена, что сила у Сатаны…
Отец Иоанн учил, что, произнеся или услышав имя Врага Божьего, русский человек, коли он в своем уме, поскорее крестится в обережение от Лукавого, и Марта перекрестилась, а свекровь не стала. Наверное, она была не совсем в уме, потому что и разговаривала, и вела себя странно.
– Где Родье?
Агафья Петровна криво, одной половиной рта улыбнулась, и эта гримаса тоже показалась Марте безумной.
– Не разглядела, когда входила? Пойдем, покажу.
Подняв факел, вышла за ворота. Посветила налево.
– Это вот супруг мой Аникей Маркелович. Четвертый месяц тут.
Марта закричала, увидев кол с торчащей наверху полуистлевшей головой.
– Видишь, табличка внизу: «Вор и злодей». Снимать голову не велено…
Посветила справа.
– …А вот и Родя мой… Наш.
На воротном столбе висело узкое тело. Отсвет пламени упал на скорбное, страшно изменившееся лицо, на спутавшиеся волосы, в которых белела седая прядь.
– Привезли нынче на телеге из Преображенского. Говорят, на дыбе издох. Повесили рядом с отцом и тоже до особого указа хоронить запретили. Говорю же: такой день, что все собрались…
Опершись о ворота, Марта пыталась дышать. Широко разевала рот, но воздух в горло не входил.
А якутка всё говорила – спокойно, раздумчиво, глядя на свой пылающий факел.
– Москву эту поганую спалю. В сарае у меня сено, повдоль забора тож накидала. Ветер хороший, сильный. Подхватит. Пускай, тошнотная, вся дотла выгорит. Жалко только Кремль из камня…
Но смутных, сумасшедших этих речей Марта не понимала и не слышала. В ней что-то происходило. Что-то неостановимое и страшное, разом заслонившее весь остальной мир.
– Matje! – провыла Марта, хоть своей матушки и не помнила. – Matjeeee!!!
– Э, баба, да из тебя уже полило, – сказал где-то далекий голос. – Обопрись, обопрись! На крыльцо тебе не взойти. До конюшни хоть, на сено…
Сильная рука взяла под локоть, другая обхватила за бок, и повела куда-то, потянула. Марта ничего не видела, не слышала, вся сосредоточенная на происходившем внутри нее.
И потом была будто не в себе. И когда орала, и когда задыхалась, и когда кусала кулак. Взгляд безмысленно шарил по дощатому темному потолку, по бревенчатым стенам, выхватывал не имеющие значения куски: сосредоточенное скуластое лицо; трепет пламени; лошадиную морду с влажными глазами; хомуты, упряжь.
Долго это длилось, нет ли, Марта не знала. Но вдруг стало легко, и отпустило грудь.
Удивленно мигая, Марта уставилась на маленькое, круглое, откуда-то появившееся перед самым ее носом.
– Гляди – девка. И родинка на лбу. Ихняя порода, трехглазовская… На, на. Покорми… Да не так!