bannerbannerbanner
Мир и война

Борис Акунин
Мир и война

Полная версия

© B. Akunin, автор, 2020

© ООО «Издательство АСТ», 2020


Том первый
Мiр

Глава I
Смерть на мiру


Июня 13 дня мокрым серым утром случилось страшное.

Деревенские всем мiром собрались на берегу разбухшей от двухнедельных дождей Саввы помолиться о вёдре. Стояли с непокрытыми головами, многие на коленях, у мужиков ко лбам прилипли волосы, у баб потемнели волглые платки, отец Мирокль то и дело стряхивал рукавом с бороды капли. И вот взывает он к пастве своим дишкантом «Посли хлеб твой на лице воды!», взманивает рукою на речку, все обращают туда взоры – а на темной, пузыристой глади колышется нечто пунцовое.

Тишка Косой, который был к берегу ближе всех, первый углядел – красный ситец. И полез доставать. Зачем хорошей вещи зря мимо плыть? Но Катина этого еще не видела, потому что находилась подле попа с приличествующим оказии просветлением на лице и присомкнутыми очами. В действенность климатических молитв Полина Афанасьевна не верила, но знала, что они полезны для народного умонастроения, за тем и присутствовала, являя собою единение с обчеством. Она готовилась пребывать в сей скучной позиции еще долго, но когда услышала крики и движение, сразу открыла когда-то лазоревые, а с годами выцветшие до бледной голубизны глаза. Вслушалась, вгляделась, вникла.

Крики были: «Утопница, утопница!». Движение же в толпе образовалось двоякое: одни кинулись к реке – поглазеть, другие шарахнулись от жути подальше, и первых было много больше, чем вторых.

– Извольте, матушка, вот вам иллюстрация к нашему давешнему спору, – вполголоса сказал помещице отец Мирокль (он был человек маловозмутимый, философ). – Любопытство в человеческой природе сильнее робости.

– Да ну вас, – махнула Катина, ибо всему ж свое время, и пошла наводить порядок.

Перед нею расступались.

Полина Афанасьевна сразу поняла: покойницу принесло течением сверху, ибо тут место мелкое, не потопнешь. Платье зацепилось за мостки.

Экая докука! Плыла бы себе дальше, к соседям. Люди из-за долгих дождей и без того кислые, а от такого поганого знамения вовсе заунывятся.

– Что встали? – Помещица сердито повернулась к мужикам. – Доставайте.

Только оказалось, ошиблась она. То была не докука, то была беда.

Мертвица, когда ее перевернули, оказалась своя, вымираловская. Палашка Трифонова. Хорошая, ясная девка, совсем молодая, шестнадцати что ли лет. Лучшая во всем селе грибница-ягодница, всегда из лесу приходит с полными лукошками. Катина думала ее через годик, когда соком нальется, за кузнецкого сына выдать.

Эх, горе какое, запечалилась Полина Афанасьевна. Не бродить соку в сем бедном теле, питать ему червей подземных. Как же это она, глупенькая, угораздилась?

Тут, понятно, завопили бабы. Палашкин отец, Трифон Михайлов, протиснулся, растерянно забормотал, вертя головой влево и вправо – только бы не смотреть вниз:

– Не ночевала… Думали, к тетке Матрене в Аксиньино пошла, а оно вона что…

Матери, Лукерьи Трифоновой, на берегу не было, она на молебен не пришла, дома лежала хворая. Но за ней уже побежали, конечно. Приведут. Лукерья и так-то заполошная, а тут вовсе исступится. Подхватят другие, развоются, раскликушествуются, и начнется Вавилон, соображала Катина.

– Что глазеете? – прикрикнула она на баб. – Подите, подите!

Мужикам велела:

– Поднимайте, в избу несите. Нечего ей, бедной, в жиже валяться.

Крестьяне подняли тело из воды, шаг-другой сделали, да и уронили на землю, а сами отскочили.

Будучи поднятой, покойница провисла на руках, заколыхалась, словно была из теста иль студня.

– У ней кости все давленые! – завопил кто-то.

И понеслось:

– Лешак! Лешак! Палашку в лесу Лешак раздавил!

Пусто стало вокруг. Подле трупа осталась одна Полина Афанасьевна.

Стало быть, и до нас добралось, подумала она. Значит, не докука это и не беда, а много хуже: злосчастье. Не Вавилон будет, а Содом с Гоморрой.

Из реки Саввы, медленно текущей через густые звенигородские леса, через аржаные-овсяные поля, через травяные луга, уже вынимали девок со сплошь переломанными костями. Когда такое случилось впервые, прошлым летом, люди подивились столь диковинной смерти. Родные поплакали, да схоронили упокойницу на церковном кладбище, и ничего такого не подумали – на всё воля Божья. Но после второй утопленницы о Боге уж не говорили, только о Лешаке.

Это сказка такая, ее бабы детишкам по всей округе рассказывают, чтоб одни в лес не ходили. Будто живет в чаще, по кустам-оврагам лесной бес, весь в медвежьей шерсти. Кто с ним встретится – пропал. Обхватит Лешак своими лапищами, сожмет до костяного хруста, прильнет к устам и высосет живой дух, которым питает свое лешачье естество. Переломанное бездыханное тело кинет в болото, иль в озеро, иль в речку.

Слушая, как сельчане поминают Лешака и бабы подвывают от ужаса, а некоторые и визжат, Полина Афанасьевна подосадовала, что прежде мало заботилась этими вздорами и даже толком не знала, сколько раз оно такое приключалось. Трижды, четырежды? Катина мало интересовалась тем, что происходило вне ее владений. Страшных утопленниц находили далеко – в десяти, в двадцати верстах. А тут сгубили не чужую какую-то девку, а свою Палашку, да прямо у порога! За своё и за своих вымираловская помещица стояла крепко. И сейчас ею владел не страх, а ярость. Сдавила горло, мешала дышать.

Кто бы душегубство ни произвел – Лешак ли, Дьявол ли, людь иль нелюдь – но за Палашу он заплатит, пообещала себе Катина. Землю с небом местами переверну, а сыщу.

Однако сначала нужно было успокоить курятник. Так раскудахтался, что мысль не соберешь.

Голос попа, пытавшегося увещевать паству, тонул в гаме, охах, плачах, причитаниях.

– Устыдитесь! – взывал священник. – Суеверие и самопугание приличны малым детям, но не зрелым мужам с женами! Придумываете сказки, а после сами в них верите! Сообразите сами! Какой Лешак? Кто его видывал? Воистину: «Егда хочет показнити человека, отнимает у него разум»!

Но его не слушали. Отец Мирокль у деревенских почтением не пользовался, очень уж витиеват и трудноглаголен. Иное дело староста Платон Иванович – его уважали.

Этот не кричал, рук не воздымал, а шел через скопище, ворковал по-голубиному своим жидким, ласковым тенорком (ему и прозвище было Голубь):

– Бабоньки, любезные, угомонитеся, о детках своих подумайте. Вон они, бедные, сжалися от ваших криков, ночью спать не будут. Степан, жену обними, успокой. Митрий, посмейся дочке, козу сделай – вишь, белая вся, трясется.

И где пройдет Платон Иванович, становилось тише. Только дети пищали, а взрослые уже нет.

Уверившись, что Голубь с мiром совладает, Полина Афанасьевна о деревенских думать перестала и занялась чем следовало.

В свои 62 года была она вся седая, но мышцей упругая, в движениях спорая. Наклонилась над мертвым телом, стала его щупать, шевелить. Понадобилось – присела на корточки.

Эх, Палаша, Палаша, что ж с тобой приключилось?

Судя по изгибу тулова, позвоночный столб сломан, и, может, не в одном месте. Ноги тоже – гнутся во все стороны. Будто молотили в десять дубин. Однако синяков и ссадин нигде нет. На запястьях только кожа содрана. От грубой веревки? Но почему борозды такие широкие, будто волочил кто или со всей силы дергал? Надо будет раздеть донага и повсюду осмотреть, подумала Катина. Не здесь только, не на виду, а в тихом месте.

Подвязывая покойнице отвисшую челюсть, перекладывая на грудь замечательно густую, длинную косу, помещица заметила в волосах что-то мелкое, белое. Решила, речной камешек. Стала вынимать – оказалось, крохотная костяная пуговичка, какие бывают на рукавах.

«Ах вот как? – сказала себе Полина Афанасьевна. – Лешак, значит, у вас с манжетами ходит?». Хищно оскалила ровные зубы, с возрастом нисколько белизны не потерявшие. Отец Мирокль про них говорил, что это наивернейший признак природной крепости, ибо dentes sani in corpore sano, сиречь в здоровом теле здоровые зубы. Катина и правда отроду не хворала.

Примечательную находку она положила в карман. Прошептала сама себе (была у нее такая привычка): «Кто ты, гадина, ни будь, за эту пуговичку я тебя и ухвачу. От пуговицы к рукаву, от рукава к руке, а от руки дотянусь и до горла».

Обернулась на толпу. Там опять шумели. Это прибежала из дому, с другого конца села, Лукерья, покойницына мать.

– Палаша-а-а! Палашенька-а-а! Рожёная моя, рощёная! Золотко мое ненаглядное! Кровинушка!

Да прочее всякое. Бабы с девками, конечно, тут же подхватили. Но Катина им разводить вой не дала.

Распрямилась, крикнула своим замечательно звонким голосом:

– Эй, тихо там!

И стало тихо.

– Слушайте, что скажу!

Все придвинулись ближе, встали тесно.

Речь помещицы была короткой.

– Тут дело злодейское! Не Лешак нашу Палашу порешил, а лихой человек! И я буду не я, коли ирода этого не добуду и не покараю! Даю вам в том мое катинское слово. А вы слово мое знаете.

И потом, уже вполголоса, старосте:

– Лукерья пускай повоет, но чтоб держали за руки. Не давайте ей на тело пасть. Покойницу взять плавно, в восемь рук. Положить на широкую доску, а лучше на столешницу. Снести ко мне на двор, в скобяной сарай. Трифону объясни: по закону так положено, для розыска убийцы.

Дальше совсем тихо, шепотом:

– Девку всю раздень, бережно. По бокам обложи льдом. И дозорного поставь перед дверью, чтобы никто не совался.

Платон Иванович ответил:

– Всё исполню, матушка-голубушка. А только дозорного ставить незачем, на зряшное человека от работы отнимать. К Палагее никто ни за какие калачи не заглянет. И сарайку стороной обойдут.

 

– Твоя правда, – согласилась Катина. – Что я учу ученого. Распорядись там как надо. А мне вели оседлать каурого. Поеду в Звенигород, к судье.

И скоро уже, четверти часа не прошло, гнала быстрой рысью под моросящим дождем по клеверному лугу, по выгону, мимо околицы большого, широко раскинувшегося села Вымиралова.

Глава II
Вымираловская помещица


Ныне трудно было и поверить, что тридцать лет назад селение стояло безлюдное и безвидное, будто покинутое душою тело; пустые дворы позаросли травой, пыльные окна тусклились осколками. Первый раз увидев сей позеленелый труп, Катина ощутила нечто вроде родственности. Она тоже после утраты супруга, погибшего в пугачевскую смуту, некое время чувствовала себя полой оболочкой, треснувшим сосудом, из которого вытекла содержимая влага.

В прежней, молодой и счастливой жизни, Полина Афанасьевна обитала в иных краях, на широком и высоком волжском берегу, в мужнином имении. Но простить тамошним крестьянам измены и бунта не пожелала (относилась к прощению не по-христиански), и по умирении мятежа в разоренное гнездо больше не вернулась. Деревню со всеми жителями продала, перебралась в Москву и прожила там с сироткой-сыном лет десять. Однако ж, заметив, что мальчик растет бледен и не умеет отличить вяза от ольхи, решила, что здоровее и во всех смыслах полезнее увезти маленького Ростислава подальше от городской пыли и московского общества, которое хорошему не научит. Жить надобно вне Москвы, но поблизости, чтоб не задичать в глуши.

Поездила по окрестностям, прикидывая, как бы за меньшие деньги купить лучшее, и наткнулась на мертвое село Вымиралово. Раньше оно называлось Муралово, по владельцам Мураловым, которым в Звенигородском уезде принадлежал десяток деревень и эта самая большая, с господским домом. Но в чумовое поветрие семьдесят второго года крестьяне все до одного перемерли от заразы, и село прослыло клятым местом. Мураловы оттуда съехали в Москву, дом перевезли, оставив один фундамент, а селение запустело. Хозяева его отдавали за бесценок.

Никогда бы Катиной с ее невеликими средствами не купить ближнее подмосковное поместье с полями, лугами и лесом, если б не чума.

Землю приобрела задешево. Основные деньги потратились на заселение. Полина Афанасьевна купила пятьдесят парней и пятьдесят девок, выбирая штучно, с умом, с приглядом на будущее: чтоб были работящи, сильны, не гнилого нрава. И, конечно, сразу примеряла, кого с кем оженит.

Сейчас, тридцать лет спустя, село смотрелось необычно. Дома все крепкие, схожие, стоят по линейке. Стариков-старух вовсе нет – одна только помещица. И сразу видно, что живут здесь небедно. Не трудно забогатеть, если все работники молоды, а хозяйка рачительна.

Конечно, за столько лет вымираловцы сильно размножились, уж третье поколение наплодилось. По последней переписи числилось за Катиной 333 взрослых души обоего пола (она ведь еще и новых прикупала), да почти столько же отроков с отроковицами, а малолетних детишек Полина Афанасьевна не считала, потому что они к жизни еще не цепки и легко мрут.

Помещичествовала Катина без чувствительности. К своим крепостным относилась заботливо, но глупости и лености не потакала. Делила собственность на живую и неживую, и средь первой людей от скотов сильно не отличала. Крестьяне у нее содержались точно так же, как лошади в образцовой вымираловской конюшне: чисто, сыто и в постоянной работе.

Чем двуногие отличны от четырехкопытных? Да мало чем. Каждый на что-то гож, на что-то нет. Есть которые понимают ласковое слово, и есть, кто без кнута не повезет. Иногда встречаются дурные либо строптивые, от которых и кнутом ничего не достигнешь. Над такими крепостными Полина Афанасьевна попусту не тиранствовала, а поступала как с норовистой или ленивой лошадью: расчешет гриву, нашелковит бока, да и продаст – пускай другие мучаются.

Зато уж годных людей, кто прижился и прирос, никому и никогда ни за какие деньги не продавала – как впрочем и лошадей. Свой значит свой. Непродажный. Сама определяла, кого к какой работе приставить, сама учила, понадобится – лечила, решала, когда и на ком женить, в беде если что не оставляла. Сентиментальный описатель, верно, назвал бы вымираловское общежительство большою семьей, но не склонная к нежностям Катина мыслила крестьян стадом, а себя пастушихой, не видя в сей аллегории никакого ругательства. У ней был лошадиный табун и три стада: человечье, коровье, овечье. И все образцовые. К примеру, коровы с овцами ходили на пастбище и обратно сами, без кнута и собачьего лая. Потому что приучены хорошими пастухами. Недавно сосед граф Толстой предлагал за коровьего пастуха большие деньги, полторы тысячи, и дошел до двух, но Полина Афанасьевна, как уже было сказано, своих не продавала.



Человеков она делила на три сорта – как тех же лошадей, которые, смотря по резвости и стати, годны под седло, под гуж или под пахоту. Крестьян, кто взросл умом, помещица определяла в арендаторы, с полною свободой хозяйствования и установленной долей. Бойких, кому каждодневничать скучно, отправляла зарабатывать оброк. Тяжелозадых, вялокровных держала на барщине. И всяк был на своем месте.

Покойный муж у Катиной был идеалист и мечтатель, верователь в равенство и благотворность свободы. Полина Афанасьевна тогда была юна, сердечно любила своего избранника, а значит, любила и все его суждения.

Но прекраснодушие предало супруга, а сам он предал любящую жену: взял да погиб, оставив ее на свете одну с разбитым сердцем и раздутым животом. И всё из-за своих руссоистских бредней!

Простить покойнику этой измены Катина так и не смогла – прощать, как уже говорилось, она умела плохо. До сих пор мысленно корила своего Луция, спорила с ним, всё что-то ему доказывала. Он в тех видениях помалкивал, но чувствовалось: не сдвигается, и за это она на него сердилась. Правда ночью, когда муж снился, никогда с ним не бранилась, а только сильно радовалась, что живой, и всегда просыпалась с мокрым лицом. Днем-то у Полины Афанасьевны исторгнуть слезу могла только чистка сырого лука, который она зимой употребляла для здоровья.

А доведись бы ей все же поспорить с Луцием наяву, сказала бы, что на свете никакого равенства нет. Оно и природой не предусмотрено. Кто-то хороший работник, а кто-то плохой. Кто-то умен, а кто-то глуп. Кто-то всем в радость, а кто-то всем в тягость. И ценить человеков одной ценой – это дорожить худого и дешевить доброго. Хороший рысак-иноходец стоит вдесятеро, вдвадцатеро более подводной лошаденки, и никто ведь в том несправедливости не видит?

И свобода тоже очень мало кому нужна. Может, из ста людей одному иль двум. Прочим же надобно, чтобы их вели, говорили, что делать и чего не делать, да только попусту не обижали бы. Взять тот же крепостной обычай, который муж-покойник считал величайшим российским злом, причиной всех бед. А ведь это издавнее устройство не чьим-то коварным промыслом образовалось, а природным укладом отечественной жизни, всей историей, опытом многих испытаний. Русским средь их неласковых лесов и неплодородных полей, под морозной зимой и засушливым летом, средь извечных нашествий с трех сторон света, пришлось жить сплоченно, общинно, мiром: вместе трудиться, вместе обороняться. А когда вместе, то это семья иль, ежели без милоты говорить – тело. В нем, в теле, как? Наверху голова думает, решает. Ниже плечи – тяжесть держать, руки – работу делать, ноги – по земле ходить. Всякому органу и члену свой труд и своя ответственность. На что ногам свобода? Или, упаси бог, рукам? Куда им без головы?

Конечно, с головы, то есть с помещика, главный за всё спрос. Тело ему – работой, он телу – заботой. И если что не так, виноват барин. Не доглядел, не додумал, забаловал, задурил. Будь Полина Афанасьевна царицей, она крепостной лад не трогала бы, но за господами установила бы строгий надзор: сыты ли их крестьяне, не обижаемы ли, хорошо ль содержатся. Коль что не так – наказывала бы бар, как наказывала она деревенских, кто худо обходился со своей скотиной.

Вот чего мiру недостает – справедливости, а то «свобода»! Тех же немногих вольнолюбцев, кому без свободы жить невозможно, насильно удерживать не нужно и нельзя. Таких крестьян Катина отпускала на оброк и, ежели срывались с привязи навовсе, вестей не подавали, никогда в розыск не объявляла. Не хочешь возвращаться – не надо. Несколько раз беглых за бродяжничество ловила полиция, доставляла к помещице, так она, хорошенько с человеком поговорив и убедившись, что жить смирно все одно не станет, выправляла ему вольную. Бог с тобою, живи своим умом, я за тебя боле не ответчица.

Лет десять назад, по воцарении молодого государя, в Москве и в уездном дворянском собрании пошли слухи, что крестьян будет велено отпускать на волю, и многие сильно тем тревожились. Беспокоилась и Катина, представляя, во что превратится ее Вымиралово, если крестьян самих на себя оставить, без материнской указки и материнской же строгости. А по всей России такое учинится? Вообразить страшно. Как в армии, где нижним чинам скажут: всё, братушки, командиров боле не слушайте, службу исполняйте кто как хочет, а ружья-сабли теперь ваши.

Но слава богу, нашлось подле царя довольно трезвых людей, отговорили. Или, может, сам в возраст вошел, поумнел. Уберег Россию Господь. Рано ей еще пропадать.

Глава III
Капитан-исправник


Вот о чем размышляла Полина Афанасьевна, когда, сидя в седле не боком, а прямо, по-мужски, рысила сначала вдоль речки, плоским лугом, потом светлым, молодым, ею же высаженным сосновым леском, потом Поганой чащей, которую недавно откупила у соседа и наметила на вырубку. О розыске больше не думала, ибо зачем по второму разу ходить тем же кругом. Выяснятся новые обстоятельства – тогда и будем голову ломать.

На следствие Катина не полагалась. С теми смертями ничего не установили, и с этой не почешутся. Произвести розыск Полина Афанасьевна намеревалась сама, а в Звенигород, к председателю уездного суда Егору Львовичу ехала за сведениями о прежних утопленницах. Может, вдобавок к найденной пуговке сыщутся и другие следы? Ведь осматривала же полиция трупы, что-то записывала, кого-то опрашивала.

И надо же случиться такому везению, что, отъехав от Вымиралова всего на три версты, то есть еще даже не на полдороге к городу, повстречала помещица земского капитана (иль капитан-исправника, что одно и то же) Кляксина, который и был полиция, уездный оберегатель порядка. Его-то судья и призвал бы по вымираловскому делу.

Появился исправник странно. Вылез из кустов распаренный, пыльный, без шапки и щека в длинных царапинах, но Катина больше обрадовалась, чем удивилась. Теперь в Звенигород можно было не ехать.

– Севастьян Фаддеич, вы-то мне и нужны! На ловца и зверь! – крикнула она, сжав конские бока крепкими коленями – каурый сразу встал. И только затем спросила: – Что это с вами?

Кляксин был человек бывалый, раньше служил в московской полиции и даже, кажется, ловил там преступников, но земским капитаном его избирали уже на третий срок, и от тихой звенигородской жизни Севастьян Фаддеич раздобрел, обленился. Катиной он напоминал отслужившую лягавую, которая уже не годна для охоты и доживает свой собачий век на псарне, греясь на солнышке. (Старых бесполезных собак Полина Афанасьевна не выгоняла и не пристреливала, а за былую службу держала в почетной отставке, на сытном пенсионе.)

Исправник впрочем был еще не стар, но прежний нюх растерял. Помощи в сыске Катина от него не ожидала. Надеялась, однако, что Кляксин по старой полицейской привычке составлял о странных смертях протоколы. А может, и помимо них запомнил что-нибудь полезное.

– Беда, сударыня! – сердито отвечал исправник, утирая платком багровую плешь с расползшимся зачесом. Бакенбарды у него тоже растрепались, один пышный ус был выше другого. – Поехал обкатать новоприобретенную лошадь, а она понесла. Да через ямы, через кусты! Изволите ли видеть – сбросила и сбежала-с. Рукав порвал, фуражку где-то обронил. А главное, где теперь кобылу, чертовку, искать? Лес большой, а в нем волки-с. Дотемна не найду – сожрут. Разорение какое! Я ведь, Полина Афанасьевна, не то что вы-с, с двенадцатью душами вдовствую-сиротствую, на трехстах десятинах. Для меня, старика, лошадь потерять куда как чувствительно.



– Бросьте, какой вы старик. Вы лет на десять моложе моего, – сказала Катина, оглядев его молодцеватую фигуру. Что-то она была подозрительно узка в талии и грудь колесом. Не корсет ли? – О лошади не печальтесь. Велю – найдут и приведут. А вы ступайте-ка лучше со мной. У меня дело по вашей части.

 

И поведала про страшную речную находку.

Севастьян Фаддеич, однако, выслушал невнимательно, его больше занимала сбежавшая лошадь. Он несколько раз перебивал рассказ, спрашивая, точно ли найдут беглянку и скоро ли. В конце концов помещица осердилась и прикрикнула:

– Хватит вам вздор молоть! Сказано: найдут – значит, найдут. Федьке конюху поручу, он свое дело хорошо знает. А вы беритесь вон за стремя.

Кляксин еще заикнулся, что желательно также сыскать и фуражечку, почти совсем новую, но всадница пустила лошадь скорым шагом, и капитану пришлось умолкнуть. Семенил рядом, слушал.

Дослушав, сказал:

– Пятая, значит. Ежели от безымянной считать.

– От какой такой безымянной? – не поняла Катина.

– Которую вынули из реки тому с год, точней не упомню. Неустановленной личности. Но тоже молодая совсем девка, вся переломанная. Потом две были осенью, одна за другой, и еще зимой одна, подлёдная. Тех-то всех установили, кто и откуда, а первую никто не востребовал. И пухлая вся была, синяя, долго в воде пробыла, смотреть жутко. Так и закопали.

А больше ничего дельного рассказать не смог, ссылаясь на свою многозаботность и что времени немало прошло. Подумав, сообщил только, чьи были вторая, третья и четвертая утопленницы, и то, возможно, напутал. Потому что про третью сказал, что она графская, а Полина Афанасьевна точно знала, что девка была потаповская. Ее хозяин, старик Потапов, отставной секунд-майор, прошлой осенью заезжал и долго, в подробностях рассказывал, да Катина за недосугом слушала вполуха. Плохо, что на Великий пост Потапов помер, черт бы его драл, и теперь сызнова не расспросишь.

– А протоколы есть, как не быть, я службу знаю. Слава богу при Архарове Николай Петровиче взрастал, во времена строгие, не то что нынче, – ответил исправник на важный вопрос о том, велись ли по прежним случаям записи. Ну спасибо и на том.

Так до усадьбы и добрались.


Дом у Полины Афанасьевны был славный. На старом каменном фундаменте поставила она строение из звонкой янтарной сосны, велела покрыть ее пористой итальянской штукатуркой – получилось и нарядно, и воздушно. Стены дышали: зимой держали тепло, летом – прохладу.

Двор был обширен. Не столько пригож (красивостями Катина не увлекалась), сколько разумен. С одной стороны – длинная, поделенная на ячеи изба для прислуги, с другой – всякие хозяйственные постройки, а конюшни, домашний коровник, маслобойня, пекарня и прочее отнесены подальше, за сад, чтоб не докучали шумами и запахами.

Бедную Палашу должны были положить в скобяном сарае, где хранился разный железный инструмент. Туда помещица, спешившись, и повела служивого человека.

Как и предсказывал многоумный староста Платон Иваныч, перед сараем было пусто, да и во дворе никто, как обычно, не расхаживал. Попрятались от нехорошей покойницы, поняла Катина, заметив за стеклами людской избы лица. Надо будет после с дворней поговорить, ввести в разум.

Староста всё исполнил, как велено.

Девка лежала на верстаке нагая, обложенная глыбами льда. Волосы у ней высохли и завились, распушились. Она ведь кудрявая была, Палагея, вспомнилось помещице. А теперь вот лежит худенькая, бесприютная, нестерпимо жалостная. От этого зрелища у Полины Афанасьевны стиснулось сердце, а брови сдвинулись. Ну погоди, Лешак или кто ты там, дай срок.

– Вы прежних видали, теперь поглядите на эту, – сурово сказала она исправнику. – Есть что сходное?

Кляксин прошелся круг верстака, поглядел, пожал плечами.

– Все были девки, все того ж тощего возраста. Они ведь пока соком не нальются, не засисятся, все одинаки. – И спохватился: – Прошу извинить-с.

Но Катина на жеребячьи слова внимания не обратила.

– Помогите-ка ей ноги раздвинуть. Да осторожней берите, они во все стороны гнутся!

Заглянула в женское место, но чего ожидала там не обнаружила.

– На прежних следы насильства были?

– На двух, какие свежие, не было, – уверенно молвил исправник. – А у двух, которые тухлые, я и смотреть не стал. Противно-с.

– Что запястья? Ободранные были иль нет?

– Не припомню-с, – удивился Кляксин. – И зачем бы я стал глядеть?

Архаровец знаменитый, мысленно обругала его помещица.

– Помогите перевернуть. Да плавнее! Экий вы!

Осмотрела покойницу сзади. Задница у ней была странного сине-черного цвета, но не от побоев, кожа всюду цела. Полина Афанасьевна предполагала, что труп тащили по земле на веревке, это объяснило бы следы на запястьях, но тогда остались бы ссадины от волочения. Их не было.

Развернула и осмотрела уже сухое платье. Тоже цело. Нет, по земле покойницу не волокли. Непонятно.

Севастьян Фаддеич наблюдал за действиями хозяйки с недоумением, но вопросов не задавал и вообще вел себя смирно. Крутой нрав вымираловской помещицы был в уезде известен.

– А вот взгляните-ка, что я у ней в косе нашла. – Катина вынула из кармана давешнюю пуговку, положила рядом с Палашиной одеждой.

Капитан нагнулся, посмотрел.

– И что-с?

– Это с рукава. Кто-то схватил ее за волосы, она билась, пуговка и оторвись. У злодея с манжета.

– Очень возможно-с, – не стал спорить Кляксин. Не заинтересовался.

Полина Афанасьевна смотрела на него в упор. Ждала, пока сообразит.

– А-а, – протянул исправник после некоторой мыслительной работы. – Вы это в рассуждении, что через оторванную пуговицу можно будет преступное лицо сыскать? Пустое-с. Поверьте опыту. Вот я в Москве по полицейской части служил. Всякие злодейства расследовать доводилось. Там у нас как было? Если нашли труп со следами убийства, начальство велит добыть виновного, и тут уж вынь да положь. Берешь на улице иль в кабаке какого-нибудь приблудного бродягу, малость поубеждаешь, он и винится. Тебе награда, обществу успокоение. А тут ведь у нас деревня-с. Чужие не бродят, взять некого. Мало ли кто пуговицу потерял. Никогда мы никого не сыщем.

– А для чести вашей капитанской не зазорно? – осердилась Катина. – Неужто и расследовать не станете? Ведь пятый случай.

– О чести пускай люди высокого полета думают, им положено. А я человек средний, без фанаберий.

– Как это «средний»?



Севастьян Фаддеич охотно объяснил – должно быть, сам вывел теорию и был ею горд:

– Средний человек – это, изволите ли видеть, не пыль подножная вроде мужичья, но и не высоколетная птица, а некто вроде меня-с, с моей малой землицей и двенадцатью душонками. Ведь общество, оно как устроено-с? Взять хоть анатомическую аллегорию, – показал на мертвое тело. – Наверху гладкая кожа, ниже – мышцы, еще ниже – кости и неприглядная, но питающая организм требуха-с. Таково и государство. Приятная взору кожа – это вельможи и прочие возвышенные особы. Кости и требуха – простонародье, для тяготы и грязной работы. А мясо, мышцы – это средние люди, ими вся держава управляется и движется. Без нас никуда-с.

Страна философов, каждый второй – Еклесиаст и Гераклит Ефесский, а прямого своего дела никто не исполняет, раздраженно подумала Катина. Ей было неприятно, что и сама она мысленно общество уподобляла анатомии – как этот дурень.

Решила зайти по-другому.

– А ежели я вас награжу? Рублями пятьюдесятью? Не за просто так – за полезную помощь?

Кляксин молодцевато вытянулся.

– С дорогой душой, матушка, и с великим усердием! Перво-наперво… – Призадумался. – Перво-наперво похожу по окрестностям, поищу место злодеяния. Ее, Палашку вашу, ведь где-нито умертвили, так?

– Так, – одобрила логический тезис Катина.

– А она, поди, умирать не хотела, брыкалась. Пуговку вон злодею оторвала. Может, где натоптано? Второе: ее ведь где-то в воду сволокли. Вдоль реки пройду, по обоим берегам.

– Нет, сударь, вы лучше вот что. Поспрашивайте по соседним деревням, не появлялся ли кто чужой. Крепкого сложения, чисто одетый.

– Почему чисто одетый? – затруднился понять исправник.

– У крестьян рубашки с пуговичками на манжетах разве бывают?

Севастьян Фаддеич просветлел:

– Ваша правда! Тут не город, таких людей мало, и они приметны! Найти, проверить, на месте ли пуговицы… Ну, вы, Полина Афанасьевна, голова! Позвольте пуговку с собой захватить.

– Здесь пускай полежит, – рассеянно ответила Катина, думая уже о другом.

От этого болвана, пожалуй, прока не жди. Надо собирать Синедрион.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13 
Рейтинг@Mail.ru