Россия этого периода производит очень странное впечатление: все бури бушуют только на самой поверхности, где постоянно кто-то тонет, кто-то барахтается, кто-то друг друга топит, но основная толща моря почти не колышется. После многолетней петровской гиперактивности наступает почти абсолютная бессобытийность. Нет масштабных (да хоть бы и немасштабных) затей, прожектов, свершений. Как пишет князь Щербатов: «Дух благородной гордости и твердости упал в сердцах знатно рожденных россианех; …никто ни к чему смелому приступити не дерзал».
Страна выдохлась, страна обессилела. Теперь, когда страшного государя не стало, об этом заговорили в открытую.
Вернейший помощник Петра генерал-прокурор Ягужинский уже через три дня после смерти своего кумира подает новой царице докладную записку, в которой сетует, что обе «подпоры» государства, «земля и коммерция», пребывают в пагубном состоянии. Число крестьян сократилось, урожаи упали, купечество разорено. Надобно сокращать военные расходы и перестраивать систему управления.
В следующем году Меншиков, Остерман и кабинет-секретарь Макаров (то есть первые фигуры правительства) описывают положение дел следующим образом: «При рассуждении о нынешнем состоянии всероссийского государства показывается, что едва ли не все те дела, как духовные, так и светские, в худом порядке находятся и скорейшего направления требуют. И каким неусыпным прилежанием Его Императорское Величество ни трудился во установлении добропорядка во всех делах как в духовных, так и в светских и в сочинении пристойных регламентов в надежде, что уже весьма надлежащий порядок во всем следовать будет, однако ж того по сие время не видно».
Это звучит как суровый приговор всей деятельности Петра.
Усилия первых постпетровских правительств сводились к тому, чтобы «ослабить вожжи», пока загнанная кляча – народ – окончательно не рухнула. Надо покончить с эксцессами предыдущего периода: тратить меньше денег на армию и чиновничество, не терзать чрезвычайными поборами и повинностями вконец измученное население, прекратить его запугивать жестокими расправами, от которых все устали и которые уже не действуют. Екатерина I издает знаменательный указ, символизирующий наступление новых, более расслабленных времен: «Которые столбы в Санкт-Петербурге внутри города на площадях каменные сделаны и на них, также и на кольях винных людей тела и головы потыканы, те все столбы разобрать до основания, а тела и взоткнутые головы снять и похоронить».
В мае 1726 года закрыли Тайную канцелярию, а затем упразднили и Преображенский приказ – из-за экономии и за ненадобностью: зачем тратить деньги на аппарат устрашения, если запугивать некого и незачем?
Главное содержание внутренней политики 1725–1730 годов может быть сведено к одной фразе: ослабить вожжи.
Но когда лошадь, которую перед тем долго хлестали кнутом, перестают погонять, телега останавливается. Именно это и произошло.
При Екатерине I никакого политического курса, собственно, не было. Сама государыня интересовалась лишь тем, что находилось непосредственно в поле ее зрения. Примеры ее государственной активности приводит И. Курукин: «В феврале [1725 г.] Екатерина не разрешила караулу пускать к ней людей «в серых кафтанах и в лаптях». Другое распоряжение государыни запрещало гофмаршалу и дежурным камергерам давать приходящим без их ведома посетителям доступ в царскую «уборную» и «передспальню» и играть в бильярд, поскольку «та забава имеетца для её величества»; придворным дамам не дозволялось уезжать домой без спроса».
При Петре II, который только и делал, что охотился, оживление в правительственных кругах продолжалось лишь до тех пор, пока все делили несметные богатства, конфискованные у Меншикова. В январе 1728 года двор перебрался из новой столицы в сонную Москву, и государство окончательно уснуло. Об этом красочно докладывает в своих депешах саксонский посланник П. Лефорт: «Стараясь понять состояние этого государства, найдем, что его положение с каждым днем делается непонятнее. Можно бы было сравнить его с плывущим кораблем: буря готова разразиться, а кормчий и все матросы опьянели или заснули. То же самое представляет собой и это государство: огромное судно, брошенное на произвол судьбы, несется, и никто не думает о будущем».
Петербург начал приходить в запустение. Гвардия и коллегии переместились в Москву, насильно переселенные дворяне, купцы, ремесленники поразъехались. По заросшим травой мостовым бегали волки.
Вероятно, доставшийся такими жертвами и затратами город, «Петра творенье», так и сгинул бы, если б не «проклятое немецкое засилье». В 1732 году Анна Иоанновна вернулась из русской, старобоярской, ненадежной Москвы в Петербург, где ей и ее немцам было спокойней.
С воцарением Анны в действиях правительства наконец проступают признаки целенаправленного политического курса – жутковатого, но для государства «ордынского» типа совершенно логичного и даже неизбежного.
Самым важным свершением аннинского времени было последовательное, очень жестко проводимое восстановление пиетета перед особой монарха. Мы уже не раз говорили о том, что правление ордынского склада – максимально централизованное, концептуально неправовое, крайне требовательное к подданным – держится на благоговейном, почти религиозном почтении к государю. Только этим священным чувством можно оправдать жертвы и лишения, которые претерпевает народ. Однако непристойная чехарда постпетровского пятилетия сильно расшатала эту несущую опору. И обстоятельства, при которых Анна, принимая корону, чуть было вовсе не лишилась самодержавной власти, очень выпукло выявили эту тревожную тенденцию.
Обычно новые государи начинали царствование с амнистий, прощения долгов и прочих милостей. Анна Иоанновна повела себя иначе. Уже через полтора месяца после отмены «кондиций» императрица издает именной указ, в котором «злые и вредительные слова» о государыне объявлялись таким же тяжким преступлением, как «умышление на Наше Императорское Здоровье», и отныне карались смертной казнью. Доносить о подобных фактах вменялось в обязанность каждому, и – еще одна эпохальная новация – недоносителям тоже грозила «смертная казнь без всякие пощады».
Уважение к особе монарха собирались прививать наиболее доходчивым и эффективным образом – через страх. Передышка, когда народ перестали пугать, закончилась.
В следующем году была воссоздана Тайная канцелярия, приобретшая еще большее значение, чем при Петре. Пожалуй, теперь она сделалась самым важным из ведомств. Ее целью было не столько обнаружение заговоров (как мы видели в случае с комплотом Шетарди-Лестока, этого канцелярия не умела), сколько внушение трепета перед властью.
Полное название этого нового-старого учреждения было «Тайная розыскных дел канцелярия», и подчинялась она напрямую царице. Анна могла пренебрегать всеми другими государственными заботами, но не этой.
Тайная канцелярия была одновременно и следственным органом, и судом, поскольку сама могла готовить приговоры, которые затем – обычно автоматически – утверждали императрица либо Кабинет министров.
Острая нехватка бюджетных средств не позволяла создать многолюдную структуру. В центральной, петербургской конторе трудились всего 14 чиновников, да палач с лекарем. Московская получилась чуть больше – 18 служителей, потому что город был крупнее. Вот и вся «спецслужба» – ни губернских филиалов, ни платных осведомителей.
Возникает вопрос: как же этакая малость могла держать в страхе колоссальную страну?
Очень просто. Во времена Анны Иоанновны государство сделало важное открытие: если ввести кару за недоносительство, подданные будут сами «стучать» друг на друга. Денег это не стоит, а эффект обеспечивает (если таковым считать вселение страха и почтения к власти).
Грозная формула «Слово и дело!», по которой виновного немедленно волокли на «розыск», звучала по всей России. В Тайную канцелярию отовсюду везли обвиняемых вместе с доносчиками и свидетелями – и допрашивали, пытали, ссылали, казнили.
Раз в неделю глава канцелярии отправлялся к императрице, докладывал о достижениях.
Этот человек, одно имя которого вселяло страх, заслуживает отдельного рассказа.
Андрей Иванович Ушаков, родом мелкопоместный дворянин, ровесник Петра Первого, вышел из солдат Преображенского полка и пробивался наверх очень небыстро. К своему настоящему призванию, розыску, он впервые приблизился будучи не первой молодости, во время следствия над участниками булавинского восстания (1709), потом выискивал расхитителей казенного добра, рекрутов-«нетей» (то есть уклоняющихся от солдатской службы) и в конце концов добрался до политических дел: стал помощником Петра Толстого по первой Тайной канцелярии. Когда покровитель Андрея Ивановича проиграл аппаратную войну Меншикову и угодил в опалу, пострадал и Ушаков. Его выслали из столицы в провинцию. Казалось, что карьера старого служаки окончена.
Но когда понадобилось восстановить грозное ведомство, в Петербурге вспомнили о ценном специалисте, и Ушаков оправдал доверие. Судя по воспоминаниям современников, он был большой психолог: с государыней деловит и краток (знал, что она не любит долгих докладов), с придворными мягок и загадочно-улыбчив, с подследственными негневлив – пытать пытал, но уговаривал покаяться. Очень набожен – в застенке у него висели иконы.
Главным талантом Ушакова было умение демонстрировать свою полезность и незаменимость, поэтому он сохранял свой пост при всех режимах. Стал графом, генерал-аншефом и андреевским кавалером, сказочно разбогател и до последнего дня длинной жизни (умер в 1747 году) усердно занимался своей грязной, но государственно важной работой: держал страну в благоговейном страхе.
Возникает ощущение, что главной функцией Тайной канцелярии было соблюдение высокого градуса общественной нервозности. Указ о недоносительстве держал всех в напряжении. Огромное количество расследований проходило по делам совершенно пустяковым: кто-то спьяну что-то ляпнул, кто-то сказал просто «Анна» (без «государыня» или «ее царское величество»), кто-то не выпил, когда поднимали тост за здоровье царицы, и так далее. Не донести на такое было страшно – самого затаскают. Современный историк Е. Анисимов пишет: «Знакомясь с хранящимися в архиве делами по “непристойным словам”, исследователь не может не поразиться чрезвычайной распространенности извета. Доносили все: дворяне и холопы, купцы и нищие, крестьяне и работные люди, монахи и солдаты, глубокие старики и 11-летние дети». Священники должны были докладывать о том, что слышали на исповеди, – иначе их тоже могли казнить.
Если арестованный запирался, его подвергали пытке: дыбой, кнутом, а то и раскаленным железом. Если попадался стойкий и не оговаривал себя – бывало, что и отпускали. Доносчика, который подтвердил свою правоту, иногда награждали деньгами, но давали не больше 30 рублей.
При малой «пропускной способности» Тайной канцелярии с ее тремя десятками сотрудников число жертв этой доносомании, как мы увидим ниже, было не столь уж велико, но эффект тотального страха достигался, во-первых, тем, что в застенок мог угодить каждый, а во-вторых, публичными расправами с «большими людьми». Подобные показательные судебные процессы происходили на протяжении всего царствования Анны Иоанновны.
Месть «верховникам» растянулась на годы. Никого из этих людей, покусившихся на самое святое, принцип самодержавия, оставить без наказания было нельзя. Однако Анна не торопилась. Она была злопамятна, но осторожна.
Начала императрица с тех, кого все не любили, – с семейства Долгоруких, которые при Петре II слишком многое себе позволяли.
Всего через четыре дня после указа об оскорблении величества и обязательном доносительстве появился новый рескрипт с перечислением вин бывшего фаворита Ивана Долгорукого и его отца Алексея Григорьевича. Они-де не блюли «его величества дражайшего здравия», отлучали его «от доброго и честного обхождения», хотели насильно женить на княжне Катерине, «заграбили» царского имущества на сотни тысяч рублей, и так далее, и так далее. Обвинялись и другие Долгорукие, в особенности Василий Лукич, которому царица не могла простить унижений, перенесенных в Митаве и по дороге в Москву.
Для начала всех их просто отправили в ссылку, а фельдмаршала Василия Владимировича, пользовавшегося всеобщим уважением, до времени оставили в покое.
На следующем этапе, усевшись на троне попрочнее, Анна церемониться перестала: упекла ссыльных в Сибирь, фельдмаршала же по весьма сомнительному доносу (якобы за хулительные речи о государыне) посадила в крепость и не выпустила до конца своего царствования, невзирая на заслуги и почтенный возраст.
Но и этим расправа не закончилась. Восемь лет спустя, по новому доносу, сосланных Долгоруких привезли на допрос, подвергли пытке, и несчастный князь Иван, не выдержав мучений, рассказал об истории с поддельным завещанием Петра II. Следствие развернулось еще шире, всем на устрашение. Бывшего фаворита предали изуверской казни – колесованию, еще троих Долгоруких обезглавили, прочих вернули в заточение.
Случая расквитаться с инициатором «кондиций», почтенным Дмитрием Михайловичем Голицыным, императрица ждала шесть лет, пока и на князя не поступил донос от собственного слуги. Старого, больного Голицына несли для допроса на руках – он не мог идти сам. На следствии князь держался с достоинством, ни в чем не покаялся и был брошен в сырой каземат, где через три месяца скончался. Пострадали и другие члены этой знатной фамилии.
Репрессии против аристократии демонстрировали, что перед монаршей властью все подданные одинаково ничтожны и бесправны.
Генерал и преображенский подполковник Александр Румянцев, высоко ценимый Петром Великим за свои способности, угодил в опалу за то, что «много болтал про императрицу». Президент Адмиралтейств-коллегии Петр Сиверс по такому же доносу был отправлен в восьмилетнюю ссылку. Всего же за десятилетие, под подсчетам А. Кургатникова, преследованиям подверглась четверть всего генералитета и почти треть руководителей правительственных ведомств.
Но самым громким и памятным стало дело Артемия Волынского – вероятно, потому что оно произошло на самом исходе царствования Анны Иоанновны и к моменту переворота, произведенного Елизаветой Петровной, было еще очень свежо в памяти. Для новой власти, объявившей себя врагом инородческого засилия, история о том, как злые немцы замучили русского патриота, была очень кстати. Хорошо смотрелась она и в последующие времена, чему очень поспособствовал популярный роман И. Лажечникова «Ледяной дом».
Романтический поэт Кондратий Рылеев прославлял Волынского как образец гражданина:
Стран северных отважный сын,
Презрев и казнью, и Бироном,
Дерзнул на пришлеца один
Всю правду высказать пред троном.
Открыл царице корень зла,
Любимца гордого пороки,
Его ужасные дела,
Коварный ум и нрав жестокий.
На самом деле все было негероично и несимпатично. Волынский являлся одним из участников судилища над Дмитрием Голицыным и несчастными Долгорукими. Он вовсе и не собирался «дерзать на пришлеца», а затеял интригу против Остермана, ради чего, собственно, и был проведен Бироном на пост кабинет-министра.
Назначенца погубила чрезмерная активность. Освоившись в новом положении, он захотел стать самостоятельной политической величиной и проявил инициативность, сильно встревожившую его патрона.
У Волынского был кружок приятелей, перед которыми он зачитывал прожекты о «поправлении государственных дел». Эти бумаги не сохранились, но, кажется, ничего особенно выдающегося в них не было. Зато там высказывалось мнение, что России нужны «природные министры» – то есть не иностранного, а русского происхождения (очевидно, вроде самого Артемия Петровича).
Пользуясь привилегией личного доклада у императрицы, Волынский подал ей составленную на основе этих рассуждений записку, в которой содержались туманные обвинения против неких ближних к ее величеству людей, под которыми имелся в виду прежде всего Остерман. Копию записки Волынский предварительно отправил Бирону, из чего следует, что последний не являлся мишенью этой аппаратной атаки.
Но царице не понравилось, что кто-то смеет ей указывать, кого к себе приближать, а кого нет, «будто молодых лет государю». В действии кабинет-министра она усмотрела то, чего больше всего не выносила: недостаточное почтение к особе монарха.
Еще хуже для честолюбца было то, что акция очень не понравилась фавориту. Анна Иоанновна хворала, и было понятно, что долго она не протянет, а шустрый кабинет-министр вовсю обхаживал юную Анну Леопольдовну, явно надеясь заменить Бирона при следующем правлении. Кроме того Артемий Петрович стал слишком заноситься, позволяя себе публично спорить с герцогом курляндским.
На картине В. Якоби, добросовестно воспроизводящей легенду о героическом Волынском, он гордо противостоит коварным немцам. (Остерман – в инвалидном кресле, Бирон подслушивает за ширмой.)
Настроить против себя разом и Остермана, и Бирона было слишком неосмотрительно. От Волынского потребовали объяснений, каких это злодеев из царского окружения он имеет в виду. Очень скоро Волынский уже каялся, говорил, что «от глупости своей всё врал с злобы», вставал на колени, умолял не поступать с ним сурово.
Поступили с ним более чем сурово. Сначала изломали на дыбе, причем Волынский признался еще и в мздоимстве. Потом отрезали язык, отсекли руку и после этого отрубили голову. Покарали и ни в чем не повинных членов его кружка: двоих смертью, остальных – кнутом и ссылкой.
При всей показательной жестокости аннинской эпохи безэмоциональные исследователи «бироновщины» приходят к одному и тому же выводу: общий объем репрессий был не так уж грандиозен. Т. Черникова насчитала, что в 1730-е годы было вынесено 4 827 обвинительных приговоров, из которых политических (то есть связанных с оскорблением монархии) около двух тысяч. При милостивой Елизавете Петровне подобных дел обнаружено больше: 2 478 в сороковые годы и 2 413 в пятидесятые. Несколько иные, но сходные по пропорции данные приводит И. Курукин: «Всего от эпохи бироновщины до нас дошло 1 450 дел Тайной канцелярии, то есть рассматривалось в среднем 160 дел в год. От времени же «национального» правления «доброй» Елизаветы Петровны сохранилось 6 692 дела; следовательно, интенсивность работы карательного ведомства не уменьшилась, а выросла более чем в два раза – в среднем 349 дел в год». Таким образом, и во времена милостивой Елизаветы самодержавие продолжало блюсти свою сакральность.
Зловещая репутация Анны и Бирона объясняется не масштабом репрессий, а тем, что они были прежде всего обращены против высшего сословия, которое требовалось в первую очередь привести к покорности после политических пертурбаций предыдущего периода. Т. Черникова пишет, что из 128 громких судебных процессов 126 были дворянскими. Эта эпоха была страшной именно для дворянства, в особенности знатного.
Священный трепет перед властью достигается не только через страх, но и через восхищение ее пышностью и величием. Анна Иоанновна хорошо понимала и это правило. Ее упрекают в сумасбродной расточительности (как уже говорилось, расходы на содержание царского двора выросли по меньшей мере впятеро по сравнению с временами Петра Великого), но ничего сумасбродного в этих тратах не было.
Новые дворцы, на строительство которых не скупилась казна, были призваны явить величие монархии. Толпы нарядных слуг, поражающие роскошью празднества – всё это было важной частью государственной политики. Императорский двор, ранее очень простой и неформальный, превращается в сложно регламентированное ведомство; необычайно возрастает значение церемониальных чинов и должностей. «…Императрица Анна Иоанновна любила приличное своему сану положение и порядок, и тако двор, который ещё никакого учреждения не имел, был учреждён, умножены стали придворные чины, серебро и злато на всех придворных возблистало, и даже ливрея царская сребром была покровенна; уставлена была придворная конюшенная канцелярия, и экипажи придворные всемогущее блистание с того времени возымели. Италианская опера была выписана, и спектакли начались, так как оркестры и камерная музыка. При дворе учинились порядочные и многолюдные собрании, балы, торжествы и маскарады», – пишет князь Щербатов.
Высшая власть стала не только страшной (тут-то больших расходов не потребовалось), но и обрела не свойственное ей ранее великолепие.