Серия «История Российского государства» издается с 2013 года
© B. Akunin, автор, 2019 © ООО «Издательство АСТ», 2019
Внутри нее спрятана еще одна книжка, дополнительная. Называется она «аристобук», то есть «улучшенная книга» (от греческого слова «аристос» – «лучшее»).
В конце каждой главы стоит вот такой знак:
Он не декоративный – он рассказывает и показывает о том, что не попало в роман, а находится вокруг него.
Чтобы знак ожил, нужно сделать следующее:
Установите на ваш смартфон или планшет специальное приложение AristoBook.
Ссылку на приложение Вы можете найти на сайте www.aristobook.com.
• Если у вас iOS устройство, скачайте приложение «AristoBook» в Apple App Store.
• Если у вас Android устройство, скачайте приложение «AristoBook» в Google Play Store.
Если у вас нет смартфона или планшета, не расстраивайтесь. Весь «аристобучный» контент романа постепенно будет появляться на сайте www.aristobook.com.
Теперь, когда вы установили приложение, наведите видоискатель вашего мобильного устройства на текст рядом со знаком, прямо на этой самой странице.
Примерно вот так:
И удачных вам доброключений!
Борис Акунин и eBook Applications LLC
AristoBook для Android
AristoBook для iOS
Герой начинает свое жизнеописание, блистательно участвует в застольной беседе, небезвинно подвергается гонению и возвращается в естественное человеческое состояние
«Я появился на свет в июне, отчего ученый родитель думал наречь меня Юнием в воспоминание высоко естимованного им первого республиканца Луция Юния Брута, однако же приходской священник не сыскал в святцах такого мужеского прозвания и отказался крестить под ним младенца, вследствие чего отец удовлетворился менее звучным Луцием, и меня ввели в христианский мир под вовсе немудрящим именем Луки.
Рождение мое было омрачено прискорбным событием, смертью матушки, которая успела еще увидеть свое чадо и даже, говорят, поцеловать меня, а после сразу же испустила дух, измученная, но довольная.
Смерть ее не была обычною, какая часто постигает несчастливых рожениц, но следствием обдуманного решения. Моя родительница, о которой я слышал от отца много удивительного, по своему телосложению не питала надежд на материнство, имея чрезвычайно узкие, мальчишеские бедра. Все лекари предупреждали, что она навряд ли сможет разрешиться от бремени. Посему – как со своим всегдашним почтением к физиологии еще в детстве рассказывал мне отец – они с супругой, пылкие и молодые, позволяли себе тешиться страстью лишь в те дни месяца, когда жены не могут понести. Однако на тридцать пятом году жизни матушка заболела чахоткою и, зная, что скорая смерть все равно неминуема, запутала доверчивого мужа в женском календаре и обеременилась. В последнюю пору своей жизни она говаривала, что чем долго и бесплодно умирать от кровохаркания, лучше уж смерть быстрая и к тому ж не напрасная, а производящая на свет новое существо. Подозреваю, впрочем, что занимало ее не столько новое существо, которого она знать не знала, сиречь моя скромная особа, а вдовство ее дорогого супруга. Должно быть, мать ласкалась надеждой, что, имея малютку сына, вдовец не позволит себе зачахнуть от горя. Это несомненно и случилось бы, так как сии супруги любили друг друга любовию, которой в мире почти что и не бывает.
Матушка была женщина умная, обстоятельная. Когда пришло время, в доме уже жил врач, умевший извлекать непроходного младенца через утробу посредством хирургической операции, которая спасает дитя, но обрекает роженицу на гибель вследствие истечения кровью.
Так и случилось, что я вышел на белый свет под ножом, из разверстого чрева, сопровождаемый стонами матери и рыданьями отца. Произошло сие важное для нашей семьи, но нисколько не значительное для гистории событие 18 июня 1733 года, в правление царицы Анны.
По двадцати лет службы переводчиком в Иностранной коллегии отец достиг обер-секретарского чина, то есть сделался особой восьмого класса и потомственным дворянином. Когда нашу фамилию, причисленную в ряд благородных, записывали в родовую книгу, он, по чудаческим своим убеждениям никогда не бравший и не дававший взяток, отступил от сего неукоснительного правила и дал протоколисту Герольдмейстерской конторы некую мзду, дабы сделаться из просто «Иноземцева» – «Иноземцевым-Катиным», в память о незабываемой супруге Кате, и в дальнейшем, знакомясь с новыми лицами, представлялся им лишь второю частью фамилии, к чему с детства приучил и меня. Так вышло, что, явившись в мир Лукой Иноземцевым, ныне я зовусь Луцием Катиным, каковое имя, по видимости, и будет высечено на моей гробнице в предназначенное Судьбою время.
В день пятнадцатого моего рождения отец обратился ко мне с речью, которую я не позабуду до окончания своих дней.
«Сын мой, я ведаю, что много виноват пред тобою. Хоть я и заботился о твоем воспитании столь усердно, сколь мог, никогда я не мог любить тебя всем сердцем, ибо оно разбилось, когда ты стал безвинным поводом кончины твоей матери. Все последующие годы я не жил, но лишь исполнял обещание, данное на смертном ее одре, – не покидать тебя до зрелого твоего возраста. Ныне ты перешел из отроческого состояния в юношеское, и обет мой исполнен. Знай, что я не оставляю тебе никакого земного состояния. Я продал наш дом и все скромное наше имущество, дабы внести плату за твое обучение в гимназическом пансионе Академии-де-сиянс, где в течение трех лет ты будешь получать кров, стол и самое главное – знания. Это лучшее из всего, что я могу тебе предоставить для жизненного похождения. Будь храбр с людьми, а более всего с самим собою; не гнись перед сильными и не сгибай слабых; обзаведись убеждениями и не предавай их; когда же вблизи засияет счастье, а это непременно случится, умей его распознать и держись за него крепко. Меня же прости. Ныне отпущенный, желаю воссоединиться в космическом эфире с тою, которая давно меня ждет».
Выслушав сие напутствие, более уместное не для нашего практического столетия, а для древних стоических времен, я испугался. Разговоры о «космическом эфире», куда попадают души умерших, случалось мне слышивать и раньше. Знал я и что мой любомудрый pater слов на ветер не бросает. Всю ночь я провел под дверью его спальни, подглядывая через щелку, не намерен ли он испить яду по примеру любимого им Луция Сенеки, второго моего тезоименитца. Ничего подобного не воспоследовало. Легши и загасив свечу, отец крепко заснул и более ни разу не пошевелился. Но когда на рассвете, наконец обеспокоенный этой недвижностью, я осторожно приблизился к постели, то нашел его бездыханным, с застывшею полуулыбкой на холодных устах. Яков Иноземцев-Катин переместился в иное, непостижимое земному разуму пространство, которое для смертных суть лавиринф и загадка. Тленная, малозначительная часть счастливого покойника нашла мир в могиле, где обретались останки той, по ком он столь неутешаемо тосковал. Вот каков был мой производитель на свет, нимало не схожий с другими отцами.
Ныне оба мои родителя парят в космическом эфире, я же пока обитаю на низменной земле, где меня манят, всяк в свою сторону, два здешние эфира, противоборствующие и несовместные. Один – Флогистон, жаркая и летучая субстанция сердечной чувствительности; другой – Рационий, холодный и беспощадный флюид умопоклонства. Чей зов окажется сильнее, ведает один Зиждитель, то есть никто не ведает, ибо современною наукой установлено, что никакого Бога нет, а есть лишь Природа и слепой Фатум».
Дописав эту фразу, чрезвычайно ему понравившуюся умудренностью, Луций перечел зачин своего жизнеописания, присыпал страницу сеяным песком и сдул. Идея регистрировать события, впечатления и размышления пришла ему в голову не далее как нынче утром, и молодой человек, в котором склонность к неспешному умствованию соседствовала с быстротой поступков, сразу же взялся за дело. Пока писал, успел и поднять глаза в потолок, и повздыхать, и даже смахнуть не единственную слезу, но закончил с улыбкой. Он еще присовокупил на титульной странице превосходное название: «Приключения и рассуждения Луция Катина под знаком Венеры и иных божеств в различных землях, водах и эфирах», хоть пока никуда еще не странствовал и никаких вод, кроме невских, не видывал.
Размяв затекшие от сидения члены сладостным потягиванием, молодой человек подошел к окну и распахнул раму, впуская холодный воздух. Куцый ноябрьский день уже клонился к исходу.
Подошло время предвечернего туалета, который у Луция был по-спартански прост. Снаружи на подоконнике ждал кувшин с водой, подернувшейся тонкой ледяной коркой и поблескивавшей снежинками – в городе уже установилась зима. Нисколько тем не смутившись, юноша скинул жилет и рубаху, разбил лед и, окуная мочалку, стал с наслаждением обтираться, еще и покрякивал. Сызмальства приученный к телесной стойкости, он никогда не мерз, даже в мороз ходил без шубы и в самой легкой шапке.
Предаваясь гигиенической процедуре, Луций смотрел не вниз, во двор, представлявший собой зрелище прозаическое (конюшня, хлев, запятнанный навозом снег), а вверх, в петербургское небо прекрасного серого оттенка. Жительство в чердаке, определенное скромной позицией домашнего учителя, нашего героя не печалило, а радовало: выше были только светила да надкрышные трубы.
Одна из сих труб, возвышавшаяся на кровлей противоположного флигеля, вдруг привлекла внимание Луция неким шевелением. Удивленный, он опустил взор от облаков чуть ниже и увидел, что из-за кирпичной грани высовывается краешек белого кружевного чепца. Такой носила только одна из обитавших в усадьбе особ, а именно Луциева ученица Ульрика Карловна, по-домашнему Ульхен.
Катин и раньше, случалось, ловил на себе ее особенный, украдочный взгляд, но чтобы вылезти на крышу и подглядывать за умыванием учителя – такого еще не бывало. Иль, может быть, он просто не замечал?
Луций поскорее прикрыл окно, задвинул занавеску, вздохнул. Девица трудного пятнадцатилетнего возраста, отец ее груб и бесчувствителен, у мачехи ветер в голове. Полусирота заслуживает компассии, однако ж вояжам на крыше следует положить предел. Не дай бог поскользнется на обледеневшей жести…
Педагогическая наука не давала инструкций, как вести себя в подобной оказии. Надо будет найти у Руссо то место про одоление низменных инстинктов и прочесть Ульрике Карловне на уроке французского, но с самым невинным видом, поделикатнее, дабы не ранить юную душу. Удовлетворенный этим решением, Луций оделся и вышел на узкую лестницу. Было время ужина, о чем требовательно напоминал здоровый молодой стомах.
В доме Буркхардтов с учителем не церемонились, обычно он столовался на кухне, со старшею прислугой, чем нимало не печалился, ибо общество хозяина не доставляло юноше никакого удовольствия, а близость хозяйки порождала неловкость. С дворецким Францем Гиацинтовичем и старшей горничной Федотьей Ивановной кушалось проще и спокойней, пища была здоровей, да и беседа оживленней, но сегодня учитель не обрел этих простых радостей. На ступеньках его остановил комнатный лакей и передал распоряжение господина полковника: одеться в праздничное, зайти за барышней и вместе с нею тотчас же быть к ужину.
Луций догадался, в чем причина. Давеча во двор въехала нарядная карета четверкой. Стало быть, пожаловал какой-то важный гость и полковник желает распустить перед ним хвост: показать, что держит в услужении человека, знающего языки и науки. Учителя звали к господскому столу только в таких случаях.
Делать нечего. Луций вернулся в комнату, надел свой голубой, совсем немного истрепавшийся на обшлагах камзол, повязал галстух, переобулся в башмаки с посеребренными пряжками, расчесал волосы и перевязал их сзади лентой. Парика он не носил, однако длинные, самою природой завитые золотистые локоны, слегка подкрученные на висках, отлично сходили за букли. Глаза у молодого человека были синие и ясные, только очень уж большие и далековато расставленные, а из-за широких скул вовсе казавшиеся в пол-лица. Это, пожалуй, придавало Луцию некоторое сходство с котом.
Юноша провел перед зеркалом изрядное количество времени, так как считал уход за внешностью долгом всякого цивилизованного человека, и когда наконец спустился в бельэтаж за ученицей, та уже ждала его в дверях светлицы с нахмуренными бровями. Выходить к гостям без сопровождения юной барышне было бы неприлично, и Луций подумал, что Ульхен сердита от нетерпения, но ошибся.
– Я знаю! – воскликнула медхен, блестя глазами. Она быстро обучилась чисто говорить по-русски, не то что ее солдафон родитель. – Вы сейчас будете стыдить меня! Вы видели меня на крыше!
Смущенной она не выглядела. Смутился Луций.
– За что же вас стыдить? – пролепетал он. – Вы, верно, желали полюбоваться небом…
Но девица была с характером. Предложенной уловкой она не воспользовалась.
– Ничего подобного! Я даже рада, что всё раскрылось!
– Что «всё»? – удивился Катин.
– Что я подглядываю за вами! Каждый день! И утром, когда вы делаете гимнастические экзерциции в одних подштанниках! Желаете знать почему?
– Нет! – малодушно воскликнул он, но решительную барышню это не остановило.
– Потому что я безумно обожаю вас! Меня кидает в дрожь, едва я вас увижу! Вы – единственный резон моей злосчастной жизни! – На глазах у Ульрики Карловны выступили прекрупные слезы. – А ежели я для вас только девчонка, то так и знайте – я жить не стану! Пусть лучше Всевышний призовет меня в свои недра! Я не нахожу более ничего, что меня прельщало бы на сем свете!
– Погодите, – попробовал остановить ее излияния Луций. – Это же строки из «Клариссы», которую мы с вами давеча читали в российском переводе. Право, я более не стану знакомить вас с современными романами. Под их воздействием вы выдумываете себе чувства, каковых по вашему детскому возрасту испытывать еще не можете. Точно так же я в четырнадцать лет вообразил, что влюблен в соседскую булочницу-чухонку.
Но барышню было не сбить.
– Да! Я говорю словами из романа! – в запальчивости вскричала она, блестя мокрыми глазами. – Однако если я не могу сыскать подлинных слов, это не означает, что у меня нет подлинных чувств!
Невзирая на щекотливость ситуации, педагог в Катине не мог не отметить, что это недурно сказано, и мысленно поставил ученице «весьма похвально».
– …Вы молчите… – всхлипнула Ульрика Карловна. – Ах, я знаю, в чем дело! Во всем виновны эти проклятые прыщи! – Она раз и другой сильно шлепнула себя по щекам, в самом деле украшенным обычной подростковой сыпью. – Я погибла, коль вы не ответите мне взаимностью…
И тут же, безо всякого перехода, обратилась от девичьей меланхолии к холерическому припадку:
– Нет, я догадалась! Причина вашей холодности – моя мачеха! Эта мерзкая сарделька завладела вашим сердцем! Я убью ее и себя!
Здесь Луций пришел в еще большее смятение, ибо догадка буйного ребенка была не столь далека от истины. Госпожа Буркхардт, немного напоминавшая упомянутое колбасное изделие розовостью пухлого лица и приятной округлостью форм, действительно имела некоторую власть – пускай не над сердцем, но над физической оболочкой нашего героя.
Потому, не желая оборота жаркой беседы в опасном направлении, он поспешно сказал:
– Помилуйте, Ульхен, я сердечно вас люблю…
Девица вновь обнаружила способность к радикальной смене эмоций. Просияв, она схватила учителя за руки и возопила:
– Коли так, обними же меня, сердешный друг! Знай, я уж всё продумала. Ночью мы бежим в Гатчину, а домашним оставим записку, что утопились в Неве от невозможности сочетаться узами. Сами же снимем хижину и будем жить в лесу, как Дафнис и Хлоя! Я натаскала у папеньки денег, целых тридцать рублей!
Бедный Луций не знал, как на это отвечать, и лишь тщетно пытался высвободить стиснутые пальцы. Спас его все тот же лакей, присланный хозяином поторопить дочь.
– Сударь, стол уж накрыт. Барин гневается.
И Ульрика Карловна сразу обратилась в благовоспитанную немецкую барышню. Пошла вперед чинными шажками, потупив взор и сложив руки поверх батистового передничка, обязательного для добропорядочных девушек. Однако губки Ульхен были плотно стиснуты, а щечки ярко-розовы, и Катин знал, что опасный разговор будет иметь продолжение. В Гатчину, положим, с этой взбалмошной фрейляйн он не побежит, но как прикажете после случившегося учить ее латинской грамматике, русскому письму и французскому разговору?
Важным гостем оказался бывший сослуживец хозяина по прусской армии, адъютант короля Фридриха господин фон Кауниц. Он прибыл в российскую столицу с миролюбивым письмом от своего монарха. Два месяца назад Россия объявила войну Пруссии, которая напала на союзную нашей державе Австрию, но пока что сражались между собой только немцы, а государыня собираться с походом не торопилась, и у короля оставалась надежда на примирение.
Именно это объяснял хозяину герр фон Кауниц, когда Луций и его воспитанница вошли в столовую. Остановившись на пороге, они стали ждать, чтобы полковник удостоил их внимания. Порядки в семье Буркхардтов были военные.
Еще двое присутствующих, супруга полковника и его ординарец поручик Бозе, участия в беседе не принимали: Анна Леокадьевна по плохому знанию немецкого, а поручик по неразвитости ума. С этим клевретом полковник почти никогда не расставался: на службе – потому что за три года Буркхардт не выучил и двадцати русских слов и Бозе, родом лифляндец, состоял при нем переводчиком; дома же сии неразлучные аяксы вместе пили пиво, курили длинные трубки и азартно играли на биллиарде. За выигрыш поручик получал полтину, за проигрыш – пинок под зад, после чего оба заливисто хохотали. Такое времяпрепровождение бравым кавалеристам никогда не надоедало.
Наконец Буркхардт молвил:
– А вот и моя Ульхен со своим персональным ментором, герром Катин. Он академический профессор и дворянин.
Ульрика, настоящая паинька, сделала церемонный книксен. Произведенный в профессоры «герр Катин» (в обычное время хозяин дома именовал его попросту «hey, Sie!» – «эй, вы!») почтительно поклонился, вслед за чем на него перестали расходовать внимание. Теперь следовало дождаться момента, когда полковник обратится к «ментору» по-французски (всегда с одной и той же фразой) и ответить что-нибудь, непременно на латыни. Потом можно рассеяться и остаток трапезы думать о своем – более никто не обеспокоит.
Миссия поручика Бозе состояла в том, чтобы энергично кивать на всё сказанное начальством да тихо приговаривать: «O ja, ja!» С более трудной задачей ординарец, пожалуй, и не справился бы. От русской супруги ожидалось лишь руководство подачей блюд. Дочке надлежало смотреть в скатерть и не стучать ложкой. Таким образом в беседе участвовали только хозяин и гость.
Тема, впрочем, была любопытной – о привычках и причудах прославленного прусского государя, и Луций слушал с интересом.
Его величество, говорил фон Кауниц, всегда поднимается затемно, в четыре часа утра, и начинает день с игры на флейте, дабы настроить ум и чувства на гениальный лад. В это время, под звуки Гайдна иль Баха, он вырабатывает свои великие, парадоксальные планы, заставляющие восхититься одну половину Европы и ужаснуться другую. С восьми до десяти король пишет. Затем лично руководит разводом и маршировкой гвардии, а после простого, солдатского обеда – стрельбами и штыковым обучением. Одет титан в потертый, заплатанный мундир, сапоги его стоптаны, треуголка выцвела. Вся Пруссия чтит Фридриха за бережливость, и никто не ропщет на подати, зная, что монарх во всем себе отказывает. Недавно, с умилением рассказывал гость, произошла история, заставившая многих прослезиться. Вдова некоего офицера подала королю в руки прошение о пенсии, которую покойный не успел себе выслужить и потому оставил семью без средств к существованию. «Я не могу удовлетворить вашего ходатайства за казенный счет, ибо закон есть закон, – ответствовал Фридрих, – отказать же вам не дозволяет милосердие. Мы сделаем вот как. Я откажусь от послеобеденного шоколада, который обходится в один талер, и велю, чтобы сэкономленные деньги выплачивались вам в виде пенсии».
– Изрядно, – сказал на это полковник Буркхардт. – И умно, раз все услышали и разнесли.
– О ja, – поддакнул поручик Бозе, после чего рассказ о великом Фридрихе полился дальше.
Внимательно слушая, Луций не забывал лакомиться блюдами, которых в кухне для слуг не подавали: трюфельным супом, паштетом, французскими сырами. Стол был обильный, в расчете на высокого гостя, и свечей горело не шесть, как в обычные времена, а двадцать четыре. Хозяин и королевский адъютант сидели на почетных торцевых местах, супруга и поручик – по одну широкую сторону стола, учитель с ученицей по другую, причем Луций оказался прямо напротив Анны Леокадьевны, которая, томясь скукой, то и дело бросала на молодого человека быстрый взгляд из-под ресниц.
Он же нимало не скучал. Разговор повернул на большую политику и был, пожалуй, поразителен по своей откровенности.
Формально собеседники состояли на службе в двух враждующих армиях, но герр фон Кауниц обращался к герру Буркхардту, словно к доверенному другу.
– Глядите, как поворачивается война, – говорил он. – Наши союзники британцы бьют французов в американских колониях и на море. Тем временем мы разгромили саксонцев и управимся с австрийцами, прежде чем Россия подготовится к дальнему походу. Поскольку делить с вашей государыней нам нечего, мы благополучно замиримся, после чего спокойно займемся Францией.
Полковник супил бычий лоб, он так быстро соображать не умел.
– К чему вы ведете, дружище?
– К тому, чтобы вам взять у русских отставку и вернуться к нам. Хорошие полковые командиры нынче в цене. Жалованье у нас выше, а шансы на выслугу из-за потерь превосходные. Не успеете оглянуться – вы уже генерал. Право, обидно в такое золотое время прозябать в русском болоте.
Не обидевшись на эти слова, пожалуй, зазорные для его мундира, Буркхардт раздумчиво молвил:
– Жалованье у русских, конечно, всего 600 рублей в год, но на него никто из командиров и не живет. Зато я распоряжаюсь всей полковой кассой, всеми закупками и подрядами, так что имею больше, чем ваш командир дивизии. Глупо от такого отказываться.
Тогда гость поменял тактику:
– Разве в одних деньгах дело? А удовольствие состоять в первой армии мира, где всё работает как часы? Какие у нас офицеры, какие унтер-офицеры! Какая честь повиноваться величайшему полководцу! Ей-богу, подавайте абшид начальству и едемте со мной! Я уже уговорил здесь нескольких природных немцев. Не позвольте им получить перед вами первенство.
Нет ли тут побуждения к измене долгу и присяге, подумалось Луцию, но более в отвлеченном смысле. Как человек просвещенный и вольномыслящий, он, конечно, не придавал важности подобным замшелостям.
Полковник посмотрел на учителя и произнес ту самую единственную фразу, которую знал из французского:
– Qu’en pensez vous, monsieur professor?[1]
Наступила минута секундировать хозяину.
– Le roi de Prussie s’engage dans une voie dangereuse[2], – ответствовал Луций на том же языке, а затем, как требовалось, вставил латинское: – Bellum contra omnes?[3] – Пожал плечами, перешел на немецкий. – Вам ли с вашим умом, достопочтенный господин полковник, не понимать, чем оканчиваются подобные затеи?
Буркхардт ничего не понял, но глубокомысленно кивнул. На сем миссию можно было считать исполненной, но когда гость спросил «герра профессора», чем же так опасен избранный королем путь, Луций не удержался от искушения блеснуть.
– Сколько жителей в Прусском королевстве?
– Около шести миллионов человек, я полагаю.
– А в землях противников вашего отечества, Франции, Австрии и России, проживает не менее пятидесяти миллионов. К тому ж воевать вам придется на трех фронтах – южном, восточном и западном. Пруссия будет подобна жонглеру, который подбрасывает слишком много яблок. Которое-нибудь обязательно упадет.
Совсем немного рисуясь, Луций взял из вазы три румяных яблока и ловко стал их подкидывать – искусство, которым он в свое время стяжал себе славу средь академических пансионеров.
– У вас однако ж ни одно яблоко не падает, – остроумно возразил гость. – А мой король ловчей всякого циркача.
– Пока на него не напал чих иль не зачесалось ухо, сиречь не приключилось некое затруднительное и непредвиденное обстоятельство.
Луций почесал себе ухо, и яблоки одно за другим покатились на пол.
Карой за импровизированное представление был грозный взгляд хозяина, недовольного тем, что ничтожный учитель так надолго завладел всеобщим вниманием; наградою – признательная улыбка хозяйки, которая не поняла ни слова, но обрадовалась развлечению. С восхищением глядела на жонглера и юная Ульрика Карловна.
Но последствия маленького триумфа были таковы, что Луций скоро потерял нить политического разговора. Он подвергся двойному нападению.
Сначала Ульхен тайком, под скатертью, взяла его за руку и стала нежно гладить пальчиком ладонь. Вызволить плененную часть тела было невозможно. Еще хуже повела себя Анна Леокадьевна. Немного приспустившись на стуле, она достала разутой ножкой до колена молодого человека, да в такой позиции и осталась, при этом обратив невинный взор на своего супруга.
Надо приискать другую службу, предавался унылым мыслям плененный с двух сторон герой. Этот дом чересчур наполнен чувственным эфиром Флогистоном.
Природная справедливость требовала признать, что отчасти он сам в том виноват. Неразумно и безнравственно было уступать домогательствам госпожи полковницы. Обвинение в безнравственности Луций, впрочем, сразу же отвел как неискреннее. Угрызений совести он не испытывал. Во-первых, хозяйка сама однажды ночью явилась к нему на чердак и глупо было изображать Иосифа Прекрасного. А во-вторых, её Потифар, дубина и грубиян, вполне заслужил головной убор рогоносца. Но флюиды страстолюбия, которыми наполнился дом, неким мистическом манером затронули незрелую душу Ульрики Карловны, и положение, в котором теперь оказывался Луций, становилось несносным.
Девичий пальчик щекотал ему запястье, а нога мачехи, продвинувшись еще дальше, начала вытворять штуки вовсе скандальные, и Катин торжественно дал себе зарок отныне и всегда относиться к женскому полу как к сестрам и не иначе. Новую службу он найдет в доме, где ученик будет отроком, а хозяйка – пожилой добродетельной дамой, привлекательной исключительно душевными свойствами.
– Вы устали сидеть за столом? – галантно обратился гость к госпоже Буркхардт, совсем утонувшей на своем стуле. – Не перейти ли нам в курительную комнату после столь превосходной трапезы?
Поручик перевел сказанное, и Анна Леокадьевна, шаркнув под столом туфелькой, распрямилась.
– Ступайте, господа. Я принесу вам своей особенной настойки.
Все поднялись, а полковница, кинув на учителя косой, многозначительный взгляд, сказала:
– Луций Яковлевич, вы ведь табаку не курите? Помогите мне, сделайте милость. Я возьму графин, а вы рюмки.
Отлично зная, что последует дальше, Луций все же смирно поплелся за Цирцеей, ибо растревоженный ножкой Флогистон совершенно изгнал из его головы благоразумный Рационий.
За первым же поворотом коридора Анна Леокадьевна втолкнула молодого человека в кладовку, прикрыла дверь и, тяжко дыша, принялась срывать с него одежду. «Быстрее, быстрее, – шептала она. И еще почему-то: – Несносный, несносный…»
Ее руки крутили его, как куклу, и через несколько мгновений обезволивший Луций остался в одних чулках до колен.
– Сейчас умру, – предупредила Анна Леокадьевна, привалилась спиною к полкам, на которых тесно стояли бутылки с наливками и банки варенья, рывком подняла юбку и притянула к себе Луция, который, окончательно покинутый Рационием, уже ни о чем больше не думал.
Вдруг нагую спину обдало сквозняком. Обернувшись, Катин увидел в дверях Ульрику Карловну. Ее прыщавое личико по-волчьи щерилось.
– Я знала, – прошипела девица. – Знала…
И во всю глотку завопила:
– Vati! Vati! Herbei!!![4]
Крик был столь отчаянным, что уже через мгновение в коридоре грохотали сапоги. Луций обернулся на окоченевшую соучастницу, наклонился к разбросанной одежде, понял, что надо либо одеваться, либо бежать как есть, но промешкал, не сделав ни того, ни другого. Время было упущено. На пороге возникли полковник с ординарцем. Первый вылупил глаза, второй разинул рот. Сзади появился еще и пруссак, сразу уяснивший значение сей живой картины и заухмылявшийся.
Пойманные любовники повели себя разно. Верней сказать, Луций вовсе никак себя не повел, а лишь смежил веки, понадеявшись, что всё это дурной сон и сейчас наступит облегчительное пробуждение. Хозяйка же проявила отменную находчивость. Она окарябала острыми ногтями Луциеву щеку и присоединила к воплям падчерицы истошный визг.
– Спасите меня! Этот зверь затащил меня сюда, оскорбил мое целомудрие видом своей наготы и попытался овладеть мною!
– Она врет! Она сама! – заверещала Ульхен.
Гибну, понял наш герой. И поступил единственно возможным образом.
– Госпожа полковница говорит правду. Я накинулся на нее в помрачении рассудка. Позвольте мне покинуть сей дом.
– Ну и профессора у вас в России, – успел заметить герр фон Кауниц, прежде чем началось землетрясение.
Предложение учителя осталось неуслышанным. Полковник обозвал оскорбителя срамным словом Dreckskerl, пообещал умертвить собственными руками, после чего немедленно приступил к исполнению кровожадного намерения.
Однако умертвить Луция было не так просто. Покойный родитель еще в мальчишестве обучил его искусству азиятского рукопашного и ногопашного боя, называя эту суровую науку прискорбной, но необходимой спутницей всякого самоуважительного мужа. В свое время это знание очень пригодилось сироте в пансионе для защиты своего достоинства от старших воспитанников. Не раз надобилось оно и в дальнейшем, ибо жизнь груба, а многие люди невнятны к разумному слову.
Кулаки Буркхардта попусту рассекали воздух, не могучи поразить ловко уклоняющегося противника. Не поспособствовал делу и поручик Бозе, растопыривший свои ручищи. Нырнув под локоть полковника и сшибив пинком на пол ординарца, Луций прорвался из кладовки на относительный простор коридора, где улыбающийся фон Кауниц посторонился, не желая препятствовать ретираде «герра профессора».
Но полковник заорал на весь дом, созывая прислугу:
– Эй! Сюда! Держи его! Шпагу мне! Я убью эту свинью!
Легкий, почти невесомый в своем первозданном наряде, Луций кинулся было вверх по лестнице, чтобы достичь своего обиталища и чем-нибудь прикрыть наготу, но весь дом наполнился криком и топотом. Чердак обратился бы ловушкой.