Продолжился этот прогресс, лишь когда мне исполнилось двадцать. Четвертый из восьми прорывов в списке (коротко введу вас в курс дела, прежде чем вернуться к порванным шнуркам) свершился, когда я учился в колледже и узнал, что Л. чистит не только зубы, но и язык. Мне всегда казалось, что процедура чистки зубов применима строго к зубам, ну, еще к деснам, но иногда у меня мелькали сомнения, что приведение в порядок этих органов ротовой полости воздействует на источник противного запаха изо рта, под которым я подразумевал язык. Я взял обыкновение притворяться, будто я кашляю, ковшиком приставлять ладонь к губам и нюхать собственное дыхание; когда результаты проверки меня тревожили, я жевал сельдерей. Но как только я начал встречаться с Л., она, пожимая плечами, словно повторяя избитую истину, сообщила, что чистит язык зубной щеткой каждый день. Поначалу я передернулся с отвращением, но услышанное произвело на меня неизгладимое впечатление. Только спустя три года я тоже начал регулярно чистить язык. К тому времени, как у меня лопнули шнурки, я регулярно чистил уже не только язык, но и нёбо – и не будет преувеличением добавить, что это нововведение кардинально изменило мою жизнь.
Пятым заметным прорывом был открытый мной способ пользоваться дезодорантом по утрам, когда я уже одет, – этот инцидент я подробно опишу позднее, поскольку случился он со мной в первое утро взрослой жизни. (В моем случае взросление не было прорывом, разве что полезной вехой.)
Шестой прорыв состоялся в моей второй после колледжа квартире. Пол в спальне был дощатым. Одна моя коллега (Сью) однажды сказала мне, что у нее хандра, и она охотно отправилась бы домой и навела порядок – мол, это ее излюбленный способ взбодриться. Я еще подумал: как это странно, в духе маньеристов, какое любопытное противоречие с моими инстинктами и привычками – заниматься уборкой умышленно, чтобы изменилось настроение! Спустя несколько недель я вернулся домой днем в воскресенье, после непродолжительного пребывания у Л. Бодр я был необычайно, почитал несколько минут, а потом вскочил, решив убрать в комнате. (Со мной в одном доме жило еще четыре человека, таким образом, в моем личном распоряжении имелась всего одна комната.) Я собрал разбросанные шмотки и выкинул старые газеты, а потом задался вопросом: как поступили бы дальше люди вроде Л., или моей хандрящей коллеги? Они бы подмели пол. В кухонном чулане я нашел практически новую метлу (не современной конструкции, с синтетической щетиной, единообразно подрезанной под углом, а точь-в-точь такую, как в моем детстве, из светлых собранных в пучок прутьев, примотанных к голубой палке ровными витками серебристой проволоки), купленную кем-то из других жильцов. Я взялся за дело, вспоминая всю цепочку вспомогательных открытий детства – например, как я пользовался вместо совка картонными вкладышами от отцовских рубашек, как придерживал метлу под мышкой, чтобы одной рукой замести мусор на рубашечную картонку; и я обнаружил, что процесс обметания ножек стула, колесиков стереосистемы и углов книжного шкафа, очерчивание их изогнутыми мазками метлы, что-то вроде заключения каждой ножки, колесика и дверного косяка в кавычки, помогающее мне свежим взглядом узреть привычные атрибуты комнаты. Телефон зазвонил, как раз когда я сметал в завершающую кучку пыль, мелочь и старые беруши – в тот момент, когда комната находилась на пике чистоты, ибо кучка собранного мусора все еще присутствовала в ней в качестве вещественного доказательства. Звонила Л. Я сообщил ей, что подметаю в комнате, и хотя взялся за это дело уже бодрым, сейчас от прилива сил готов скакать до потолка! Л. ответила, что и она только что подметала у себя в доме. И объяснила, что ее особенно радует заметание сора на совок, когда одну за другой собираешь ровные, как по линейке, серые полоски мельчайшей пыли, доводя ее густоту до незаметности, но не до полного исчезновения, поскольку пыль задерживается у кромки совка. То, что нам обоим пришло в голову подмести у себя дома днем в воскресенье, после совместно проведенного уик-энда, я счел весомым доказательством, что мы подходим друг другу. С тех пор, читая у Сэмюэла Джонсона о том, как убийственно скучна праздность и какой духовный подъем дает деятельность, я всегда кивал и вспоминал про метлу.
Прорывом номер семь, произошедшим вскоре после воскресного подметания, явился заказ резинового штампа с моим именем и адресом в магазине канцелярских принадлежностей, чтобы мне впредь не приходилось раз за разом писать свой адрес, оплачивая счета. В тот день я отнес кое-что в чистку, а днем раньше отвез несколько стульев, доставшихся Л. в наследство от тетушки, к слепым мастерам в отдаленный пригород, чтобы те починили плетеные сиденья; кроме того, я написал своим деду с бабкой, а также заказал расшифровку стенограммы передачи Макнила-Лерера, в которой некий интервьюируемый высказывал мысли, наглядно иллюстрирующие тот самый образ мышления, с которым я был категорически не согласен, а еще я запросил у «Пингвина», как они предлагали на последних страницах всех книг в мягкой обложке, «полный каталог книг, имеющихся в наличии»; двумя днями ранее я отнес в мастерскую ботинки поставить новые набойки на каблуки – удивительно, каблуки сносились раньше шнурков – и оплатил несколько счетов (что и навело меня на мысль о необходимости штампа с адресом). Выходя из магазина канцелярских принадлежностей, я осознал силу всех этих обособленных, одновременно производимых сделок; во всем городе и в отдельных уголках других штатов ради меня совершались действия, оказывались услуги только потому, что я потребовал их, в некоторых случаях заплатил или согласился заплатить позднее. (Письмо к моим старикам в эту схему не вписывалось, но все равно усиливало ощущение.) Расплавленную резину вскоре должны были вылить на зеркально отображенные металлические буквы, составляющие мое имя и адрес; слепые мастера уже перебирали пальцами, как кларнетисты, заделывая брешь в наполовину сплетенном сиденье стула, проверяя расстояния и степень натянутости; где-то на Среднем Западе, в комнатах, набитых компьютерами «Тандем» и статистическими мультиплексорами «Кодекс», магнитная запись о моих известных долгах заменялась новой магнитной записью, с цифрой, уменьшенной точнехонько на ту сумму, которую я торопливо вписал тонким фломастером в строку на чеке (по традиции я провел длинную волнистую черту после слов «и 00 центов» в строке «сумма» – как делали мои родители, а еще раньше – их родители); химчистка скоро закроется, и где-то в мешке, на темном складе, связанная в узел, чтобы не перепутаться с чужой, под выцветшими плакатами «Как с иголочки!», моя грязная одежда проведет всю ночь; я доверил ее химчистке на временное хранение, а мне поверили, что я вернусь и заплачу за то, что мои вещи снова выглядят, как новенькие. Я заставил мир сделать для меня все это и многое другое, а сам тем временем мог фланировать по улице, не обременяя себя нюансами конкретных задач, продолжая жить! Я чувствовал себя поваром-виртуозом, который готовит одновременно восемь или девять различных блюд из яиц, подрумянивает тост, переворачивает сосиски, расставляет тарелки, нажимает кнопку, высвечивая номер официантки. Особенно знаменательным этот прорыв выглядел благодаря резиновому штампу: нося мое имя, штамп подводил итог всем этим дистанционным действиям и сам был вторичным, приводящим жизнь в порядок актом, который в данную минуту отнимал время, но зато позволял позднее экономить время при оплате каждого счета.
Восьмым, и последним, прорывом, который предшествовал дню лопнувших шнурков, стали четыре причины, согласно которым отмирание клеток головного мозга – это хорошо. Гибелью мозговых клеток я был в той или иной степени озабочен с десятилетнего возраста, год за годом убеждался, что глупею, а когда начал попивать, учась в колледже, и узнал, что унция дистиллята убивает тысячу нейронов (кажется, соотношение было именно таким), беспокойство усилилось. Однажды в выходной я признался матери по телефону: меня тревожит, что с недавних пор, особенно в последние полгода, мои умственные способности заметно снизились. Она всегда интересовалась материалистическими аналогиями познания и сумела меня утешить, на что я и рассчитывал.
– Правильно, – сказала она, – отдельные клетки твоего мозга отмирают, но уцелевшие приобретают все больше связей, а эти связи с годами только разрастаются, о чем не следует забывать. Важно количество связей между нервными клетками, а не самих клеток.
Это замечание оказалось исключительно полезным. За пару недель после известия о том, что связи продолжают плодиться даже в разгар нейроновой бойни, у меня сложилось несколько взаимосвязанных теорий:
а) Вероятно, в самом начале у нас в мозгу царит толкучка и преобладает способность к чистой обработке информации; следовательно, смерть клеток мозга – часть запланированного и неизбежного отсеивания, предшествующего переходу на более высокие уровни разума: слабые клетки быстро выдыхаются, а пустоты, остающиеся на их месте после реабсорбции, стимулируют рост зачатков дендритов, которым достается более просторное игровое поле, в результате возникают сложные взаимодействующие структуры. (А может, обостренная потребность самих дендритов в пространстве для роста провоцирует борьбу за выживание: они сцепляются рогами с более слабыми отростками в поисках богатых информацией связей, пересекают напрямик соседние территории и вызывают их увядание и угасание, словно пригородов вдоль новых автострад). Когда общее количество клеток сокращается, а количество связей каждой клетки возрастает, качество знаний претерпевает метаморфозу; начинаешь чувствовать ситуацию, разделяешь людей на типы, связываешь воспоминания прошлого, и в отличие от предыдущих лет теперь вся жизнь превращается в нечто, неизбежно состоящее из миллиона взаимно проросших друг в друга мелких фиаско и успехов, и перестает походить на нить ярких бусин – обособленных моментов. Математикам необходимы все эти лишние нейроны, без них стопорится карьера, но мы, остальные, должны быть благодарны за исчезновение клеток – оно высвобождает место для опыта. В зависимости от сферы, в которой начинал, по мере взросления мозга смещаешься к более богатому и сложному полюсу: математики становятся философами, философы – историками, историки – биографами, биографы – ректорами колледжей, ректоры колледжей – консультантами по политике, а политические консультанты баллотируются на какой-нибудь пост.
б) Осмотрительное применение веществ, вредных для ткани нейронов – таких, как алкоголь, – способствует развитию интеллекта: разрушая хромированные, смешливые, ориентированные на решение кроссвордов части мозга болью и ядом, вынуждаешь нейроны самостоятельно заботиться о себе и окружающих, сопротивляться усиливающемуся воздействию искусственных растворителей. После ночных возлияний мозг просыпается поутру со словами: «Нет, мне насрать, кто завез в Северную Америку бататы». Нанесенный ущерб исчезает, под шрамами сохраняются необычные участки коры – достаточно шероховатые, чтобы выполнять роль узлов, вокруг которых плетет сети мудрость.
в) Нейроны, срок службы которых истекает, отвечают за имитацию. Когда ты способен имитировать навыки, перед тобой открываются безграничные возможности, но когда мозг теряет резервные способности, а вместе с ними и живость, и окрыленность, и стремление делать то, что ему не по плечу, тогда наконец приходится довольствоваться тем немногим, что по-настоящему хорошо удается мозгу – остальное уже не беспокоит и не отвлекает, поскольку оно раз и навсегда оказалось вне досягаемости. Ощущение того, что ты поглупел, – вот что пробуждает интерес к действительно сложным жизненным вопросам: к переменам, к впечатлениям, к тому, как окружающие приспосабливаются к разочарованиям и ограничению возможностей. И ты сознаешь, что никакое ты не чудо природы, расправляешь плечи, начинаешь осматриваться и замечаешь краски, которые уже не затмевает лазурное сияние алгебры и абстракций.
г) Отдельные мысли теряют связность вместе с нервными путями, по которым путешествуют. По мере того как эти мысли исчезают и снова появляются, терпят урон, забываются и приобретают новые оттенки, они становятся более утонченными, стройными, дополняются структурой полустершихся деталей. Распадаясь или оставаясь ущербными, они возрождаются скорее как часть самих себя и в меньшей степени – как элемент внешней системы.
Таковы были восемь главных прорывов, которые я смог совершить за свою жизнь – вплоть до того момента, когда занялся починкой уже второго за последние два дня порванного шнурка.
Когда я покончил с временным узлом, комком с двумя разлохмаченными хвостами прямо под верхней парой отверстий, я подтянул язычок ботинка – еще одна маленькая прелюдия к зашнуровыванию, которой я научился у отца, – и осторожно принялся за основной узел. Особое внимание я уделил размерам петельки, похожей на кроличье ухо, сложенной из укоротившегося шнурка: следовало оставить достаточный запас длины, чтобы затянуть узел, не нарушив его форму [10]. Я с интересом наблюдал за беглой, машинальной возней собственных рук: это были руки зрелого человека, с выпуклыми венами и довольно густой порослью на тыльной стороне, но свои движения они заучили так давно и накрепко, что сохранили элементы гораздо более давнего, хвостато-жаберного «я». Впервые за некоторое время я обратил внимание на свои ботинки. Они уже не выглядели новыми: я по-прежнему считал их новыми, поскольку в них приступил к работе, но теперь увидел, что на мысках образовались две глубоких складки, сходящиеся под острым углом, похожие на линию сердца и линию ума на ладони. Эти складки неизменно возникали на моих ботинках и всегда имели одну и ту же форму – об этом загадочном обстоятельстве я часто размышлял в детстве, пытался ускорить образование парных складок, сгибая новые ботинки руками, и все ломал голову: если ботинок уже начинает сам собой сгибаться в неожиданном месте из-за какого-нибудь дефекта кожи, почему морщинка никогда не становится глубже там, где появилась впервые, а заменяется классическими буквами V, положенными на бок?
Я встал, задвинул стул на место и шагнул к двери кабинета, где мой пиджак обычно целый день висел без дела, за исключением случаев, когда слишком уж свирепствовали кондиционеры или мне предстояла презентация; но только я осознал, как собираюсь поступить, сразу испытал укол досады при одной только мысли, что мои шнурки износились единственно от того, что я ежедневно их завязывал. А как же все эти мелкие подергивания и натяжения шнурка при ходьбе, воздействие на него со стороны ботинка? Каблуки же стоптались от носки, на мысках образовались складки – и с какой стати списывать со счетов ходьбу как причину амортизации шнурков? Мне вспомнились кадры из фильмов, когда веревка, удерживающая подвесной мост, от качки моста трется об острый камень. Даже если волокна шнурков при каждом шаге сдвигаются в дырках всего на миллиметр, от постоянного движения туда-сюда в конце концов перетрутся наружные волокна, однако шнурок не лопнет, пока его не потянут как следует – как дернул я, когда завязывал.
Правильно! Вот так-то гораздо лучше! Эта теория сгибания при ходьбе (как я окрестил ее в отличие от предыдущей теории истирания при натяжении) прекрасно объясняет совпадение вчерашнего и сегодняшнего разрывов, решил я. Хромал и передвигался вприпрыжку я крайне редко, не рассиживался в барах торговых центров, закинув ногу на ногу, не сгибал одну ногу, забывая о другой, – словом, не делал ничего такого, что могло бы привести к непропорциональному износу шнурков. Да, год назад я поскользнулся на обледенелом пандусе для инвалидных колясок, на следующий день вышел из дома с костылем и еще неделю после этого берег левую ногу, но пятидневной хромотой можно пренебречь, и кстати сказать, вряд ли в ту неделю я носил эти ботинки, новые и самые лучшие – у меня не было ни малейшего желания украшать их мыски отложениями солей.
И все-таки, размышлял я, если шнурки и вправду перетерлись от деформации ботинок при ходьбе, почему же оба рвались при контакте только с одной, верхней парой отверстий на каждом ботинке? Я медлил в дверях, оглядывал кабинет, держась за вогнутую металлическую дверную ручку [11], и сопротивлялся очередной нежелательной загадке. Никогда не слышал, чтобы шнурки перетиралась где-нибудь в области средних дырок. Вероятно, основная нагрузка при ходьбе приходится на сгибы шнурков в верхних дырках – как и нагрузка при затягивании узла. Понятно, хотя страшновато представить, что коэффициенты по теориям износа при натягивании и истирания при ходьбе сочетаются таким изощренным образом, что равномерное распределение нагрузки никоим образом не зависит от вмешательства человека.
Я зашел в закуток Тины у наружной стены офиса, на которой висела доска объявлений, и переставил зеленую кругляшку-магнит со слова «на месте» на слово «вышел», продолжив линию, выстроенную магнитами Дэйва, Сью и Стива. Там, где было оставлено место для объяснения причин отсутствия, я светящимся зеленым маркером вписал «обед».
– А плакат для Рэя ты подписал? – спросила Тина, оборачиваясь на стуле. Пышная шевелюра эффектно обрамляла ее умненькое личико; вероятно, в тот момент Тина была начеку, поскольку два других секретаря нашего отдела, Диэнн и Джули, ушли обедать и оставили на попечение Тины свои телефоны. В самом интимном уголке своего рабочего места, в тени полки под невключенной флуоресцентной лампой, она прикрепила снимки мужа в полосатой рубашке, племянников и племянниц, Барбары Стрейзанд и увеличенную ксерокопию набранного готическим шрифтом изречения, которое гласило: «Не можешь выломиться – врубайся!» Хотел бы я когда-нибудь отследить продвижение по городским офисам этих лозунгов для обслуживающего персонала; в кабинке Диэнн висел на стене еще один, с заглавными буквами, уже осыпавшимися от бесчисленных копирований. Он звучал так: «ХОТИТЕ, ЧТОБЫ Я ПОСПЕШИЛ СО СПЕШНОЙ РАБОТОЙ, КОТОРУЮ И БЕЗ ТОГО ДЕЛАЮ НАСПЕХ?»
– А что со стариной Рэем? – спросил я. В обязанности Рэя входило опорожнение мусорных корзин в каждом кабинете и закутке и пополнение запасов расходных материалов в туалетах, а полы пылесосили приходящие уборщицы. Сорокапятилетний Рэй гордился своим потомством, носил клетчатые рубашки и неизменно ассоциировался у меня со сверхурочной работой: далекий хруст бумаги и шуршание пластика слышались все ближе, Рэй заходил во все кабинеты подряд, опрокидывая содержимое каждой корзины в серый треугольный контейнер и тем самым подчеркивал, что рабочий день кончился – даже для тех, кто засиделся на работе, поскольку любой мусор, который они еще успеют бросить в корзину, будет уже завтрашним мусором. Прежде чем вставить в корзину новый пластиковый пакет, Рэй запихивал в него скомканный старый пакет, чтобы забрать его завтра, и таким образом экономил на каждой остановке несколько движений; ловким жестом он завязывал использованный пакет узлом, чтобы его уже никто не вставил в корзину, и пакет сам превращался в мусор, как только поверх него кидали что-нибудь объемное, например газету.
– В прошлые выходные двигал бассейн и потянул спину, – объяснила Тина.
Я поморщился, демонстрируя офисную разновидность сочувствия.
– Надеюсь, бассейн был переносной?
– Детский, для внучатой племянницы. Несколько дней его не будет.
– Так вот почему уже несколько дней, когда я выбрасываю стаканчики из-под кофе, они шлепаются на упругий пластиковый пузырь. Заместитель Рэя не знает, как выпустить из пакета воздух. Вообще-то получается даже любопытно – этакий эффект подушки.
– Да уж, любопытный эффект, воображаю, – машинально принялась кокетничать Тина. Она указала на плакат, разложенный на столе заболевшего младшего референта.
– Где расписаться?
– Где хочешь. Вот тебе ручка.
Я уже почти вытащил из кармана рубашки свою, но не хотел отказываться от предложения Тины и потому медлил; в это время Тина увидела, что ручка у меня есть, и с возгласом «а-а» отдернула протянутую было руку; между тем я решил взять ручку у нее и сунул свою обратно в карман, слишком поздно осознав, что предложение уже не в силе; Тина, заметив, что я тянусь за ее ручкой, остановила движение отдергивающейся руки, но я уже осмыслил ее предыдущий поступок и снова принялся вытаскивать собственную ручку из кармана – эта череда зеркальных жестов напоминала безмолвные танцевальные па, какими обмениваешься со встречным пешеходом, который, как и ты, никак не может решить, справа тебя обойти или слева. В конце концов я взял ручку Тины и рассмотрел самодельный плакат; на нем фломастерами была нарисована ваза, а в ней – пять больших цветков с лепестками-петлями. На вазе четким, наклонным почерком отличницы значилось: «Рэй, мы скучаем и желаем тебе скорейшего возвращения! Твои коллеги». А на лепестках цветов – аккуратные, почти неразличимые подписи многочисленных секретарей из бельэтажа; все росписи были наклонены под разными углами. С ними перемешались более разнообразные подписи нескольких менеджеров и младших референтов. Я восхищенно ахнул; это и вправду было красиво.
– Вазу рисовала Джули, а цветы – я, – пояснила Тина.
Я выбрал скромный лепесток четвертого цветка – не слишком бросающийся в глаза, поскольку мне казалось, что в последнее время я вел себя с Рэем слишком холодно (цикличность офисной дружбы неизбежна), и теперь я хотел, чтобы первым делом он увидел подписи людей, в сочувствии которых абсолютно уверен. Уже приготовившись расписаться, я, к счастью, заметил, что крупная, сжатая по горизонтали, конкистадорская подпись моего босса Эйбелардо, изобилующая завитками и дерзкими росчерками, находится на том же цветке, который выбрал я, только лепестком выше. В близости моей подписи чувствовалось бы что-то неправильное – ее могли воспринять, как признак особых уз (моя подпись оказалась бы ближе подписей Дэйва, Сью и Стива, которые тоже подчинялись Эйбелардо), или как намек на то, что я специально держусь поближе к привилегированным коллегам и подальше от секретарей. На своем веку я подписал достаточно офисных открыток, провожая сослуживцев на пенсию, поздравляя с днем рождения и желая всего наилучшего, чтобы у меня развилась болезненная чувствительность к нюансам размещения росписей. Разыскав лепесток-антипод поближе к имени Диэнн, я подписался под углом, который счел оригинальным.
– Тина, от такого плаката Рэй зальется слезами счастья, – заявил я.
– Ой, спасибо!.. На обед?
– Схожу куплю шнурки. Один лопнул вчера, а второй – только что. Странное совпадение, правда? Понятия не имею, чем его объяснить.
Тина на миг задумалась, а затем показала на меня пальцем.
– Знаешь, интересно, что ты вдруг заговорил об этом – дело в том, что у нас дома два детектора дыма, так? Оба установили год назад. На прошлой неделе у одного разрядилась батарейка, и он включился – «пи-ип!.. пи-ип!.. пи-ип!» Пришлось Рассу идти за новой. А на следующий день утром я ухожу, стою у двери с ключами в руках, и вдруг снова слышу – «пи-ип!.. пи-ип!» Второй сработал. Батарейки разрядились одна за другой.
– Очень странно.
– Вот-вот. Тем более что один детектор срабатывал чаще – он находится ближе к кухне и реагирует, когда у меня что-нибудь подгорает. Жарю курицу, и вдруг «пи-ип!.. пи-ип!» – включился! Но второй, насколько мне помнится, сработал всего один раз.
– То есть от частоты включений срок службы батарейки не зависит.
– Вот именно, не зависит... Минутку, – у нее зазвонил телефон; извиняясь, она вскинула руку, а потом неожиданно нежным, уверенным, металлически-звучным голосом произнесла с легким придыханием:
– Доброе утро [12], офис Доналда Ванчи. К сожалению, Дона сейчас нет на месте. Можно узнать ваш номер, чтобы он перезвонил вам позднее?
Проворно выхватив у меня ручку, Тина записала фамилию в блокнот «Пока вас не было». А затем, повторяя вслух артикулы и количество товаров, начала принимать длинное и запутанное сообщение. Мне не терпелось уйти, но это выглядело бы слишком бесцеремонно. Благодаря плакату для Рэя и жареной курице наша беседа только что перешла из категории офисной любезности в общечеловеческую сферу и должна была закончиться в диалоговом режиме: этикет предписывал мне дождаться, когда закончится телефонный разговор, и обменяться последними фразами – если бы вскоре не выяснилось, что сообщение придется принимать дольше трех минут подряд, но в этом случае Тина, знаток условностей, отпустила бы меня, понимая, на что намекает моя возня подтекстом «так-так, пора поторапливаться» (подтягивание брюк, заглядывание в бумажник, шутливый салют), и беззвучно выговорила бы: «Пока!»
В ожидании я проверил, нет ли на вращающейся подставке сообщений для меня, хотя пробыл на месте все утро и ничьи звонки не пропускал, затем, шагнув в кабинку Тины, взял со стола ее увесистый хромированный штемпель с датой. Это была модель с автоматической подачей чернил; в состоянии покоя внутренний элемент, проставляющий дату и опоясанный шестью резиновыми ремешками, прятал текущую нумерологию, перевернутую вверх ногами, под влажным черным сводом корпуса. Чтобы воспользоваться этим аппаратом, его квадратное основание водружали на лист бумаги, который предстояло проштемпелевать, и нажимали деревянную (настоящую!) ручку. Тогда внутренний элемент, выведенный S-образными направляющими из похожей на портальный кран надстройки, с достоинством начинал спуск одновременно с поворотом, и перемещался в рабочее положение как раз к посадке, словно модуль лунохода, на миг касался бумаги, оставлял на ней сегодняшнюю дату и пружинисто возвращался в позу отдыха летучей мыши. Утром, приходя в офис пораньше, я иногда наблюдал (через стеклянную стену своего кабинета), как Тина меняет на штемпеле дату: доев свой пончик без глазури, стряхнув крошки с пальцев в ту же пленку, в которую он был упакован, завернув крошки в пленку так, что получался аккуратный беловатый комочек, и выбросив этот комочек, Тина отпирала свой стол, вынимала степлер, блокнот «Пока вас не было» (этим вещам свойственно бесследно пропадать, если их не держат под замком) и штемпель из среднего ящика, в котором царил идеальный порядок, и попутно клала лишние пакетики сахарозаменителя, поданные в кофейне, в особое отделение ящика, где не было ничего, кроме пакетиков с сахарозаменителем. Затем Тина сдвигала резиновый поясок штемпеля на единственную цифру – ритуальное действо, с которого начинался ее рабочий день, как и мое переворачивание страницы перекидного календаря по двум металлическим дугам, продетым в отверстия листочков размером с почтовую открытку (я всегда менял дату накануне вечером, перед самым уходом, чтобы с утра не портить себе настроение вчерашними разочарованиями и списком неотложных дел), все это превращалось в прощание с минувшим, после которого жизнь вновь устремлялась вперед.
И вот теперь я трогал ремешки штемпеля с выпуклыми резиновыми цифрами, смену которых производили железные шестеренки; ремешки, соответствующие числам месяца, были сплошь черными, но поясок, соответствующий декаде, все еще оставался красным – кроме цифры 8, липкой от чернил. Я подставил ладонь и оттиснул на ней дату.
– Давайте я повторю вам цифры, – говорила Тина. В этом ожидании, когда она договорит, и я смогу отправиться на обед, был один любопытный момент. Несмотря на то, что нас прервали на середине разговора, которым я так увлекся, что до сих пор не ушел, мне было ясно: чем дольше я здесь стою, тем меньше вероятность, что мы возобновим разговор с того, на чем остановились, – и не потому, что потеряли нить, а потому, что обсуждали не заслуживающие внимания предметы, и никто из нас не желал, чтобы нас заподозрили в чрезмерном внимании к таковым. Мы стремились придать этим предметам статус случайных наблюдений, сделанных в жизни наряду с сотней других, не менее интересных, о которых можно с легкостью упомянуть друг другу.
И действительно, когда Тина наконец повесила трубку, мгновенно перешла с «телефонного голоса» на обычный и почувствовала, что я жду продолжения, то спросила:
– Что там на улице?
Она обернулась, глядя на квадрат голубого неба и два туго натянутых, подрагивающих приводных ремня люльки мойщика стекол, которую видно в окно начальника Тины [13].
– О-о, погодка что надо! – продолжала Тина. – А у меня куча дел, хорошо бы Джули вернулась вовремя. Надо купить подарок дочке на день рождения, открытку ко Дню матери...
– Ах, да – он уже не за горами.
– Точно, и поискать для собаки противоблошиный ошейник, а еще... Что-то же было еще...
– Батарейку для второго детектора дыма.
– Верно!.. Нет, Расс купил запасные. Умница, правда?
– Молодчина, – согласился я и постучал пальцем по виску, как только что делала Тина. – Скажи-ка мне вот что: где продаются шнурки?
– Может, в «Си-ви-эс»? Кажется, ремонт обуви есть еще возле «Деликейто»... нет, он закрылся. Но по-моему, в «Си-ви-эс» точно должны быть.
– Ну ладно. – Я поставил штемпель точно на прежнее место. – Пока!
– А ты расписался?
Я ответил утвердительно. Тина погрозила мне пальчиком:
– За тобой нужен глаз да глаз! Удачного обеда [14]!
И я отошел – в направлении мужского туалета и обеденного перерыва.