Самыми скандальными понятиями за всю историю философии науки со времен Юма стали причинность и индукция. Мы все верим и в то и в другое, но Юм выставил всё так, будто наша вера – слепая убежденность, которой нельзя приписать никакого рационального фундамента. Доктор Уайтхед полагает, что его философия является ответом Юму. Так думал и Кант. Я чувствую, что не могу принять ни один из этих ответов. Однако, как и все остальные, не могу не верить в то, что ответ должен существовать. Такое положение дел глубоко неудовлетворительно и становится все хуже по мере того, как наука теснее переплетается с философией. Нужно надеяться, что ответ найдется; но я решительно не верю, что это уже произошло.
Наука в том виде, в котором она существует сегодня, отчасти хороша, отчасти неприятна. Хороша тем, что дарует нам власть над окружающими условиями, а небольшому, но важному меньшинству – интеллектуальное удовлетворение. Неприятна же тем, что, как бы мы ни старались скрыть этот факт, она предполагает детерминистский взгляд на вещи, который теоретически включает в себя способность предсказывать человеческие действия; в этом отношении она как будто отбирает у человека власть. Естественно, людям хочется сохранить приятные аспекты науки и устранить неприятные; но пока что все попытки сделать это оказывались тщетными. Если мы подчеркиваем, что наша вера в причинность и индукцию иррациональна, мы неизбежно подразумеваем этим, что истинность науки остается под вопросом и что она может в любой момент перестать давать нам контроль над окружающей средой, за который она нам так нравится. Этот вариант, однако, чисто теоретический; на практике современный человек так поступить не может. Если же, с другой стороны, мы признаем претензии научного метода, то не сможем избежать вывода о том, что причинность и индукция применимы к человеческому волеизъявлению в той же мере, как и к чему-либо другому. Все, что произошло в двадцатом веке в физике, физиологии и психологии, подтверждает этот вывод. В конечном итоге, хотя рациональное обоснование науки теоретически некорректно, способа лишить науку неприятных аспектов и оставить лишь приятные, по всей видимости, не существует. Достичь этого, разумеется, можно, отказавшись взглянуть в лицо логике ситуации; но таким образом мы душим в зародыше стимул к любым научным открытиям – а именно, желание понять мир. Остается надеяться, что будущее предложит более удовлетворительное решение этой запутанной проблемы.
Я привык считать себя рационалистом; а рационалист, полагаю, должен хотеть, чтобы люди были рациональными. Однако в наши дни рациональность подвергается таким жестоким ударам, что не всегда поймешь, какой смысл вкладывают в это слово и, даже будь это известно, способен ли человек ее достичь. У определения рациональности есть два аспекта, теоретический и практический: что такое рациональное мнение и что такое рациональное поведение? Прагматизм подчеркивает иррациональность мнения, а психоанализ – иррациональность поведения. Из-за этого многие считают, что идеала рациональности, которому мнение и поведение могли бы с пользою соответствовать, не существует. Предположительно отсюда следует, что, если мы с вами придерживаемся разных мнений, бесполезно прибегать к логическим доводам или искать суждения беспристрастного постороннего; нам ничего не остается, как попытаться одолеть друг друга с помощью риторики, рекламы или войны – в зависимости от степени нашей финансовой и военной мощи. По-моему, подобный взгляд на вещи весьма опасен и в конечном итоге губителен для цивилизации. Поэтому я постараюсь показать, что идеал рациональности никак не пострадал от идей, которые считались для него фатальными, и не потерял всей той значимости, которую ему приписывали ранее как путеводной звезде мышления и жизни.
Сначала о рациональности во мнении. Я бы определил ее просто как привычку перед тем, как прийти к какому-либо убеждению, уделять внимание всем относящимся к делу доказательствам. Там, где уверенность недостижима, рациональный человек посчитает самым весомым наиболее вероятное мнение, а другие, имеющие некоторую вероятность, будет держать в уме как гипотезы, которые в свете будущих доказательств могут оказаться предпочтительными. Здесь, конечно, предполагается, что во многих случаях до фактов и вероятных объяснений можно доискаться объективным методом – то есть методом, который любых двух людей, добросовестно изучающих вопрос, приведет к одному и тому же результату. Это нередко подвергается сомнению. Многие заявляют, что единственная функция рассудка – способствовать удовлетворению желаний и потребностей человека. Комитет по учебникам Лиги плебеев[7] в своем «Введении в психологию» (Outline of Psychology, стр. 68) утверждает: «Рассудок – это прежде всего орудие пристрастия. Его функция – обеспечить выполнение тех действий, которые полезны для индивидуума или вида, и помешать исполнению менее полезных».
Однако те же авторы в той же книге (стр. 123) констатируют, снова курсивом: «Вера марксистов глубоко отличается от веры религиозной; последняя основывается лишь на желании и традиции; первая опирается на научный анализ объективной реальности». Это утверждение кажется несовместимым с соображениями, которые они высказывают о рассудке, если только здесь не заключено предположение, что к принятию марксистской веры привел их не он. В любом случае, поскольку они признают, что «научный анализ объективной реальности» возможен, они должны признавать, что возможно иметь мнение, рациональное в объективном смысле.
Более эрудированных авторов, отстаивающих иррационалистическую точку зрения, таких как философы-прагматики, подловить куда сложнее. Они утверждают, что не существует такой вещи, как объективный факт, которому наши мнения должны соответствовать, чтобы быть правдой. Для них мнения – лишь оружие в борьбе за существование, и «истинными» следует называть те, которые помогают человеку выжить. Эта точка зрения превалировала в Японии в шестом веке нашей эры, когда там только начал распространяться буддизм. Правительство, сомневаясь в истинности новой религии, приказало одному из придворных принять ее и испытать в действии; если он преуспеет больше других, религию предполагалось ввести повсеместно. Именно таким методом (модифицированным для соответствия сегодняшним условиям) рекомендуют прагматики решать все религиозные расхождения; однако мне не доводилось слышать, чтобы кто-либо объявлял о своем обращении в иудейскую веру, хотя она как будто приводит к процветанию быстрее, чем любая другая.
Несмотря на то, какое определение дает «истине» сторонник прагматизма, в вопросах более приземленных, возникающих на практике в повседневной жизни, он придерживается совсем иных стандартов. Будучи присяжным в деле об убийстве, он рассмотрит доказательства точно так же, как и любой другой человек, хотя, примени он критерии, которые проповедует, ему пришлось бы задуматься, кого из сограждан наиболее выгодно повесить. Этот человек по определению был бы виновен в убийстве, поскольку вера в его вину была бы более полезной и, следовательно, более «истинной», чем в вину кого-либо другого. Боюсь, что такой практический прагматизм иногда имеет место. Я слышал, что в Америке и России случались «подтасовки», отвечающие этому описанию. Но в таких случаях прилагаются все возможные усилия к сокрытию произошедшего, а в случае неудачи разражается скандал. Необходимость этих усилий демонстрирует, что даже полицейские в контексте уголовного процесса верят в объективную истину. Поисками именно такой объективной истины – штуки весьма прозаической и банальной – занимается наука. Ее же ищут и в религии – до тех пор, пока надеются найти. Лишь отказавшись от надежды доказать, что религия истинна в прямом смысле слова, люди принимаются демонстрировать, что она «истинна» в каком-нибудь новомодном смысле. В общем и целом можно сказать, что иррационализм, то есть неверие в существование объективного факта, почти всегда возникает из желания доказать нечто, для чего не существует доказательств, или же опровергнуть нечто, подкрепленное доказательствами весьма убедительными. Но вера в объективный факт всегда сохраняется в отношении конкретных практических вопросов, таких как финансовые вложения или наем слуг. А если факт можно использовать для проверки истинности наших убеждений в одном случае, то следует использовать его для этой цели всюду, а там, где применить его нельзя, ограничиваться агностицизмом.
Вышеприведенные соображения, разумеется, несоразмерны затронутой теме. В вопрос об объективности факта немало тумана напустили философские умствования, которые я попытался более скрупулезно разобрать в другом сочинении. Здесь же буду просто исходить из того, что факты существуют, что в некоторых из них мы можем убедиться наверняка, а для некоторых других возможно определить степень вероятности на основе фактов, которые мы знаем наверняка. Наши убеждения, однако, часто противоречат фактам; даже если мы просто считаем что-то вероятным, опираясь на доказательства, может статься, нам следовало бы, опираясь на те же самые доказательства, считать это невероятным. Теоретическая рациональность, таким образом, будет состоять в том, чтобы основывать свои убеждения касательно фактов на доказательствах, а не на желаниях, предубеждениях или традициях. Что касается сущности вопроса, рациональный подход – то же самое, что рассудительный или научный.
По мнению некоторых, психоанализ, проливая свет на странное и почти безумное происхождение многих самых пылких людских убеждений, демонстрирует, что человек не способен быть рациональным в своих взглядах. Я весьма высоко ценю психоанализ и считаю, что он может быть чрезвычайно полезен. Но широкая общественность несколько упустила из виду замысел, которым по большей части вдохновлялись Фрейд и его последователи. Их метод был прежде всего терапевтическим инструментом, способом лечения истерии и различных видов безумия. В военное время психоанализ оказался самым действенным средством помощи при связанных с войной психических травмах. Работа Риверса «Инстинкт и бессознательное» (Instinct and the Unconscious), в значительной степени опиравшаяся на опыт общения со страдающими от «боевых неврозов», содержит прекрасный анализ болезненных последствий страха, которые развиваются от невозможности дать ему волю. Они, конечно же, по большей части не связаны с разумом; среди них числятся различные виды паралича и всевозможные иные недуги, при поверхностном рассмотрении кажущиеся физическими. В данный момент они нас не интересуют; мы рассматриваем тему интеллектуальных расстройств. Установлено, что многие из бредовых идей безумцев являются результатом инстинктивных препятствий и их можно излечить чисто психологически, заставив пациента вспомнить факты, о которых он подавил воспоминания. Такой метод лечения и мировоззрение, которым он вдохновлен, предполагают, что есть некий идеал душевного здравия, от которого пациент отошел и к которому его необходимо вернуть, заставив осознать все относящиеся к делу факты, в том числе те, которые он больше всего хочет забыть. Это полная противоположность тому ленивому принятию иррациональности, к которому иногда призывают те, кто знает лишь, что психоанализ демонстрирует преобладание иррациональных убеждений, и кто забывает или игнорирует его истинную цель: уменьшить это преобладание с помощью четко определенной врачебной методики. Весьма схожим методом можно излечивать иррациональные тенденции у тех, кто не является диагностированным безумцем, при условии, что они обратятся за лечением к специалисту, не подверженному их заблуждениям. Однако президенты, министры и другие авторитетные фигуры редко выполняют это условие и потому остаются неизлеченными.
До сих пор мы рассматривали только теоретический аспект рациональности. Практический аспект, на который нам следует теперь обратить внимание, более труден. Расхождения во мнениях по практическим вопросам проистекают из двух источников: во-первых, из расхождений между желаниями спорящих; во-вторых, из расхождений в оценках средств осуществления их желаний. Различия второго толка на самом деле теоретичны, а к практике относятся лишь косвенно. Например, по некоторым авторитетным мнениям, наша первая линия обороны должна состоять из линкоров, по другим – из самолетов. Здесь нет расхождений в отношении желаемого результата, а именно, успешной обороны государства; расходятся только средства. Следовательно, дискуссию можно вести чисто научным образом, поскольку разногласия, вызвавшие спор, касаются лишь фактов – настоящих или будущих, неизбежных или возможных. Ко всем подобным случаям применим тот вид рациональности, который я назвал теоретическим, хотя речь и идет о практическом вопросе.
Однако во многих случаях, которые с виду подпадают под этот пункт, появляется осложнение, крайне весомое на практике. Человек, который желает поступить определенным образом, будет убеждать себя, что этим достигнет некоего результата, который он считает хорошим, тогда как, не имея такого желания, он не видел бы никаких оснований для подобного убеждения. И он будет судить о фактах и вероятностях совершенно иначе, чем человек с противоположными желаниями. У людей, играющих в азартные игры, как всем известно, полно иррациональных убеждений относительно систем, которые обязаны в конце концов привести их к победе. Люди, интересующиеся политикой, убеждают себя, что лидеры их партии никогда не запачкают себя гнусными уловками, характерными для представителей оппозиции. Люди, которым нравится власть, считают, что населению во благо, когда с ним обращаются как со стадом овец, люди, которым нравится табак, говорят, что он успокаивает нервы, а люди, которым нравится алкоголь, утверждают, что он пробуждает остроумие. Предвзятость, порождаемая этими причинами, производит в суждениях людей о фактах искажения, которых очень сложно избежать. Даже специальная научная статья о влиянии алкоголя на нервную систему, как правило, содержит скрытые признаки, по которым можно понять, трезвенник ее автор или нет; и в том и в другом случае он склонен видеть факты под углом, который оправдывает его собственные привычки. В политике и религии такие соображения приобретают крайнюю важность. Большинство людей думают, что, формируя свои политические взгляды, стремятся к достижению общественного блага; но в девяти случаях из десяти политические убеждения человека можно предсказать по тому, чем он зарабатывает себе на жизнь. По этой причине некоторые открыто признают, а многие – на практике придерживаются мнения, что в таких вопросах быть объективным невозможно и что единственное, что остается, это перетягивание каната между классами с взаимно противоположными предрассудками.
Однако именно в таких вопросах психоанализ особенно полезен, поскольку он позволяет человеку заметить предрассудок, который до того был бессознательным. Это методика, помогающая нам увидеть себя такими, какими нас видят другие, и задуматься о том, что эта оценка со стороны менее несправедлива, чем нам это кажется. В сочетании с обучением научному мировоззрению этот метод, стань он доступен широким слоям населения, позволил бы людям стать бесконечно более рациональными, чем сейчас, в отношении всех их убеждений о фактах и вероятных последствиях любого предполагаемого действия. А если бы люди перестали расходиться во мнениях по таким вопросам, то во всех возможных оставшихся разногласиях почти наверняка удалось бы достигнуть полюбовного соглашения.
Тем не менее есть и остаточные ситуации, которые невозможно разрешить чисто интеллектуальными методами. Желания одного человека, конечно же, не находятся в идеальной гармонии с желаниями другого. Двое соперников на фондовой бирже могут полностью соглашаться в том, что касается результатов того или иного действия, но на практике это к гармонии не приведет, поскольку каждый из них желает разбогатеть за счет конкурента. Но даже здесь рациональность способна предотвратить большую часть потенциального вреда. Мы называем человека иррациональным, если его действия диктуются страстями по принципу «назло бабушке уши отморожу». Он иррационален, ибо не помнит, что, потворствуя самому пылкому в данный момент желанию, преграждает путь другим желаниям, которые для него важнее в долгосрочной перспективе. Если бы люди были рациональны, они бы смотрели на свои собственные интересы более трезво, чем сейчас; и если бы всеми людьми двигал просвещенный эгоизм, мир был бы раем по сравнению с тем, что он представляет собою сегодня. Я не утверждаю, что нет лучше мотива к действию, чем личный интерес; однако не сомневаюсь в том, что эгоизму, как и альтруизму, лучше быть просвещенным, чем непросвещенным. В благоустроенном сообществе очень редко случается, чтобы человеку было полезно сделать что-то, что очень вредно для других. Чем менее рационален человек, тем реже ему удается заметить, как то, что причиняет вред другим, также причиняет вред ему, поскольку ему застит глаза ненависть или зависть. Поэтому хотя я и не пытаюсь делать вид, что просвещенный эгоизм является проявлением высоконравственности, но утверждаю, что, если бы он стал распространенной нормой поведения, мир сделался бы неизмеримо лучше, чем сейчас.
Рациональность на практике можно определить как привычку держать в уме все свои желания, имеющие отношение к делу, а не только то, которое в данный момент оказывается наиболее сильным. Как и в случае рациональности мнения, это вопрос степени. Полная рациональность – без сомнения, недостижимый идеал, но до тех пор, пока мы продолжаем классифицировать некоторых людей как умалишенных, очевидно, что мы считаем одних более рациональными, чем других. Я полагаю, что весь стабильный прогресс в мире опирается на усиление рациональности, как практической, так и теоретической. Проповеди об альтруистической морали представляются мне в некоторой степени бесполезными, поскольку они западут в душу лишь тем, чьи желания и так уже альтруистичны. Но проповедовать рациональность – это несколько другое, ведь рациональность помогает нам реализовать наши собственные желания в целом, какими бы они ни были. Человек рационален в той мере, в какой его разум формирует и контролирует его желания. Я считаю, что интеллектуальный контроль над действиями в конечном счете имеет ключевое значение и что только он поможет нам сохранить социальные связи в мире, где наука неустанно наращивает арсенал средств нанесения друг другу вреда. Образование, пресса, политика, религия – словом, все великие силы мира – в настоящее время стоят на стороне иррациональности; они находятся в руках людей, которые льстят царю Демосу, чтобы сбить его с пути. И спасет нас не какое-то героическое потрясение, а стремление отдельных людей к более здравому и сбалансированному взгляду на наши отношения с соседями и миром. В поисках излечения от недугов, терзающих мир, мы должны обратиться к интеллектуальному развитию, которое становится все более распространенным.
С тех пор как завершилась эпоха Средневековья, философия неуклонно утрачивает свою социальную и политическую значимость. Уильям Оккам, один из величайших средневековых философов, был нанят императором Священной Римской империи для написания памфлетов против папы римского; в те дни многие животрепещущие вопросы переплетались с диспутами в школах. Успехи философии в XVII веке были более или менее связаны с ее политической оппозицией католической церкви; да, правда, что Мальбранш был священником, однако сегодня священникам не позволено соглашаться с его философскими идеями. Ученики Локка во Франции XVIII века и бентамиты в Англии XIX века были в своих политических взглядах по большей части крайне радикальны; именно они создали современное буржуазно-либеральное мировоззрение. Но по мере продвижения в будущее гармония между философскими и политическими взглядами становится все менее явной. Юм был тори в политике, хотя и крайним радикалом в философии. Только в России, которая до самой революции оставалась средневековой, сохранилась хоть сколько-то четкая связь между философией и политикой. Большевики – материалисты, а белые – идеалисты. В Тибете связь еще теснее; второй по сану чиновник в государстве называется «главным метафизиком». Нигде больше философия уже не пользуется таким большим уважением.
Философскую мысль XX века можно поделить на три основные группы. Первая состоит из приверженцев классической немецкой философии, обычно Канта, но иногда и Гегеля. Вторая состоит из прагматиков и Бергсона. Третья – из приверженцев науки, полагающих, что философия не имеет ни своей особой истины, ни особого способа до нее добраться; этих людей для удобства можно назвать реалистами, хотя на самом деле ко многим среди них это название не совсем применимо. Разграничение между различными школами не особенно четкое, некоторые принадлежат частично к одной, частично к другой. Уильяма Джеймса можно считать чуть ли не основателем как реализма, так и прагматизма. В недавно опубликованных работах доктора Уайтхеда методы реалистов используются для защиты более или менее бергсоновской метафизики. Многие философы не без серьезных на то оснований считают, что доктрины Эйнштейна являются научным фундаментом для веры Канта в субъективность времени и пространства. Фактические расхождения, таким образом, не столь очевидны, как расхождения в логике. Тем не менее логические расхождения полезны тем, что предоставляют основу для классификации взглядов.
Немецкий идеализм в XX веке оказался под осадой. Те свежие книги, которые признает важными хоть кто-то кроме профессоров, представляют более новые школы, и человек, судящий по книжным рецензиям, может решить, что эти школы теперь оказались в большей чести. Но на самом деле большинство преподавателей философии в Германии, Франции и Великобритании (пусть, возможно, и не в Америке) по-прежнему придерживаются классической традиции. Молодому человеку, без всяких сомнений, гораздо проще получить пост, если он принадлежит к ней. Ее противники сделали попытку показать, что она, как и все немецкое, несет в себе зло и в каком-то смысле ответственна за вторжение в Бельгию[8]. Но ее приверженцы были слишком известны и уважаемы, чтобы подобным нападкам удалось преуспеть. Двое из них, Эмиль Бутру и Бернард Бозанкет, до самой смерти были официальными представителями французской и британской, соответственно, философии на международных конгрессах. Религия и консерватизм, ища защиты от ереси и революции, обращаются в основном к этой школе. Они обладают теми же преимуществом и недостатком, что и все, кто поддерживает статус-кво: их сила – в традиции, а слабость – в недостатке свежих мыслей.
В англоязычных странах она приобрела это положение лишь незадолго до начала двадцатого века. Я начал серьезно изучать философию в 1893 году – как раз тогда была опубликована книга Ф. Г. Брэдли «Видимость и реальность» (Appearance and Reality). Мистер Брэдли был одним из тех, кому пришлось бороться за должное признание немецкой философии в Англии, и его манера ничем не походила на манеру того, кто защищает традиционные ортодоксальные верования. На меня, как и на большинство моих современников, его «Логика» (Logic) и «Видимость и реальность» произвели глубочайшее впечатление. Я до сих пор отношусь к этим книгам с величайшим уважением, хотя уже давно перестал соглашаться с изложенными в них доктринами.
Гегельянское мировоззрение характеризуется убежденностью в том, что уже одна только логика способна многое рассказать нам о реальном мире. Мистер Брэдли эту веру разделяет; он утверждает, что мир, каким он кажется, противоречит сам себе и, следовательно, иллюзорен, в то время как реальный мир, поскольку он должен быть логически самосогласованным, неизбежно обладает определенными характеристиками удивительного свойства. Он не может находиться во времени и пространстве, не может содержать в себе множество взаимосвязанных вещей, не может содержать отдельные «я» или даже ту степень разделения между субъектом и объектом, которая необходима для познания. Следовательно, он состоит из единого Абсолюта, безвременно занятого чем-то более похожим на ощущение, чем на мышление или желание. Наш подлунный мир – сплошная иллюзия, и то, что в нем как будто происходит, на самом деле не имеет никакого значения. Эта доктрина должна была бы уничтожить мораль, но мораль эмоциональна и отвергает логику. На самом деле основной моральный принцип гегельянцев состоит в том, что следует вести себя так, как если бы гегелевская философия была истинной; однако они не замечают, что, будь она истинной, наше поведение не имело бы значения.
Атака на эту философию велась по двум фронтам. С одной стороны были логики, которые отмечали у Гегеля ложные выводы и настаивали на том, что отношения и множественность, пространство и время на самом деле не самопротиворечивы. С другой стороны были те, кому не нравились единообразие и упорядоченность мира, созданного логикой; из них главными были Уильям Джеймс и Бергсон. Эти две линии атаки, за исключением некоторых случайных оплошностей, имели прочную логическую базу, но по темпераменту они были различны и вдохновлялись различными видами знания. Кроме того, совершенно разнились их достоинства: одна привлекала научностью, другая – человечностью. Научная позиция утверждала, что гегельянство ложно; человеческая – что оно неприятно. Последняя, само собой, имела куда больший успех.
В англоговорящих странах наибольшую лепту в свержение немецкого идеализма внес Уильям Джеймс – не в той ипостаси, в какой он предстает в своей «Психологии», а в той, которая стала известна по серии небольших книг, опубликованных в последние годы его жизни и посмертно. В статье для журнала «Майнд» (Mind), вышедшей еще в 1884 году и переизданной в посмертном собрании сочинений «Очерки о радикальном эмпиризме» (Essays in Radical Empiricism)[9], он с необычайным обаянием излагает свое эмоциональное предубеждение:
Раз мы по большей части не скептики, то можем пойти дальше и откровенно признаться друг другу в мотивах различных наших верований. Я откровенно признаюсь в своих – подозреваю, что в сущности своей они эстетического, а не логического толка. «Абсолютная» Вселенная словно бы душит меня своим безошибочным, безупречным всепроникновением, своей необходимостью без всяких возможностей. От ее беспредметных отношений у меня такое чувство, будто я подписал контракт, в котором ни слова не сказано о моих правах, или, даже вернее, будто мне приходится жить в большом приморском пансионе без личной спальни, где можно было бы укрыться от местного общества. Более того, я отчетливо ощущаю здесь отзвук древнего спора между грешником и фарисеем. Разумеется, насколько мне лично известно, не все гегельянцы – педанты, но отчего-то кажется, что любой педант в своем развитии неизбежно в конце концов превратился бы в гегельянца. Есть байка о двух священниках, которых по ошибке попросили провести одни и те же похороны. Один пришел первым и успел только произнести: «Я есмь Воскресение и Жизнь», как вошел другой и воскликнул: «Это Я есмь Воскресение и Жизнь!» «Абсолютная» философия в том виде, в каком она сейчас существует, многим из нас напоминает этого священника. Как может она, застегнутая на все пуговицы, чисто выбритая, одетая в белоснежный воротничок, говорить от имени гигантского бессознательного Космоса с его неспешным дыханием, с его кошмарными безднами и неведомыми течениями?
Думаю, можно без опаски поспорить, что на свете не существовало другого такого человека, кроме Уильяма Джеймса, кто додумался бы сравнить гегельянство с приморским пансионом. В 1884 году эта статья не вызвала никакого отклика, поскольку гегельянство все еще находилось на подъеме, а философы пока не научились признавать, что их эмоции имеют хоть какую-то связь с воззрениями. В 1912-м (год переиздания) атмосфера уже была совсем иная – по многим причинам, и в том числе из-за влияния Уильяма Джеймса на своих учеников. Не могу утверждать, что знал его более чем поверхностно, кроме как по текстам, но мне кажется, что в его характере можно выделить три нити, каждая из которых способствовала формированию его мировоззрения. Последним по времени, но первым по своим философским проявлениям было влияние физиологического и медицинского образования, которое придало его взглядам научный и слегка материалистический уклон по сравнению с чисто гуманитарными философами, черпавшими вдохновение у Платона, Аристотеля и Гегеля. Эта нить доминирует во всей его «Психологии» – за исключением нескольких ключевых пассажей, таких как обсуждение свободы воли. Вторым элементом философского склада Джеймса были мистичность и религиозность, унаследованные от отца и разделенные с братом. Они вдохновили его «Волю к вере» и заинтересованность психическими исследованиями. В-третьих, была предпринята попытка, со всей искренностью новоанглийской совести, искоренить природную брезгливость, которую он также разделял с братом, и заменить ее демократическими настроениями в стиле Уолта Уитмена. Брезгливость очевидна по приведенной выше цитате, где он выражает ужас перед мыслью о пансионе без отдельной спальни (Уитмен от такого пришел бы в подлинный восторг). Желание быть демократичным сквозит в утверждении, что он грешник, а не фарисей. Конечно, фарисеем он не являлся, но и грешник из него, пожалуй, был никудышный. В этом вопросе привычная скромность ему изменила.
Лучшие из людей, как правило, обязаны своим совершенством сочетанию качеств, которые можно было бы посчитать несовместимыми; так было и с Джеймсом, влияние которого оказалось куда более мощным, чем ожидало большинство его современников. Он выступал за прагматизм как метод репрезентации религиозных надежд в виде научных гипотез и придерживался революционной точки зрения о том, что не существует такой вещи, как «сознание», поскольку желал устранить оппозицию между разумом и материей, не отдавая предпочтения ни тому ни другому. В этих двух аспектах философии Джеймса у него были разные союзники: Шиллер и Бергсон – в первом, новые реалисты – во втором. Из именитых людей только Дьюи соглашался с ним по обоим пунктам. У них разные истоки и разная ориентация, и рассматривать их следует отдельно.