bannerbannerbanner
Время – деньги!

Бенджамин Франклин
Время – деньги!

Иногда я в беспорядке перетасовывал свои конспективные записи и через несколько недель пытался расположить их наилучшим образом, прежде чем составлять законченные фразы и дописывать очерки. Это должно было научить меня упорядоченному мышлению. Сравнивая затем свое сочинение с оригиналом, я находил множество ошибок и исправлял их; но иногда я льстил себя мыслью, что в некоторых незначительных деталях мне удалось улучшить изложение или язык, и это заставляло меня думать, что со временем я, пожалуй, стану неплохим писателем, к чему я всячески стремился. Я мог выделить для этих упражнений и для чтения время только ночью после работы или утром до работы, или по воскресеньям, когда я старался оставаться один в типографии, избегая, насколько возможно, посещать общественное богослужение, чего от меня неуклонно требовал отец, когда я находился на его попечении, – я и до сих пор считал это своей обязанностью, хотя и не мог, как мне казалось, позволить себе тратить на это время.

Когда мне было лет шестнадцать, мне попалась книга некоего Трайона, рекомендовавшего вегетарианскую пищу. Я решил стать вегетарианцем. Мой брат, будучи еще неженатым, не вел у себя хозяйства, а столовался вместе со своими подмастерьями в другой семье. Мой отказ есть мясо вызвал неудобство, и меня часто корили за эту странность. По книжке Трайона я научился готовить некоторые рекомендуемые им кушанья, как вареный картофель, рис, пудинг на скорую руку и некоторые другие; и тогда я предложил брату, что если он будет выдавать мне половину тех денег, которые платит за мой стол, то я буду столоваться сам. Он сразу же согласился, и я обнаружил, что могу сэкономить половину того, что он мне выдавал. Это создало мне дополнительный фонд для покупки книг. Но, кроме того, я получил и еще одно преимущество. Мой брат и все другие уходили на обед из типографии, и я оставался там один; быстро перекусив (мой легкий завтрак часто состоял из сухаря или куска хлеба, горсточки изюма или пирожка из кондитерской и стакана воды), я мог располагать остальным временем до их возвращения как хотел; за этот промежуток я успевал многое сделать, ведь голова у меня была ясная и я быстро все схватывал благодаря умеренности в еде и питье. Случилось так, что мне несколько раз пришлось краснеть из-за неумения считать, – в школе я дважды проваливался по арифметике; тогда я взял коккеровский учебник арифметики[7] и самостоятельно одолел его без малейшего труда. Кроме того, я прочел книгу Селлера и Стэрми по навигации и ознакомился с содержащимися там начатками геометрии, но в этой науке я недалеко ушел. Примерно в это же время я прочел сочинение Локка «О человеческом разуме» и «Искусство мышления», написанное господами из Пор-Рояля[8].

Мне очень хотелось улучшить свою речь, и мне попалась английская грамматика (кажется, Гринвуда), в конце которой было два небольших очерка об искусстве риторики и логики, причем последний заканчивался рассуждением о сократическом методе. А вскоре я достал «Воспоминания о Сократе» Ксенофонта[9], где приводятся многочисленные примеры использования этого метода. Я был им совершенно очарован и стал применять его; я уже больше не прибегал ни к отрицанию, ни к позитивной аргументации, а усвоил дозу смиренного вопрошателя. Кроме того, так как я, начитавшись Шефтсбери и Коллинса, сделался скептиком, – а я и без того уже скептически относился ко многому в наших религиозных доктринах, – то я нашел этот метод самым безопасным для себя и очень стеснительным для тех, против кого я его применял; поэтому я извлекал из него большое наслаждение, непрерывно в нем практиковался и достиг большого искусства в умении добиваться даже от весьма умных людей таких допущений, последствий которых они предвидеть не могли; при этом они попадали в затруднительное положение, выбраться из которого были не в состоянии; подобным образом мне удавалось одерживать такие победы, которых не заслуживал ни я, ни отстаиваемый мной тезис.

Я прибегал к этому методу в течение ряда лет, но постепенно отказался от него, сохранив лишь привычку высказывать свое мнение с величайшей скромностью, никогда не употребляя таких выражений, как «разумеется», «несомненно» и прочих в том же роде, придающих оттенок непогрешимости мнению, которое может быть оспорено; я предпочитал говорить: «Мне представляется или думается, что дело обстоит так-то», или «В силу таких-то причин я бы сказал, что…», «Если я не ошибаюсь, то…». Такая привычка, как я полагаю, сослужила мне хорошую службу, когда впоследствии мне не раз приходилось убеждать людей в своей правоте и получать их согласие на осуществление тех мер, которые я стремился провести. А поскольку главное во всякой беседе это поучать других или учиться самому, доставить удовольствие или убедить в чем-либо, то я бы хотел, чтобы умные люди, питающие хорошие намерения, не уменьшали силу воздействия своих доводов посредством безапелляционной, заносчивой манеры говорить; это почти неизменно вызывает отвращение в слушателях, настраивает их недоброжелательно и, одним словом, достигает совершенно обратных целей, чем те, для которых мы одарены речью. Ведь если вы стремитесь поучать других, то безапелляционная, догматическая манера выражать свои мнения может вызвать противодействие и помешать внимательно вас выслушать, Если же вы хотите, чтобы другие уделили вам от своих знаний, то вам не следует заявлять о своей твердой приверженности к вашим нынешним взглядам; скромные и рассудительные люди, которые не любят споров, наверное предоставят вам и дальше пребывать в ваших заблуждениях. Если вы усвоите такую манеру, то трудно ожидать, что вы произведете приятное впечатление на своих слушателей или убедите тех, поддержкой которых вы хотите заручиться. Поп справедливо замечает:

Людей надо учить так, как если бы вы их не учили, И незнакомые вещи преподносить как забытые.

Он также советует нам:

Говорить хотя и уверенно, но с напускной скромностью. И он мог бы присоединить эту строку к той, которая у него соединена с другой, на мой взгляд, менее подходящей:

Недостаток скромности есть недостаток ума.

Если вы спросите; почему другая строка меньше подходит, то я повторю цитату:

Нескромные слова ничем нельзя извинить, так как недостаток скромности есть недостаток ума.

Так разве «недостаток ума» (когда человеку так не повезло, что ему не хватает его) не является некоторым извинением «недостатка скромности?» и не правильнее ли было бы читать эти строки так:

Нескромные слова можно извинить лишь тем,

Что недостаток скромности есть недостаток ума.

Окончательное решение этого я, однако, предоставляю лицам, более компетентным.

Мой брат в 1720 или в 1721 году стал издавать газету. Это была вторая газета, появившаяся в Америке, и называлась она «Нью-Ингленд курант». Ее единственной предшественницей была газета «Бостон ньюс-леттер». Я помню, как кое-кто из друзей пытался отговорить его от этого, по их мнению, безнадежного дела, считая, что одной газеты для Америки вполне достаточно. В настоящее время, в 1771 году, их не меньше двадцати пяти. Он все же взялся за это дело; на меня было возложено разносить газеты подписчикам после того, как я набирал и печатал очередной номер. Среди его приятелей были одаренные люди, развлекавшиеся тем, что писали небольшие сочинения для его газеты, что увеличивало ее престиж и поднимало спрос на нее, и эти джентльмены часто нас посещали. Наслушавшись их разговоров об успехе этих произведений, мне не терпелось испытать себя на этом поприще. Но так как я был еще мальчиком и боялся, что брат не согласится печатать образцы моего творчества в своей газете, если будет знать о моем авторстве, то я изменил свой почерк и, написав анонимное сочинение, подсунул его ночью под дверь типографии. Утром оно было найдено и передано на суд его друзей, когда они собрались, как обычно. Они прочли его и разобрали в моем присутствии, и я получил величайшее наслаждение, услышав их похвалу; они старались угадать автора и перебрали при этом всех, кто выделялся у нас своей ученостью и умом. Теперь-то я считаю, что мне повезло с судьями и что, пожалуй, они не были такими знатоками, как я их считал. Ободренный, однако, успехом этого начинания, я написал и послал тем же путем в печать еще несколько сочинений, которые тоже были одобрены; и я хранил свою тайну до тех пор, пока мое маленькое вдохновение на произведения такого рода не иссякло; тогда я раскрыл истину, после чего знакомые брата стали несколько больше со мной считаться.

 

Брату же это не понравилось, так как он считал, что я могу возгордиться. Это, возможно, было одной из причин тех размолвок, которые начались у нас в это время. Хотя он и был моим братом, он считал себя моим хозяином, а меня подмастерьем, вследствие чего предъявлял ко мне такие же требования, как и к прочим; я же считал некоторые из них унизительными для себя, ожидая от него, как от брата, большего снисхождения. Наши споры нередко приходилось решать отцу, и то ли потому, что я обычно бывал прав, то ли лучше умел доказывать, но решение обычно оказывалась в мою пользу. Но мой брат был очень вспыльчив и часто бил меня, на что я немало обижался. Мне думается, что его суровое и тираническое обращение со мной вызвало во мне то отвращение ко всякой деспотической силе, которое сопутствовало мне на протяжении всей моей жизни. Мое ученичество было для меня очень тягостным, я с обидой вспоминал те побои, которые он слишком часто наносил мне в раздражении, хотя в остальном он не был дурным человеком. Может быть, я был слишком дерзким и самонадеянным.

Одну из статей в нашей газете по какому-то политическому вопросу, по какому именно я уже забыл, ассамблея сочла для себя оскорбительной. Брата арестовали, вынесли ему порицание и посадили на месяц в тюрьму по предписанию спикера; я думаю, преимущественно за то, что он не хотел открыть имя автора. Меня тоже арестовали и допрашивали в совете; но хотя я не доставил им никакого удовлетворения, они ограничились увещеванием и отпустили меня, возможно, потому, что считали меня подмастерьем, обязанным хранить секреты своего хозяина. Во время тюремного заключения моего брата, о котором я очень сожалел, несмотря на наши личные разногласия, я руководил газетой и осмелился при этом допустить несколько выпадов против наших правителей; брат отнесся к этому весьма доброжелательно, другие же получили обо мне неблагоприятное впечатление, как о молодом таланте, питающем склонность к клевете и сатире.

Освобождение моего брата сопровождалось приказом (весьма странным), что «Джемс Франклин впредь не должен печатать газету под названием «Нью-Ингленд курант»». В связи с этим в нашей типографии была устроена небольшая конференция с участием наших друзей. Некоторые предлагали обойти этот приказ, изменив название газеты; однако мой брат, считая, что это связано с неудобствами, решил, наконец, что можно найти лучший выход и издавать ее в будущем под именем «Бенджамина Франклина»; для того же, чтобы избежать возможного порицания со стороны ассамблеи за то, что газету продолжает издавать его подмастерье, была употреблена следующая хитрость: мне вернули мой старый контракт, на обороте которого было указано, что меня полностью рассчитали; этот контракт можно было предъявить в случае необходимости; для того же, чтобы мой брат и в дальнейшем мог пользоваться моими услугами, я должен был подписать новый контракт на весь остальной срок, и этот контракт должен был сохраняться в тайне. Это был очень ненадежный план, но, как бы то ни было, его немедленно привели в исполнение, и газета в течение нескольких месяцев выходила под моим именем.

Когда же между мной и братом снова начались нелады, то я воспользовался случаем обеспечить себе свободу, предполагая, что он не осмелится предъявить новый контракт. С моей стороны было нечестно воспользоваться этим преимуществом, и это я считаю одной из первых ошибок в своей жизни. Но какое значение имела для меня нечестность этого поступка, когда и так я все время желал, чтобы представилась какая-либо возможность сократить этот срок, и такая возможность вдруг представилась самым неожиданным образом.

Когда он узнал, что я хочу его оставить, то он постарался, чтобы я не мог найти себе место ни в одной типографии города; для этого он обошел все типографии и говорил с каждым владельцем, вследствие чего ни один не взял меня на работу. Тогда я стал подумывать о переезде в Нью-Йорк, как в ближайшее место, где была типография; и я был склонен покинуть Бостон, когда раздумывал о том, что уже сделал себя до некоторой степени неприятным для правящей партии; а самочинные действия ассамблеи в отношении моего брата давали мне основание заключить, что если я останусь, то вскоре у меня будут неприятности; помимо этого мои несдержанные рассуждения относительно религии привели к тому, что добрые люди с ужасом показывали на меня как на язычника и безбожника. Я твердо решил уехать в Нью-Йорк, но теперь мой отец объединился с моим братом, и я знал, что если я попытаюсь уехать открыто, то мне постараются помешать. Тогда мой друг Коллинс решил помочь мне бежать. Он договорился с капитаном одного нью-йоркского шлюпа о моем проезде под тем предлогом, что я – знакомый ему молодой человек, у которого была интрижка с девицей легкого поведения, родители которой хотят меня заставить жениться на ней, почему я и не могу открыто ни уйти, ни уехать. Я продал часть своих книг, чтобы иметь немного денег, меня тайно взяли на борт шлюпа, ветер был попутный, и через три дня я очутился в Нью-Йорке, почти в трехстах милях от своего родного дома в возрасте семнадцати лет (6 октября 1723 года), не имея никаких рекомендаций, не зная здесь ни одной живой души и почти без гроша в кармане.

Глава II

Моя тяга к морю к этому времени уже прошла, а то я мог бы вполне ее удовлетворить. Но, овладев другой профессией и считая себя довольно хорошим мастером, я предложил свои услуги здешнему печатнику, старому мистеру Вильяму Бредфорду (он был первым печатником в Пенсильвании, но уехал оттуда вследствие ссоры с губернатором Джорджем Кейсом). Он не мог дать мне места, так как работы было мало, а подмастерьев достаточно. «Но, – сказал он, – у моего сына в Филадельфии недавно умер его главный помощник Аквила Роуз. Если ты туда отправишься, то, я думаю, у него найдется для тебя место». До Филадельфии была еще сотня миль. Однако я сел на судно, направлявшееся в Амбой, отправив свой сундук и вещи кружным путем по морю.

Когда мы пересекали залив, разразился шторм, который разорвал наши гнилые паруса в клочки, не дал нам возможности войти в гавань и отогнал нас к Лонг-Айленду. Во время переезда один пьяный голландец, тоже находившийся в числе пассажиров, свалился за борт; он уже тонул, когда я перегнулся через борт и схватил его за кудлатую голову; я его подтянул, и мы снова втащили его на судно. Купанье несколько отрезвило его, и он отправился спать, но сначала достал из кармана книжку и попросил меня просушить ее. Это оказался мой старый любимый автор Бениан «Странствия паломника»[10] на голландском языке, напечатанные мелким шрифтом, на хорошей бумаге с гравюрами на меди; это издание было лучше, чем те, которые я когда-либо видел на его родном языке. Впоследствии я узнал, что это произведение переведено на большинство европейских языков и что оно, пожалуй, больше читается, чем какая-либо другая книга, за исключением, возможно, Библии. Честный Джон первым из тех, кого я знаю, стал чередовать повествование с диалогом, такой способ изложения захватывает читателя, который в самых интересных местах чувствует, что он как бы находится в обществе действующих лиц и присутствует при их разговоре. Дефо успешно подражал ему в своем «Робинзоне Крузо», в своей «Молл Флендерс» и в других произведениях; а Ричардсон употребил тот же прием в своей «Памеле» и т. д.

Приблизившись к острову, мы увидели, что находимся в таком месте, где нельзя пристать, так как сильный прибой разбивался о каменистый берег. Тогда мы бросили якорь и протянули канат к берегу. Некоторые из жителей острова подошли к краю воды и что-то кричали нам, а мы в свою очередь кричали им, но ветер был так силен, а прибой производил такой шум, что мы не могли понять друг друга. На берегу было несколько небольших лодок, и мы делали знаки и кричали, чтобы они за нами приехали, но они либо не понимали нас, либо считали это невозможным и ушли прочь. Приближалась ночь, и нам ничего не оставалось, кроме как набраться терпения и ждать, пока стихнет ветер; тем временем мы с хозяином судна решили по мере возможности соснуть и забрались под палубу, где находился все еще мокрый голландец. Моросивший сверху дождь просачивался к нам, и вскоре мы стали такими же мокрыми, как он. Так мы и пролежали всю ночь почти без всякого отдыха; но на следующий день ветер стих, и мы взяли курс на Амбой, чтобы приплыть туда до наступления ночи. Мы уже находились на воде тридцать часов без пищи и питья, кроме бутылки скверного рома, а вода, по которой мы плыли, была соленая.

Вечером я почувствовал, что меня очень лихорадит, и лег в постель; но так как я где-то читал, что холодная вода, выпитая в большом количестве, помогает от лихорадки, то я последовал этому рецепту, сильно потел почти всю ночь, и лихорадка оставила меня. Утром, переправившись на пароме, я продолжал свое путешествие пешком – мне предстояло пройти еще пятьдесят миль до Берлингтона, где, как мне сказали, я смогу найти лодки, которые подвезут меня до самой Филадельфии.

Весь день шел очень сильный дождь, я промок до костей и к полудни сильно устал; поэтому я остановился в убогой гостинице, где и провел ночь, начиная уже сожалеть, что я покинул дом. К тому же я представлял собой такое жалкое зрелище, что, судя по обращенным ко мне вопросам, во мне заподозрили беглого слугу, и я подвергался опасности быть арестованным по этому подозрению. Однако на следующий день я продолжал свой путь и вечером оказался на расстоянии восьми или десяти миль от Берлингтона, в гостинице, которую содержал некий доктор Браун. Пока я насыщался, он вступил со мной в разговор и, обнаружив, что я кое-что читал, сделался очень общительным и радушным. Наше знакомство продолжалось до конца его жизни. Он был, как я полагаю, странствующим лекарем, так как не было такого города ни в Англии, ни в какой-либо европейской стране, о котором он не мог бы весьма обстоятельно рассказать. Он получил некоторое литературное образование и обладал незаурядным умом, но это не мешало ему быть настоящим язычником и через несколько лет он принялся кощунственно перелагать Библию разухабистыми стишками, наподобие того, как Коттон поступил с Вергилием[11]. Таким путем он выставил многие факты в весьма непривлекательном свете и мог бы внести смятение в слабые умы, если бы его произведение было опубликовано, чего, однако, не случилось.

В его доме я провел эту ночь, а на следующее утро добрался до Берлингтона. Здесь меня, однако, ожидало разочарование, так как я узнал, что рейсовые лодки ушли незадолго до того и не ожидались раньше вторника, а сегодня была только суббота. Тогда я вернулся в город к одной старой женщине, у которой я купил немного имбирных пряников, чтобы питаться во время путешествия по воде, и попросил у нее совета; она предложила мне оставаться в ее доме, пока мне не представится возможность уехать на какой-либо другой лодке; я был утомлен своим пешим путешествием и принял это приглашение. Когда она узнала, что я печатник, она захотела, чтобы я остался в этом городе и занимался своим ремеслом, но это было потому, что она не понимала, какое мне нужно для начала оборудование. Она была очень гостеприимной, от всего сердца накормила меня обедом из бычьей головы, а взамен приняла от меня только кружку пива. Я уже примирился с тем, что мне придется торчать здесь до вторника. Однако вечером, когда я прохаживался по берегу реки, подошла лодка, которая, как я узнал, отправлялась в Филадельфию с несколькими пассажирами. Они согласились взять меня с собой, и так как ветра не было, то нам пришлось грести на всем протяжения пути; и примерно в полночь, так как города все еще не было видно, некоторые из нашей компании стали говорить, что мы его, должно быть, проехали и что нам не надо больше грести; другие же не знали, где мы находимся, тогда мы направились к берегу, вошли в небольшую бухточку, пристали около старого забора, из столбов которого развели костер (ведь была холодная октябрьская ночь), и там мы оставались до рассвета. Тогда один из наших спутников узнал это место, называвшееся бухта Купера, немного выше Филадельфии, которую мы увидели, как только выбрались из бухты. Мы прибыли в Филадельфию в воскресенье утром, в восемь или в девять часов, и высадились на пристани около Маркит-стрит.

 

Я описываю так подробно свое путешествие и не менее подробно буду описывать и мое первое прибытие в этот город, чтобы ты мог мысленно сравнить такое неприглядное начало с тем положением, которого я впоследствии там достиг. На мне было мое рабочее платье. Мой выходной костюм должен был прибыть кружным путем по морю. Я был грязным после своего путешествия; карманы мои были набиты рубашками и чулками; я не знал ни одной живой души и не имел понятия, где искать себе жилье. Ходьба, гребля и недостаток сна утомили меня, я был очень голоден и все мои наличные средства состояли из одного доллара и примерно шиллинга медными монетами, и я отдал эти деньги лодочникам за проезд. Сначала они отказывались от них, говоря, что я тоже греб, но я настаивал, чтобы они взяли эти деньги. Иногда человек, имея немного денег, бывает более щедрым, чем когда их у него много, возможно потому, что боится, как бы не подумали, что у него мало.

Я пошел вверх по улице, оглядываясь по сторонам, пока не дошел до Маркит-стрит, здесь я встретил мальчика, который нес хлеб. Мне часто приходилось обедать сухим хлебом, и, узнав, где он его купил, я немедленно отправился в указанную мне булочную. Я спросил сухарей, подразумевая такие, какие были у нас в Бостоне, но их, по-видимому, в Филадельфии не делали. Тогда я спросил буханку за три пенни, и мне опять сказали, что у них таких нет. Не зная ни здешних цен, ни названий различных сортов хлеба, я сказал булочнику, чтобы он дал мне чего-нибудь на три пенни. Тогда он дал мне три большие пышные булки. Я удивился такому количеству, но взял их, и так как у меня в карманах не было места, то я сунул по одной булке себе под мышки, а третью стал есть. В таком виде я прошествовал вверх по Маркит-стрит до Фор-стрит, пройдя мимо двери мистера Рида, отца моей будущей жены; здесь она, стоя в дверях, увидела меня и подумала, что у меня – как оно несомненно и было – довольно странный и дикий вид. Затем я повернул и пошел вниз по Честнэт-стрит и немного по Уолнэт-стрит, всю дорогу уплетая свою булку. Повернув еще раз, я снова оказался у пристани на Маркит-стрит, неподалеку от лодки, на которой я приехал. Здесь я напился речной воды и, досыта наевшись одной булкой, отдал две другие женщине с ребенком, которые ехали вместе с нами в лодке и должны были отправиться дальше.

Подкрепившись подобным образом, я снова пошел вверх по улице, на которой к этому времени уже было много хорошо одетых людей и все они шли в одном направлении; я присоединился к ним и попал в большой молитвенный дом квакеров, расположенный около рынка. Я сел среди них и, оглянувшись по сторонам и ничего не слыша, заснул, так как очень утомился прошедшей ночью и не имел случая выспаться. Я крепко спал до самого конца собрания, когда кто-то по своей доброте разбудил меня. Это был первый дом, который я посетил и в котором я спал в Филадельфии.

Тогда я снова пошел вниз к реке и, вглядываясь в лица прохожих, увидел молодого квакера, наружность которого мне понравилась. Я обратился к нему и спросил, не может ли он указать мне такое место, где приезжий мог бы остановиться. Мы находились поблизости от гостиницы «Три моряка». «Вот, – сказал он, – дом, где принимают приезжих, но у него дурная слава; если ты пойдешь со мной, то я покажу тебе лучшее место». Он провел меня к гостинице «Приют заблудших» на Уотер-стрит. Здесь мне дали обед. Пока я ел, мне задали несколько хитрых вопросов, так как по моему юному виду и наружности во мне заподозрили беглеца.

После обеда хозяин показал мне мою койку, и я улегся, не раздеваясь, и спал до шести часов вечера, пока меня не позвали ужинать. Потом я снова лег очень рано и проспал крепким сном до самого утра. Утром я оделся, по возможности аккуратней, и отправился к Эндрю Бредфорду, печатнику. В типографии я встретил его старого отца, с которым виделся в Нью-Йорке и который, путешествуя верхом, добрался до Филадельфии раньше меня. Он познакомил меня со своим сыном; тот меня любезно принял, угостил завтраком, но сказал, что в настоящее время не нуждается в помощнике, так как только что одного нанял. Но в городе недавно обосновался еще один печатник, некто Кеймер, у которого, возможно, найдется для меня работа; если нет, то он предлагает мне жить в его доме и выполнять время от времени его небольшие поручения, пока не откроется вакансия.

Старый джентльмен сказал, что сам пройдет со мной к новому печатнику. Когда мы туда пришли, Бредфорд сказал:

«Сосед, я привел к тебе молодого человека, занимающегося тем же ремеслом, что и ты; может быть, он тебе понадобится». Тот задал мне несколько вопросов, сунул мне в руки верстатку, чтобы посмотреть, как я работаю, а затем сказал, что вскоре примет меня, хотя в настоящее время у него нет для меня никакой работы. Кеймер никогда раньше не видел Бредфорда и решил, что это один из расположенных к нему горожан. Он завязал с ним разговор о своем нынешнем предприятии и о видах на будущее; Бредфорд же не сказал ему, что он отец другого печатника, и когда Кеймер стал распространяться о своих намерениях забрать большую часть дела в свои руки, то Бредфорд хитрыми вопросами и незначительными сомнениями выудил у него все подробности касательно того, на чье влияние он рассчитывает и каким образом намеревается действовать. Я стоял рядом и все слышал и сразу понял, что один из них – старый пройдоха, а другой – зеленый новичок. Бредфорд оставил меня с Кеймером, который страшно удивился, когда я ему сказал, кто был этот старик.

Типография Кеймера, как я обнаружил, состояла из старого сломанного печатного станка и небольшого изношенного комплекта английских шрифтов, которыми он сам в этот момент пользовался, набирая элегию о вышеупомянутом Аквиле Роузе, талантливом молодом человеке с превосходной репутацией, которого весьма уважали в городе; он был секретарем ассамблеи и неплохим поэтом. Кеймер и сам сочинял стихи, но довольно неважные. Нельзя было сказать, что он их пишет, так как его метод заключался в том, что он набирал их литерами прямо экспромтом; и так как у него не было рукописного оригинала, а только две типографские кассы, а на элегию мог уйти весь шрифт, то никто не был в состоянии ему помочь. Я решил попытаться наладить его станок (которым он еще не пользовался и в котором он ничего не понимал); пообещав прийти и напечатать его элегию, как только она будет готова, я вернулся к Бредфорду, который дал мне пока небольшую работу; у него же я жил и столовался. Через несколько дней Кеймер прислал за мной, чтобы я напечатал элегию. Теперь у него была еще пара касс и брошюра для печати, и он посадил меня за работу.

7Имеется в виду учебник по арифметике английского математика Эдварда Коккера (1631–1675).
8Франклин имеет в виду последователей Декарта – янсенистов А. Арно и П. Николь, составивших пособие по логике – «Логика, или искусство мыслить» (1662). Книга долгое время служила школьным руководством.
9«Воспоминания о Сократе» Ксенофонта – одно из классических произведений III века до н. э. На латинском языке произведение называется «Memorabilia», что дословно означает: «достойные упоминания вещи». Работа представляет собой апологию Сократа и его учения.
10«Странствие паломника» («The Pilgrim’s Progress», 1678) – роман английского религиозного писателя Джона Бениана (1628–1688). Несмотря на пуританско-морализаторскую тенденцию, произведение ценно своей острой критикой нравов аристократии и торгашеской буржуазии.
11Франклин имеет в виду пародию на Вергилия («Virgil Travestie», 1664–1670) английского поэта Чарлза Коттона (1630–1687).
Рейтинг@Mail.ru