bannerbannerbanner
Читая «Лолиту» в Тегеране

Азар Нафиси
Читая «Лолиту» в Тегеране

20

За несколько месяцев до этого Манна и Нима явились ко мне за советом. Они откладывали деньги и теперь раздумывали, потратить ли их на «жизненно необходимые» вещи, как они их называли, или на спутниковую тарелку. Денег у них было мало; небольшую сумму, что имелась, они заработали репетиторством. Как и многие другие молодые пары, после четырех лет брака они все еще не могли позволить себе отдельную квартиру. Они жили с мамой и младшей сестрой Манны. Я не помню, что посоветовала им в тот день, но знаю, что вскоре после этого они купили спутниковую тарелку. Они пришли от нее в полный восторг, и с тех пор каждый день рассказывали про новый фильм – классику американского кинематографа – который посмотрели накануне.

Спутниковые тарелки пользовались в Иране огромной популярностью. Их мечтали установить не только люди вроде меня, принадлежавшие к так называемой «интеллигенции». Тахере-ханум рассказывала, что в менее зажиточных и более религиозных кварталах Тегерана семьи, у которых были тарелки, «сдавали» соседям время перед телевизором. Я вспомнила, как во время поездки в США в 1996 году видела Дэвида Хассельхофа, звезду «Спасателей Малибу»; тот хвастался, что его сериал – самый популярный в Иране.

Строго говоря, Манна и Нима никогда не были моими студентами. Они учились на последнем курсе факультета английской литературы в Тегеранском университете, готовились получать магистерскую степень. Они читали мои статьи, слышали о моих занятиях от друзей и однажды просто пришли на мою лекцию. Потом спросили разрешения посещать мои классы просто для себя. После этого они не пропускали ни одного занятия, ходили на мои выступления и публичные лекции. Я видела их на этих мероприятиях: они обычно стояли у двери и всегда улыбались. Я чувствовала, что этими улыбками они побуждали меня все больше рассказывать о Набокове, Беллоу, Филдинге; они сообщали, как это жизненно важно – продолжать, чего бы это ни стоило мне или им.

Они познакомились в Ширазском университете и полюбили друг друга по большей части из-за общего интереса к литературе и изолированности от университетской жизни. Манна потом объяснила, что в основе их привязанности лежали прежде всего слова. В период ухаживания они писали друг другу письма и читали стихи. Они впали в зависимость от безопасного мира, сплетенного из слов, – их собственного тайного мира, где все враждебное и неконтролируемое становилось дружелюбным и понятным. Она писала диссертацию по Вирджинии Вулф и импрессионистам, он – по Генри Джеймсу.

Когда Манна радовалась, она делала это очень тихо; ее радость, казалось, происходила из неведомых глубин ее существа. Я все еще помню первый день, когда увидела их с Нимой в своем классе. Они напомнили мне моих двоих детей, когда те сговаривались, чтобы чем-то меня порадовать. Сначала Нима показался мне более разговорчивым из них двоих. Он всегда шел со мной рядом, а Манна – чуть позади. Нима говорил, рассказывал истории, а Манна заглядывала за его плечо, пытаясь уловить мою реакцию. Сама она редко подавала голос. Лишь через несколько месяцев, когда по моему настоянию она показала мне свои стихи, ей пришлось говорить со мной напрямую, а не через Ниму.

Я назвала их созвучными именами, хотя в реальности их звали иначе. Но я так привыкла видеть их вместе, привыкла к их постоянному выражению одинаковых мыслей и чувств, что для меня они были как брат с сестрой, только что обнаружившие в садике позади дома какое-то чудо, проход в волшебное царство. Я же была их феей-крестной, безумной колдуньей, которой они могли довериться.

Пока мы разбирали бумаги и обустраивали мой домашний кабинет, расставляя книги и раскладывая конспекты по папкам, они рассказывали байки и сплетни об Тегеранском университете, где я служила несколько лет назад. Многие из тех, о ком они говорили, были мне знакомы, включая нашего любимого злодея профессора Икс. Тот питал к Ниме и Манне необъяснимую упорную ненависть. Он был одним из немногих профессоров, кто не уволился или не подвергся увольнению с тех пор, как я ушла из этого университета. Ему казалось, что Нима и Манна недостаточно его уважали. Он выработал эффективный способ решения всех сложных вопросов литературной критики: по всем спорным темам устраивал голосование. Голосовали, поднимая руки, поэтому все дебаты обычно решались в его пользу.

Но главным камнем преткновения стала курсовая Манны по Роберту Фросту. На следующем занятии он сообщил группе, в чем не согласен с ее работой, и попросил учеников проголосовать. Все, кроме Манны, Нимы и еще одного человека проголосовали в поддержку профессора. После голосования профессор повернулся к Ниме и спросил его, с чего он вдруг переобулся. Неужели жена промыла ему мозги? Чем сильнее он цеплялся к ним, чем чаще выставлял их идеи на голосование, тем упрямее они становились. Они приносили ему книги известных критиков, в которых содержалась поддержка их идей и осуждение его позиции. В очередном приступе ярости он запретил им посещать его занятия.

Один из студентов профессора Икс решил написать курсовую по «Лолите». Он не пользовался источниками и даже не читал Набокова, но его работа восхитила профессора, у которого был зуб на юных девочек, портящих жизнь интеллектуалам. Этот студент хотел написать, как Лолита соблазнила Гумберта, «поэта-интеллектуала», и разрушила его жизнь. С глубокой серьезностью профессор Икс спросил студента, знал ли он о сексуальных извращениях самого Набокова. Голосом, дрожащим от презрения, Нима передразнил профессора, скорбно качающего головой; он вещал о том, как в каждом втором романе какая-нибудь легкомысленная кокетка разрушает жизнь умного мужчины. Манна клялась, что, рассуждая на свою любимую тему, он бросал на нее ядовитые взгляды. Но несмотря на свою позицию насчет «легкомысленных кокеток» Набокова, когда пришло время профессору подыскивать себе новую жену, его основным условием стал возраст не старше двадцати трех лет. Его вторая жена, подобранная должным образом через сваху, была моложе его на несколько десятков лет.

21

Однажды утром в четверг было так жарко, что зной, казалось, проникал даже в прохладу нашего дома с кондиционером. Мы всемером разговаривали о том о сем перед началом занятий. Разговор зашел о Саназ. На прошлой неделе та пропустила урок, не позвонив и не объяснившись, и теперь мы не знали, придет ли она. Никто ничего о ней не слышал, даже Митра. Мы подозревали, что ее бедовый братец что-то задумал. Он давно стал постоянным предметом наших разговоров, одним из «злодеев» мужского пола, которых мы обсуждали каждую неделю.

– Нима говорит, что мы не понимаем, как трудно мужчинам в Иране, – с легким сарказмом проговорила Манна. – Мол, они тоже не знают, как себя вести. И иногда ведут себя, как грозные мачо, потому что чувствуют себя уязвимыми.

– Что ж, в какой-то мере это так, – ответила я. – Ведь для отношений нужны двое, а если сделать половину населения невидимками, вторая половина тоже неизбежно пострадает.

– Можете представить мужчину, который воспринимает прядь моих волос как сексуальную провокацию? – спросила Нассрин. – Или сходит с ума при виде большого пальца моей ноги… Подумать только! – воскликнула она. – Мой палец ноги – смертельное оружие!

– Женщины, покрывающие себя, содействуют режиму и поддерживают его, – непокорно произнесла Азин.

Махшид не сказала ни слова, внимательно разглядывая кованую ножку стола.

– А те, кто красит губы в огненно-красный цвет и флиртует с профессорами, – Манна пригвоздила Азин ледяным взглядом, – должно быть, делают это ради борьбы за благое дело? – Азин покраснела и ничего не ответила.

– Бороться с чрезмерным сексуальным аппетитом у мужчин можно, отрезав им гениталии, – невозмутимо предложила Нассрин. Она читала книгу Наваль аль-Садави[23] о жестокости по отношению к женщинам в некоторых мусульманских сообществах. Садави была врачом и подробно описывала кошмарные последствия калечащих операций на гениталиях, проведенных маленьким девочкам якобы с целью умерить их сексуальные аппетиты. – Я работала над текстом для моего переводческого проекта…

– Переводческого?

– А вы не помните? Я же сказала отцу, что перевожу мусульманские тексты на английский по просьбе Махшид.

– Но я думала, это всего лишь предлог, чтобы ты могла ходить на встречи, – сказала я.

– Так и было, но потом я решила заниматься этими переводами три часа в неделю, иногда и больше, в качестве расплаты за свою ложь. Так я договорилась с совестью, – с улыбкой произнесла она. – Так вот, хотите верьте, хотите нет, но сам аятолла не новичок в сексуальных вопросах, – продолжала Нассрин. – Я переводила его великий труд «Политические, философские, социальные и религиозные принципы аятоллы Хомейни», и у него там несколько интересных замечаний.

– Но его уже перевели, – заметила Манна. – Какой смысл делать это еще раз?

– Да, – отвечала Нассрин, – перевели некоторые части, но сочинение стало предметом шуток; наши посольства за границей выяснили, что люди читают книгу не ради нравственных наставлений, а чтобы посмеяться над ней. С тех пор эти переводы очень трудно раздобыть. И мой перевод очень тщательный, снабжен ссылками и перекрестными ссылками на труды других уважаемых людей. Так, к примеру, знаете ли вы, что секс с животными считается средством излечения от неуемного сексуального аппетита? Существует также проблема секса с курами. Если человек занимался сексом с курицей, можно ли потом ее есть? Мало ли у кого возникнет такой вопрос? Наш лидер подсказывает ответ: нет, ни самому человеку, ни его ближайшим родственникам и людям из соседнего дома нельзя есть мясо этой курицы. Но если сосед живет, скажем, за два дома, уже можно. Видите, вместо того, чтобы читать Джейн Остин и Набокова, мой отец предпочитает, чтобы я тратила время на такие тексты, – с озорством проговорила она.

 

Услышав о подобном содержании работ аятоллы Хомейни от осведомленной Нассрин, мы не удивились. Она рассказывала о знаменитом трактате Хомейни, нашем местном эквиваленте диссертации – все, кто достигал статуса аятоллы, должны были написать такой трактат и в нем ответить на вопросы, которые могут задать им ученики, и предложить решение их проблем. Многие другие до Хомейни писали почти идентичные трактаты. Меня беспокоило другое: что люди, которые правили нами и в чьих руках находилась наша судьба и судьба нашей страны, воспринимали эти тексты на полном серьезе. Каждый день на национальном телевидении и радио эти охранители морали и культуры делали аналогичные заявления и обсуждали вопросы, подобные упомянутой Нассрин дилемме с курами, как будто это была самая серьезная тема для обдумывания и размышления.

В разгар этого глубокомысленного обсуждения, когда Азин хохотала, а Махшид мрачнела с каждой секундой, мы услышали скрип тормозов, и я догадалась, что это брат Саназ ее привез. Последовала пауза; хлопнула дверца машины, зазвонил звонок, и через несколько минут вошла Саназ, с порога бросившись извиняться. Она, казалось, так переживала из-за опоздания и пропущенного урока, что готова была расплакаться.

Я попыталась ее успокоить, а Ясси пошла на кухню сделать ей чай. Саназ держала в руках большую коробку с пирожными. Это зачем, Саназ? На прошлой неделе была моя очередь приносить пирожные, неуверенно произнесла она, вот я и принесла их сейчас. Я забрала у нее пирожные – у нее вспотели ладони – а она тем временем развернула накидку и сняла платок. Ее волосы были стянуты резинкой. Лицо было бледным и несчастным.

Наконец она села на свое обычное место рядом с Митрой; в руках она держала большой стакан воды со льдом, а на столике перед ней стояла чашка чая. Мы молча ждали, что она скажет. Азин попыталась пошутить, нарушив молчание – мы-то думали, ты поехала в Турцию на помолвку и забыла нас пригласить. Саназ робко улыбнулась и вместо ответа глотнула воды. Казалось, она одновременно хочет что-то сказать и не желает ничего говорить. Мы услышали слезы в ее голосе прежде, чем те заблестели в глазах.

Рассказанная ей история оказалась до боли знакомой. Две недели назад Саназ с пятью подругами поехали к Каспийскому морю на двухдневные каникулы. В первый день они решили навестить жениха подруги, который жил на вилле неподалеку. Саназ подчеркивала, что все они были прилично одеты, в платках и длинных накидках. Они сидели в саду: шесть девушек и один юноша. В доме не было алкогольных напитков, запрещенных кассет и дисков. Саназ словно намекала, что если бы все это было, они бы заслужили того обращения, которому подверглись в руках Стражей Революции.

Потом появились «они» – вооруженные стражи нравственности; они возникли неожиданно, перепрыгнув через низкие стены. Им якобы сообщили о происходящих в доме незаконных действиях; они потребовали провести обыск. Не найдя к чему придраться во внешности девушек, один из стражей сказал: вот смотрю я на вас, с вашими западными манерами… Что значит «с западными манерами», спросила Нассрин? Саназ взглянула на нее и улыбнулась. Уточню, когда в следующий раз встречу этого стража, сказала она. Правда в том, что при обыске не нашлось ни алкогольных напитков, ни кассет и дисков, но поскольку ордер на обыск у стражей имелся, они не желали уходить ни с чем. Их всех отвели в специальную тюрьму для нарушителей морали. Там, несмотря на протесты, их загнали в тесную темную камеру и оставили на ночь; кроме них, там было несколько проституток и наркоманка. Охранники заходили в камеру два-три раза за ночь, будили тех, кто уснул, и осыпали их проклятиями.

Там их держали сорок восемь часов. Несмотря на многократные просьбы, им не разрешали позвонить родителям. В назначенное время они могли выйти в туалет, но кроме этого покидали камеру лишь дважды: в первый раз их отвели в больницу, где женщина-гинеколог проверила их на девственность в присутствии студентов-медиков, наблюдавших за осмотром. Затем, не удовлетворившись ее вердиктом, стражи отвели девушек в частную клинику на повторную проверку.

На третий день консьерж виллы, которую снимали девочки, сообщил их встревоженным родителям из Тегерана, что их пропавшие дети, скорее всего, попали в автомобильную аварию и погибли. Родители тут же отправились в курортный городок искать дочерей и наконец нашли их. Девочкам устроили общий суд, заставили подписать документ с признанием в грехах, которых они не совершали, и вынесли наказание – двадцать пять ударов плетью.

У худенькой Саназ под накидкой была футболка; тюремщики пошутили, что раз на ней лишняя одежда, боли она не почувствует, и секли ее дольше положенного. Но физическая боль для нее была не так страшна, как унизительные проверки на девственность и ненависть к себе, которую она испытала, подписав вынужденное признание. В каком-то извращенном смысле физическое наказание стало для нее даже источником удовлетворения, компенсацией за то, что она подверглась остальным унижениям.

Когда их наконец освободили, а родители отвезли их домой, Саназ пришлось столкнуться с еще одним унижением: упреками брата. А что они хотели, заявил он? Как можно было отпустить шесть неуправляемых девчонок в поездку без мужского глаза? Почему никто никогда его не слушает – неужто потому, что он на несколько лет моложе его бестолковой сестрицы, которая давно уже должна быть замужем? Родители Саназ хоть и сочувствовали ей и тому, что ей пришлось пережить, вынуждены были согласиться, что, возможно, действительно не стоило отпускать ее в эту поездку – и дело не в том, что они ей не доверяли, просто условия в стране сейчас были неподходящие для таких вольностей. Мало того, что мне пришлось пережить унижение, подытожила Саназ; я теперь и виновата. Мне запретили пользоваться моей же машиной, а мой умный младший братик теперь повсюду меня сопровождает.

Я не могу забыть историю Саназ. Я постоянно возвращаюсь к ней, воссоздаю ее по кусочкам – до сих пор. Стена в саду, шесть девушек и юноша на веранде сидят и рассказывают анекдоты, смеются. А потом приходят «они». Я помню этот случай так же отчетливо, как многие другие инциденты из моей жизни в Иране; я помню даже события, о которых мне рассказывали или писали после моего отъезда. Странно, но они тоже стали моими воспоминаниями.

Возможно, лишь сейчас, находясь на расстоянии, когда я могу говорить о пережитом открыто и без страха, я могу начать осмыслять произошедшее и преодолевать свое ужасное чувство беспомощности. В Иране, сталкиваясь с повседневной жестокостью и унижением, мы испытывали странную отстраненность. Там мы говорили о случившемся так, будто все произошло не с нами; как пациенты с шизофренией, мы старались держаться подальше от своего второго «я», представлявшегося нам одновременно знакомым и чуждым.

22

В своих мемуарах «Память, говори» Набоков описывает акварельную картину, которая висела над его кроватью, когда он был маленьким. На этом пейзаже узкая тропинка уходила в чащу густых деревьев. Его мама читала ему сказку о мальчике, который однажды исчез, попав в картину, что висела над его кроватью; маленький Володя стал мечтать, чтобы с ним случилось то же самое, и молился об этом каждый вечер. Представляя нас в моей гостиной в Тегеране, вы должны понимать, что мы все стремились к тому же – к этому опасному исчезновению. Чем больше мы отгораживались от мира в нашем святилище, тем более чуждой казалась повседневная жизнь. Я ходила по улицам и спрашивала себя: неужели это мои люди, мой родной город? Неужели это я?

Ни Гумберту, ни слепому цензору никогда не удавалось по-настоящему обладать своими жертвами: те неизменно ускользали, как ускользают объекты фантазий, всегда одновременно находящиеся на расстоянии вытянутой руки и вне доступа. Даже сломленные жертвы не хотят подчиняться.

Об этом я думала однажды вечером в четверг после занятий, просматривая оставленные девочками литературные дневники с новыми сочинениями и стихами. В начале наших занятий я попросила описать, как они себя представляют. Тогда они не были готовы ответить на этот вопрос, но время от времени я его повторяла, спрашивала снова. Сейчас, сидя на диване и подобрав ноги, я читала их недавние ответы – десятки страниц.

Один из ответов сейчас лежит передо мной. Он принадлежит Саназ; она сдала его вскоре после тюремного заключения в приморском городке. Это простой черно-белый рисунок обнаженной девушки; ее белое тело заключено в черный пузырь. Она сидит, скрючившись почти в позе эмбриона и обнимая согнутое колено. Другую ногу девушка подвернула под себя. Длинные прямые волосы падают на спину, очерчивая ее контур, но лица не видно. Пузырь держит в воздухе огромная птица с длинными черными когтями. Но меня сильнее всего заинтересовали не эти образы с очевидным смыслом – девушка, пузырь – а небольшая деталь: девушка протягивает руку из пузыря и держится за коготь птицы. Ее обнаженная покорность зависит от этого когтя, и она к нему тянется.

Рисунок тут же заставил меня вспомнить слова Набокова из его знаменитого послесловия к «Лолите»; там он рассказывает, что «первая маленькая пульсация „Лолиты“» пробежала в нем в 1939 или начале 1940 года, когда он лежал в постели с тяжелым приступом межреберной невралгии. Он вспоминает «начальный озноб вдохновения», который «был каким-то образом связан с газетной статейкой об обезьяне в парижском зоопарке, которая, после многих недель улещиванья со стороны какого-то ученого, набросала углем первый рисунок, когда-либо исполненный животным: набросок изображал решетку клетки, в которой бедный зверь был заключен».

Два образа – из романа и реальной жизни – вскрывают ужасную правду. Ее ужас простирается далеко за пределы самого факта совершенного в каждом случае насилия. Он простирается за пределы клетки, демонстрируя короткую дистанцию и близость жертвы к тюремщику. И в каждом случае наше внимание направлено в болезненную точку, где животное в неволе касается прутьев решетки, на невидимый контакт кожи и холодного металла.

Большинство девочек выражали свои чувства словами. Манна видела себя туманом, обволакивающим твердые предметы, принимающими их форму; самими предметами она не становилась никогда. Ясси описывала себя как «фрагмент». Нассрин, пытаясь описать себя, однажды привела определение слова «парадокс» из Оксфордского толкового словаря. Почти во всех описаниях, данных девочками, подразумевалось, что они рассматривали себя в контексте внешнего мира, мешающего составить четкое и отдельное представление о себе.

Манна однажды написала про розовые носки, за которые получила нагоняй от Мусульманской студенческой ассоциации. Когда она рассказала об этом своему любимому профессору, тот пошутил, что она уже обворожила своего мужчину – Ниму – и поймала его в ловушку; теперь ей ни к чему розовые носки.

Между этими студентками и всеми женщинами их поколения и женщинами моего поколения была одна фундаментальная разница. Мое поколение жаловалось на утрату, бездну, что разверзлась в нашей жизни, когда у нас украли прошлое, сделав нас изгнанницами в собственной стране. Но при этом у нас было прошлое, и мы могли сравнить его с настоящим; у нас остались воспоминания и образы того, что у нас забрали. А мои девочки – те постоянно говорили о поцелуях украдкой, фильмах, которые они никогда не видели, ветре, который никогда не чувствовали на своей коже. У поколения этих девочек не было прошлого. Их память представляла собой невысказанное желание, то, чего у них никогда не было. Именно эта нехватка, тоска по обычным аспектам жизни, которые мы, старшие, принимали как должное, придавали их словам прозрачность и сияние, роднившие их с поэзией.

Интересно, как отреагируют люди, сидящие рядом со мной в кафе в этой другой стране, не в Иране, если я повернусь к ним сейчас, в этот самый момент, и заговорю о жизни в Тегеране? Станут ли они осуждать пытки, казни и экстремальные проявления агрессии? Пожалуй, да. Но что они скажут о наших повседневных актах неповиновения – например, о желании носить розовые носки?

Я спрашивала своих студентов, помнят ли они сцену танца из «Приглашения на казнь» – где тюремщик приглашает Цинцинната на танец. Они начинают вальсировать и выходят в коридор. В углу натыкаются на охранника: «описав около него круг, они плавно вернулись в камеру, и тут Цинциннат пожалел, что так кратко было дружеское пожатие обморока». Это хождение кругами является основным движением в романе. Покуда Цинциннат принимает фальшивый мир, который навязывают ему тюремщики, он остается заключенным и движется по ими созданному кругу. Самое страшное преступление, совершенное тоталитарными умами, заключается в том, что те вынуждают своих граждан – и своих жертв в том числе – участвовать в собственной казни. Это ли не проявление абсолютной жестокости? Мои студентки видели это в трансляциях показательных судов по телевизору и воспроизводили каждый раз, выходя на улицы одетыми так, как им велели. Они не принадлежали к толпе, наблюдавшей за казнями, но и силы протестовать у них тоже не было.

 

Выйти из этого круга, прервать танец с тюремщиком можно было лишь одним путем – отыскав способ сохранить свою индивидуальность, уникальное свойство, не поддающееся описанию и отличающее одного человека от другого. Вот почему в их мире ритуалы – пустые ритуалы – имели столь центровое значение. Наши тюремщики не слишком отличались от палачей Цинцинната. Они вторгались в личные пространства и пытались формировать все наши поступки; они хотели заставить нас стать одними из них, и это тоже была форма казни.

В конце романа Цинцинната ведут на эшафот; он кладет голову на плаху, готовясь к казни, и повторяет волшебное заклинание: «сам, сам». Это постоянное напоминание о его самости, его попытке писать, выражать свои мысли и создавать язык, отличный от навязываемого им тюремщиками, – все это в последний момент спасает его; он берет ситуацию в свои руки и уходит на голоса, манящие его из другого мира, а помост и искусственный мир вокруг него рассыпаются и исчезают вместе с палачом.

2323 Наваль аль-Садави (1931–2021) – египетская писательница-феминистка, автор множества книг о женщин в исламе; особое внимание в своих книгах уделяла практике калечащих операций на женских половых органах.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru