Пока я ждал своих собеседников, я рассматривал внутренний двор. Четыре фешенебельных ресторана – ЦДЛ, Assunta Madre, Mr.Lee и “Недальний Восток”, на фоне ветшающего особняка, нищенского, куда я ходил в 1988 году вступать в Союз писателей СССР. Тогда писательство мне казалось небожительством. Сейчас же, по прошествии тридцати пяти пяти лет, проявился истинный каркас жизни: среди лиц, вкусно пьющих и сытно едящих, приехавших на Роллсах и Майбахах, не было ни одного, отмеченного рефлексией. Со своего я эту тень былого интеллекта и образования стёр мимическим усилием, чтоб окружившая здесь меня среда благополучия и процветания меня не отвергала. Я иногда захаживал сюда на кенотаф Льва Толстого, хотя это и просто ему ёрзающий памятник, а не надгробие для могилки без покойника. (Не могу не вспомнить Жванецкого: “Сколько у вас стоит похоронить? А без покойника?” Мы как раз недалеко отсюда беседовали с сатириком, я был совсем юн, вообще середина восьмидесятых.) Толстой мне тогда честно напомнил, что двадцать пять тысяч рублей серебром он получил за многословную галиматью вроде “Войны и мира”, и двадцатку за такую же безделку как “Анна Каренина”, а если я буду умничать и выдрючиваться, то ничего своей писаниной не заработаю. Он оказался прав.
Пришли два мужика, очень необычного вида. Дорого одетые, с отлично стриженными волосами и бородами, очень ухоженные, но странные, какие-то нездешние. Они внушали какое-то чувство опасности и стоявшей за ними силы. Они меня сразу узнали, подошли, поздоровались. По-русски они говорили чисто, как на родном, но как-то странно произносили звуки и какие-то у них были странноватые интонации. Не дореволюционные, я дореволюционный выговор знаю, меня воспитали бабки, которые закончили гимназии и заведения для благородных девиц ещё до Октябрьского переворота. И не звучали они как эмигранты, утрачивающие язык. Скорее, они звучали как иностранцы, много лет живущие в самой гуще русской языковой среды.
Август, – представился я.
Они кивнули, дескать, знаем, кто ж не знает?
Иуда, – представился один.
Каин, – представился другой.
У Каина глаза были зелёные, у Иуды – тигровые, скорее жёлтые, чем карие. Но оттенки были такие, какие можно видеть на фотографиях горных курдов, белых таджиков-памирцев или оставшихся греков-эллинов на заброшенных островах Средиземного моря. Оттенки были, как и цвет кожи, и костяки лиц и черепов, не наших гаплогрупп. По виду им было лет шестьдесят пять, но двигались они как сорокалетние, крепкие, поджарые, жилявые. Волосы были, похоже, подкрашены, потому что были странного каштаново-пегого цвета, а бороды тёмно-каштановые. Выражение лиц у них было очень странным – безразлично-отстранённым, но в то же время сосредоточенным, глаза внимательными, реакции не прочитывались, хотя мимика живая. Было впечатление, что всё им надоело и обрыдло, что они пресыщены всем через край, и просто заставляют себя просто дышать, ходить и смотреть. Нерядовая публика.
Каин начал первым, я изложу, что он сказал.
“Я понимаю, что у вас – только давай на ты – у тебя тут же возникнут вопросы. Настоящий ли я Каин, и не розыгрыш ли это, и зачем я убил Авеля, и вообще, почему я никак не сдохну. Отвечаю с конца: я бы уже хотел сдохнуть, но не получается. Не могу даже покончить с собой. ОНИ не дадут. Спросишь, почему я живу долго и не подыхаю? Когда Бог сотворил моих отца и мать, Адама и Еву, он им заложил бесконечное воспроизводство теломеразы, то есть у них не было поставлено тех ограничений на деление клеток, которое названо “пределом Хейфлика”. Когда мать накосячила, отец её поддержал, и Бог выгнал их из приятных мест обитания, Он же включил этот предел на сотне-полутора делений, поэтому все тогда жили почти по тысяче лет. Потом подсократил, первый раз до ста двадцати лет, потом вообще укоротил до пятидесяти делений, стали жить по семьдесят-восемьдесят лет. Как я пережил Потоп, спросишь? Да на Ноевом ковчеге, в трюме зашифровался. У него ж огромная баржа была, как авианосец. Он с сыновьями бухал в основном, пока штормило, а что им ещё было делать? Сериалов и соцсетей не было, книг и журналов тоже, а винцом он запасся, и правильно сделал, в нём зараза не живёт.
Авеля я убил по запарке. Все говорят, что я злодей. Если б я был злодей, то Бог бы меня давно спалил. Он достаточно крут на расправу. Но это был прикол – у этого свинопаса братца Авеля он дары взял, а у меня нет. Ты понимаешь, почему мне тогда было обидно? Он был пастух, пас скотинку. Вся его работа была – курить бамбук и отгонять волков. Стада сами паслись, находили себе прокорм, водичку, сами размножались, сами приплод выкармливали. То есть работка непыльная. У меня же была пахота – в прямом смысле слова. Я распахивал целину, вручную, тракторов не было. Сеял, отгонял птиц, потом поливал, окучивал, раком стоял в огороде, сорняки дёргал, деревья обрезал, гусениц снимал, короче, упахивался так, что разогнуться не мог, утром встать не мог, всё болело. И вот, приношу я урожай, в дар нашему дорогому Создателю, который нас выпер из рая и проклял ещё за то, что мать моя, дурочка, Царство ей Небесное, поддалось на какую-то дешёвую разводку какого-то там залётного фраера, мелкого афериста. А братец мой Авель вылез из своей палатки, где валялся целыми днями, играл на дудке и балду гонял, поймал пару ягнят из стада, глотки им перерезал и тоже принёс Начальнику. Так Босс наш дорогой его презенты и подношения принимает, ради которых он палец о палец не ударил, а мои, ради которых я упахивался до обморока, не взял. Обидно, но ладно. И тут меня брат младший начинает дразнить и подкалывать: ну что, кто из нас умный? И что стоят твои труды, ты с ними никому на фиг не нужен, даже Бог от тебя и твоих сорняков отвернулся! Почему сорняки? Это были селекционные овощи, я их скрещивал – я пчелу приклеил к палочке и ею перекрёстно опылял сорта, чтоб получились гибриды! Тогда ещё на это запрета не было, я старался изо всех сил, я работал, сам ставил опыты, меня ж некому было научить, кроме нас никого на Земле больше не было. Я хотел угодить. Не угодил, ладно. Старался бы потом ещё лучше. Но Авель-то зачем отстебал меня, когда я был в расстроенных чувствах? А руки у меня грязные были, не хотел дать ему подзатыльник, чтоб испачкать. Взял, что под рукой было, и треснул ему. И, видно, не рассчитал. Попал куда-то в висок. Он брык – и копыта отбросил. Понимаешь, я к такому раскладу не был готов. В принципе, я уже внутри успокоился – ну, не взял Бог мой дар, и ладно, проживём как-нибудь, и потом, может, возьмёт у меня тоже. Хотя не взял бы даже никогда – и что? Что в моей жизни должно было поменяться. А тут ситуация – меня дразнили, унижали, по поводу, от меня не зависящему. Я, конечно, виноват, но и меня можно понять. Нервы. Я как увидел, что он не дышит, обомлел. Я ж его сам растил, сам с ним играл, обожал его. Может, Авелю было обидно, что отец со мной больше возился, потому что я старший, первенец? Зачем он так со мной злобно? Не по-братски. Короче, тут Господь Бог собственной персоной: “Где твой брат Авель?” Я, честно говоря, был в раздрае и струхнул. Говорю типа мне почём знать, я его стеречь не обязан. Типо он уже большой мальчик, творит что хочет. Кого я хотел развести? Всезнающего Бога? Молодой был, дурачок. Тут мне Босс говорит, что кровь Авеля взывает из земли, и всё такое, и проклял меня, и погнал нечистым веником с глаз долой. Я же говорю: я не со зла, он под руку горячую подвернулся, я сам не рад и всё такое. Бог видит, что я не особо брехал, и приговорил меня тогда к вечной жизни. Уж не знаю, что лучше – вечно жить или навсегда сдохнуть.